355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Майринк » Произведение в алом » Текст книги (страница 20)
Произведение в алом
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Произведение в алом"


Автор книги: Густав Майринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)

   – Возможно, вам также известно, как обстоят дела у дочери господина Гиллеля, фрейлейн Мириам? Вы знаете ее? – выдавил я из себя, превозмогая ноющую боль.

   – Мириам? Мириам? – Венцель наморщил лоб, пытаясь вспомнить. – Мириам? Уж не та ли это смазливая шалава, что по ночам обивает пороги у «Лойзичека»?

Я, как ни скверно мне было, улыбнулся:

   – Нет, определенно не та.

   – Тогда без понятия, – сухо обронил бродяга.

Мы немного помолчали.

«Ничего, – подумал я, – возможно, в письме Харузека есть какие-нибудь сведения и о ней».

– Ну а про этого старого барыгу Вассертрума вам еще никто не стукнул? – внезапно спросил Венцель. – Так вот, его скаредную душу прибрал наконец дьявол...

Я вздрогнул и уже не сводил с Венцеля глаз, жадно ловя каждое его слово.

– Да, да, дьявол... Прямо сюда всадил свое жало, – бродяга ткнул пальцем себе в горло. – А все одно, скажу я вам, плохо сработано, не в ту руку вложил Сатана свое жало: сразу видать, ка кой-то зеленый фраер мочил штрика[112] – уж больно много крови по стенам расплескал. В лавку-то в его кто первый просклизнул? Натурально, Венцель-на-все-руки, кто ж еще! Легавые еще только дверь приладились ломать, а я уж тут как тут. В подвале тьма хоть глаз коли, и жид этот – сидит в каком-то старом кресле, грудь в крови, а шнифты как стеклянные... Кровищи кругом – море разливанное. Ну вы меня знаете – ломом подпоясанный[113], а только и у меня при виде той бойни башка кругом пошла... Чую, сам не свой, ноги не держат, внутри муторно – ну, я к стене прислонился и говорю это себе: Венцель, да что с тобой, какая муха тебя уку сила, эка невидаль – дохлый жид... Ну и кавардак этот... в лавке все вверх дном – понятное дело: кто-то грабанул старого скеса, а после засадил ему напильник аккурат в самый кадык, да так, что острие прошло наскрозь и торчало со стороны затылка...

«Напильник! Напильник! – Я оцепенел от ужаса, пронзившего меня с головы до пят. – Напильник! Так значит, это страшное жало, заряженное моей черной волей, все же настигло человека с заячьей губой, исполнив свою зловещую миссию!»

– Потом-то я смекнул, чьих это рук дело, – понизив голос, продолжал бродяга. – Щербатый Лойза, больше некому – кто еще позарится на такой марцифаль...[114] Шонька[115] сопливый, а туда

же – на мокрое пошел! И сгорел бы, когда б не Венцель-на-все-руки – я сразу, как только огляделся в подвале, заприметил на полу перо[116] этого шкета и мигом спроворил его к себе в ширман[117], чтоб легавые, когда шмонать будут лавку, не надыбали его. Да и как этот молокосос в подвал просочился, я знаю... Ход там подземный есть... – Он вдруг резко прервать свою речь, настороженно прислушался и, бросившись на нары, задал такого храпака, что его, наверное, и во дворе было слышно.

И тут же загремели засовы на дверях, вошел надзиратель и, окинув меня подозрительным взглядом, принялся расталкивать моего продувного сокамерника, который знай себе храпел, как будто месяц не спал.

Я же, спрятав на груди заветный листок, извлеченный из башмака бродяги, безучастно взирал на отчаянные попытки «цирика» разбудить Венцеля-на-все-руки; наконец, после многочисленных тычков в ребра, тот продрал свои очеса, зевая уселся на нарах и, нехотя повинуясь взбешенному конвоиру, неверными шагами еще не проснувшегося человека вышел вон...

Сгорая от нетерпения, я дрожащими руками развернул письмо Харузека и впился глазами в нервно скачущие строки.

«12 мая.

Мой дорогой, безвинно пострадавший друг и покровитель!

Неделю за неделей ждал я, что Вас наконец освободят – но видно, напрасно, какие только шаги ни предпринимались мной, чтобы собрать доказательства Вашей полной непричастности к инкриминируемому Вам делу, – никаких документов, способных убедить следствие в Вашей невиновности, мне обнаружить не удалось.

Я неоднократно обращался к следователю с просьбой ускорить производство по Вашему делу, но всякий раз получал один и тот же шаблонный ответ: он бы рад, но, увы, ничего нельзя поделать – подобного рода вопросы находятся в ведении государственной прокуратуры, и никто не вправе оспаривать решения сей высокой инстанции.

В общем, обычные чиновничьи отговорки!

Но не все потеряно, мой друг, час тому назад мне удалось выяснить кое-что такое, что вселяет в меня уверенность в дальнейшем успехе: я узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые карманные часы, которые он нашел сразу после ареста своего брата Лойзы в его постели.

В «Лойзичеке», куда, как Вам, наверное, известно, частенько захаживают агенты сыскной полиции, прошел слух, будто бы часы Цотманна – факт смерти сего бесследно пропавшего господина все еще не установлен, ибо тело его так до сих пор и не обнаружено, – нашли при обыске в Вашей квартире, они-то и являются главным corpus delicti[118] против Вас.

Я тут же отыскал Яромира, вручил ему 1000 гульденов...»

Слезы радости, затуманившие мой взор, вынудили меня временно прервать чтение: только Ангелина могла передать Харузеку столь крупную сумму – ни у Звака, ни у Прокопа, ни у Фрисландера таких денег отродясь не водилось. Выходит, она меня все же не забыла!.. Смахнув слезы, я вновь склонился над письмом.

«...вручил ему 1000 гульденов и пообещал еще 2000, если он немедленно пойдет со мной в полицейский участок и признается, что нашел эти часы среди вещей своего брата и продал их старьевщику Вассертруму.

Все это должно произойти, когда мое письмо, спрятанное в башмак Венцеля, будет уже на пути к Вам. Понимаю, время не терпит, ибо ни для кого не секрет, сколь тяжел для человека каждый час, проведенный в неволе.

Но можете быть уверены, дорогой друг: Яромир даст показания. И не далее как сегодня. Ручаюсь Вам в этом.

У меня нет никаких сомнений в том, что это Лойза убил Цотманна и снял с него часы.

Даже если предъявленные Яромиру в полицейском участке часы, паче чаяния, окажутся совсем другими, совершенно ему незнакомыми, – не беспокойтесь, я втолковал парию, как действовать!! в этом случае: глухонемой все равно

опознает их и засвидетельствует под присягой, что это те самые часы, которые он нашел в вещах брата.

Итак, наберитесь терпения и не отчаивайтесь! Может статься, день, когда Вы выйдете на свободу, уже не за горами.

Вот только суждено ли нам свидеться в тот долгожданный день?

Не знаю.

Да что уж там, по всему видать, вряд ли, ибо жизнь моя стремительно клонится к закату, и я теперь каждый час должен быть начеку, чтобы смерть на застала меня врасплох.

Однако одно я знаю твердо, да будет это ведомо и Вам, дорогой друг: когда-нибудь мы с Вами обязательно встретимся...

И пусть это случится не в это й жизни, и не втой, в которой пребывают души умерших, но тогда, когда воистину исполнятся сроки и "времени уже не будет"[119] – когда, как сказано в Библии, ГОСПОДЬ извергнет из предвечных уст Своих тех, кто «тепл» – «ни холоден, ни горяч»...[120]

Не удивляйтесь моим словам! Ваш покорный слуга никогда не говорил с вами о таких вещах; как-то Вы упомянули о каббале, и мне пришлось, заболтав Вас какой-то ерундой, уйти от разговора, но – я знаю, что я знаю.

Возможно, Вы понимаете, что я имею в виду, если же нет, то, прошу Вас, вычеркните из памяти все сказанное мной. Впрочем, мне кажется, вам должна быть близка моя мысль, так как однажды, когда я находился в одном из тех экстатических состояний, которые в последнее время стали все чаще меня посещать, даруя моей душе счастливые мгновения поистине провидческой просветленности, мне привиделся знак на Вашей груди...

К сожалению, дорогой друг, болезнь моя зашла слишком далеко, и я уже не могу, как прежде, полностью доверять своим чувствам, так что нельзя исключать и того, что видение мистической сигиллы[121] на Вашей груди было лишь горячечным бредом, грезами наяву сгорающего от чахотки больного...

В таком случае Вам действительно будет трудно меня понять. Ну что ж, примите по крайней мере на веру то, что сейчас прочтете: с самого детства я был приобщен некоему тайному знанию – оно явилось изнутри, из каких-то сокровенных, мне самому неведомых глубин моего духовного естества и, ведя меня каким-то странным и парадоксальным путем, идущим вразрез с основными постулатами современной медицины, простиралось в такие кромешные бездны, о которых человеческая наука пока что даже понятия не имеет и дай ей Бог и впредь пребывать в сем счастливом неведении.

Пусть здравомыслящее обывательское стадо пляшет под дудку своих просвещенных пастырей, а я не позволю делать из себя дурака, мне смешно смотреть на все эти жалкие ужимки, называемые "достижениями передовой научной мысли", ибо высшая цель позитивного знания – служить более или менее привлекательной, внушающей оптимизм декорацией для той смрадной и унылой "залы ожидания", в которой обречен томиться род человеческий и которую следовало бы попросту стереть с лица земли.

Ну ладно, будет об этом, лучше расскажу Вам, что произошло в последние несколько недель. Шахматная партия, о которой я Вам когда-то говорил, перешла в эндшпиль, и каждый последующий ход моего противника был цугцвангом...

К концу апреля семена моего внушения, посеянные в душе человека с заячьей губой, стали давать первые всходы: старьевщик ходил по переулку, беспорядочно жестикулируя и разговаривая вслух с самим собой, а это верный симптом того, что мысли нашего реципиента сгущаются, подобно мрачным грозовым тучам, что надвигается ураган, который всей своей неистовой яростью обрушится и непременно сметет хрупкую внешнюю оболочку по имени Аарон Вассертрум.

Далее последовал шах: старьевщик купил блокнот и стал делать какие-то заметки.

Он писал! Нет, Вы только подумайте: Аарон Вассертрум, который сроду не держал в руке перо, писал... Я собственными глазами видел, как он... писал!!!

Следующий ход: визит к нотариусу. Мне даже не надо было подниматься следом за ним в контору – я и так знал: человек с заячьей губой составляет завещание.

В тот поистине исторический день и случилось то, о чем я и помыслить не мог даже в самых смелых своих мечтах: старик сделал меня своим наследником! Да узнай я об этом тогда, когда ждал его перед входом к нотариусу, мне бы, наверное, не удалось сдержать своего ликования – честное слово, прямо посреди улицы так бы и забился в пляске святого Витта!

Впрочем, сейчас, немного оправившись после первого потрясения, я уже не нахожу в игре противника ничего особенно феноменального – все тот же цугцванг: старьевщик завещал мне свое состояние по той простой причине, что я был единственным на свете человеком, перед которым он мог, как ему казалось, хотя бы отчасти искупить свои грехи. Кого только не приходилось обводить вокруг пальца этому прожженному интригану, а вот с совестью номер не прошел!..

Разумеется, этим сквалыгой и на сей раз двигал корыстный расчет: старик, похоже, питал надежду, что я, расчувствовавшись от свалившегося на меня сказочного богатства, по достоинству оценю милость щедрого благодетеля и буду до конца своих дней возносить ему хвалу, лишив силы то страшное проклятие, которое он собственными ушами слышал из моих уст в Вашей каморке.

Итак, дорогой друг, свершилось: мое внушение трижды оправдало себя.

Нет, но каков мерзавец: всю свою жизнь старательно делал вид, что не верит ни в какое воздаяние на том свете, и вот нате вам – вспомнил вдруг о загробных муках...

Забавно, но именно так и случается со всеми этими материалистами – однако только попробуйте сказать такому просвещенному праведнику, который свято верит единственно в силу человеческого разума, об этом в лицо, и вы увидите, какая бесовская ярость охватит его. Ибо чует бес, что не отвертеться ему от карающей длани Господней.

С той самой минуты, как Вассертрум вышел от нотариуса, я уже не спускал с него глаз. По ночам, приложив ухо к дощатой

перегородке, отделяющей жалкий мой закуток от его жилища, я прислушивался, стараясь не упустить ни единого шороха, ибо мат мог последовать в любую секунду.

Впрочем, я бы, наверное, и через самые толстые стены услышал вожделенный чмокающий звук откупориваемого флакона с ядом.

Проклятье, мне не хватило всего лишь часа – еще каких-нибудь шестьдесят минут, и моя миссия была бы исполнена! – но случай смешал все фигуры: в лавку старьевщика ворвался какой-то неизвестный и убил того, кто по праву принадлежал мне... Всадил ему в горло напильник – прямо в адамово яблоко – и был таков...

Подробности пусть Вам сообщит Венцель – слишком горько мне переживать свое фиаско еще раз, описывая убийство старика.

Можете назвать это суеверием, но с того мгновения, как я увидел его пролитую кровь, которой сверху донизу было забрызгано мерзкое логово, меня не покидает мучительное чувство, что душа Вассертрума ускользнула от моего возмездия.

Не знаю почему, но я чувствую, вернее, какой-то изначальный, безошибочный инстинкт подсказывает мне, что это далеко не одно и то же – погибнуть от руки другого человека или самому покончить с собой; старьевщик должен был убить себя сам и унести в могилу свою кровь, только тогда моя миссия считалась бы свершенной.

Теперь же, когда его гнусная душонка, как вонючая крыса, улизнула от меня, я чувствую себя отвергнутым, подобно оскверненному оружию, кое оказалось недостойным карающей длани ангела смерти.

Однако я не ропщу. Ненависть моя сильнее смерти -она безукоризненно черна, и ее неумолимое жало настигнет свою жертву и по ту сторону гроба; не забывайте, дорогой друг, что у меня еще есть моя собственная кровь, которую я могу пролить так, как будет угодно мне, а уж эту алую струйку не обманешь, от нее не уйдешь – она будет преследовать человека с заячьей губой даже в царстве теней...

С тех пор как похоронили Вассертрума, я целыми днями просиживаю на его могиле и вслушиваюсь в себя – внутренний голос подскажет, что мне делать.

Кажется, я уже знаю это, но не буду спешить – подожду еще немного, когда речения, исходящие из неведомых глубин моей души, окончательно прояснятся и станут такими же чистыми и прозрачными, как воды подземных источников... Мы, люди, столь глубоко погрязли в скверне, что подчас потребно весьма долго изнурять себя постом и молитвой, прежде чем дано будет нам понять сокровенный глас душ наших...

На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня своим единственным наследником.

Полагаю, нет смысла Вам говорить, господин Пернат, что ни единого крейцера из этих миллионов моя рука не коснется: поостерегусь облегчать участь этого подлого ростовщика – пусть он там, в потустороннем, ответит за все сполна.

Дома, которыми он владел, будут проданы с молотка, принадлежащие ему вещи я предам огню, а вот с деньгами и ценными бумагами поступлю следующим образом: третья часть после моей смерти отойдет Вам, дорогой мой друг...

Так и вижу, как Вы вскакиваете и возмущенно машете на меня руками, но могу Вас успокоить: то, что Вы получите, по праву, с учетом всех процентных начислений, принадлежит Вам. Я давно знал, что много лет тому назад Вассертруму, который долго и целенаправленно пытался разорить Вашего отца, удалось после ряда мошеннических операций пустить по миру Вашу семью, но только сейчас у меня появилась возможность доказать все это документально.

Вторая треть будет поделена между двенадцатью членами "батальона" – теми, кто еще лично знавал доктора Гулберта. Мне бы очень хотелось, чтобы все они стали состоятельными людьми и украсили своим экзотическим присутствием "высший свет" этого благословенного города.

Ну а последнюю треть я велю раздать семи самым отъявленным убийцам, которые будут оправданы за недостатком улик.

Вот уж будет скандал так скандал! Но что делать, дорогой друг, не могу отказать себе в последнем удовольствии – наплевав на общественное мнение, прослыть среди законопослушных пражских ханжей безнравственной и порочной личностью, открыто презревшей моральные устои человеческого общества.

Ну что ж, вот, пожалуй, и все. Finita la commedia...

А теперь, мой самый близкий и дорогой друг, пора прощаться, живите счастливо и вспоминайте иногда искренне преданного Вам и бесконечно благодарного

Иннокентия Харузека».

Глубоко потрясенный, я выпустил письмо из рук. Даже известие о моем освобождении, которое, по словам студента, «уже не за горами», не вызвало у меня радости.

Харузек! Какая трагическая судьба! И этот стоящий одной ногой в могиле человек, забыв о всех своих бедах и напастях, бросился мне на помощь с той бескорыстной готовностью, на которую способен, наверное, лишь брат родной! А я-то хорош, не придумал ничего лучше, как всучить ему эти жалкие сто гульденов! О, если бы я мог еще хоть раз пожать его руку! Быть может, я еще успею...

Моя голова обреченно поникла, ибо в тот же миг меня пронзила неумолимая истина: студент, как всегда, прав – свидеться нам уже не суждено...

В сумрачной мгле камеры я вдруг увидел его – лихорадочно сверкающие глаза, узкие сутулые плечи, впалая чахоточная грудь, высокий, благородный лоб...

Возможно, все в изломанной жизни этого отверженного сложилось бы иначе, если бы кто-нибудь вовремя протянул ему руку дружбы.

Подняв с пола письмо, я еще раз перечитал его.

Какая все же великая мудрость заключена в безумии Харузека! Да и безумен ли он? Разумеется, нет! Я даже устыдился, что такая нелепая мысль могла хотя бы на краткий миг прийти мне в голову.

Достаточно вспомнить его намеки и иносказания, всегда исполненные каким-то таинственным и глубоким смыслом... Нет,

воистину, «се, Человек!»[122]. Он такой же, как Гиллель, как Мириам, как я сам, – странник, над всеми помыслами и деяниями которого безраздельно властвует собственная душа: она ведет его чрез гибельные ущелья и пропасти жизни к покрытым вечными снегами недоступным вершинам горнего мира.

Всю свою жизнь одержимый мыслью об убийстве, преисполненный самой черной ненавистью, не чище ли он тех духовных карликов, которые, тупо вызубрив несколько заповедей неведомого мифического пророка, ничтоже сумняся, возомнили себя его последователями и теперь, возвысившись в собственных глазах, ходят с постными минами претерпевших за веру мучеников, презрительно наставляя на путь истинный отбившихся от стада и безнадежно заблудших «во тьме внешней» чад Божьих?

Он же, даже не помышляя о каком бы то ни было «воздаянии» ни на том ни на этом свете, следовал лишь одной-единственной заповеди, неумолимо высеченной па скрижали его страждущей души той бесстрастной страстью, предвечным резцом которой, вне всяких сомнений, водил высший Промысл.

Разве не было все то, что содеял сей нищенствующий рыцарь, благочестивым исполнением возложенного на него долга в самом полном и сокровенном смысле слова?

«Человеконенавистник, мракобес, патологический преступник, кровожадный маньяк», – я почти слышу этот безапелляционный приговор, вынесенный ему толпой, почти вижу жирные, брызжущие слюной губы серых безликих судей, наивно пытающихся при тусклом свете «научного разума» постичь непроглядную бездну той пугающе парадоксальной инаковости, которая головокружительным провалом зияет в душе этого не от мира сего человека, чья «ледяная» преступная святость так же далека от их «тепленького» обывательского вероисповедания, как небо от земли, – поистине, напрасный труд, ибо никогда не понять утробно чавкающему стаду, что ядовитый осенний безвременник в тысячу раз прекраснее и благороднее «пользительного» для здоровья шнитт-лука...

Вновь загремел дверной засов, но я под впечатлением прочитанного даже не обернулся – слышал только, как в камеру втолкнули какого-то заключенного.

В письме не было ни слова о Гиллеле и его дочери, об Ангелине студент тоже не упоминал.

Впрочем, ничего удивительного: судя по почерку, он писал в чрезвычайной спешке. В таком случае очень может быть, что Харузек, уладив свои не терпящие отлагательства дела, написал второе письмо, которое мне тайком передадут уже завтра, на прогулке... Да, да, конечно, когда же еще, как не во время всеобщего хождения по кругу!.. Думаю, для какого-нибудь вездесущего проныры из «батальона» не составит труда пристроиться ко мне в пару и незаметно для надзирателей сунуть заветную весточку...

– Вы позволите, сударь? – внезапно проник в мой слух чей-то тихий, необычайно мелодичный голос, прервав мои размышления. – Мне бы хотелось представиться... Мое имя Ляпондер... Амадей Ляпондер...

Я резко обернулся.

Невысокий, худощавый, еще довольно молодой, со вкусом одетый господин вежливо склонил голову – как все подследственные, он был без шляпы.

На его по-актерски гладко выбритом лице выделялись большие миндалевидные глаза, излучающие странное бледно-зеленое сияние, – впрочем, было в них еще что-то загадочное, затаенное, не поддающееся определению... И этот взгляд – зачарованный, печальный, отсутствующий, он хоть и был направлен прямо на меня, однако смотрел, казалось, куда-то сквозь...

Машинально пробормотав свое имя, я учтиво поклонился и уже хотел было отвернуться вновь, но... почему-то замер и долго еще не мог отвести глаз от этого господина, завороженный его улыбкой китайского болванчика – вздернутые вверх уголки тонко очерченных губ создавали иллюзию какой-то призрачно неуловимой усмешки, постоянно играющей на мертвенно-неподвижном лице моего меланхоличного визави.

Да, да, этот господин выглядел как изящная китайская статуэтка Будды, вырезанная из розового кварца, – та же прозрачная,

лишенная морщин кожа, тот же девичьи тонкий рисунок носа с нежными, подобно крыльям ночной бабочки, ноздрями...

«Амадей Ляпондер... Амадей Ляпондер»... – растерянно бормотал я про себя.

И что он мог такого совершить?..

ЛУНА

Вас уже водили на допрос? – спросил я, нарушив затянувшееся молчание.

– Не далее как несколько минут назад имел удовольствие беседовать с господином следователем, – любезно ответил Ляпондер и, видимо неверно истолковав тот хмурый и, прямо скажем, не очень гостеприимный вид, с которым я его встретил, поспешил меня успокоить: – Надо думать, я не долго буду стеснять вас своим присутствием...

«Бедняга, – сочувственно подумал я, – он и вообразить себе не может, на сколь непредсказуемо продолжительный срок может растянуться это его "не долго"».

Желая исподволь подготовить новоиспеченного подследственного к тому неприятному открытию, что представления о времени по ту и по сю сторону тюремных стен весьма значительно разнятся, я осторожно заметил:

– Тяжелы первые несколько дней, потом мало-помалу смиряешься с неизбежным и начинаешь привыкать к мертвому штилю здешней жизни...

Легкая тень, очевидно означающая вежливое внимание, скользнула по бесстрастному лицу моего немногословного собеседника. Вновь неловкое молчание повисло в камере.

– И долго продолжался ваш допрос, господин Ляпондер? Тот рассеянно усмехнулся:

   – Да как будто бы нет... Меня просто спросили, признаю ли я себя виновным, и велели подписать какую-то бумагу.

   – И вы ее подписали? – невольно вырвалось у меня.

   – Разумеется.

В его устах это прозвучало так легко и естественно, словно иначе и быть не могло.

   – Но ведь это был протокол, в котором черным по белому значилось, что вы признаете свою вину?!

   – Ну и что?

«Дело, похоже, не стоит и выеденного яйца, – решил я, не без удивления отметив про себя, с каким невероятным

равнодушием, будто это его вовсе не касалось, отвечал он мне. – Речь, скорее всего, идет о каком-нибудь пустячном проступке – вызове на дуэль или чем-нибудь еще в этом роде...»

– Извините за мои вопросы, которые могли показаться вам несколько странными, но я, к сожалению, так долго нахожусь в этих мрачных стенах, в полной изоляции от мира, что мне иногда кажется, прошла уже целая жизнь и... и...

Как ни старался я сдержаться, тяжкий вздох все же вырвался из моей груди, и вновь лицо моего собеседника сочувственно затуманилось. В спохватившись, что обременяю совершенно незнакомого человека своими проблемами, я натянуто улыбнулся и, пытаясь обратить все в шутку, бодро зачастил:

– В общем, от всей души желаю, господин Ляпондер, чтобы незавидная участь обреченного на забвение узника миновала вас. Впрочем, судя по всему, вы и без моих пожеланий в самом скором времени окажетесь «на воле», как имеют обыкновение выражаться завсегдатаи сего богоугодного заведения.

   – Смотря что иметь под этим в виду, – невозмутимо заметил тот, но что-то меня насторожило в его словах: уж очень двусмысленной была эта небрежно брошенная реплика, какой-то второй, скрытый смысл чувствовался в ней.

   – Похоже, вы так не думаете? – все еще улыбаясь, осведомился я.

Ляпондер покачал головой.

– В таком случае как прикажете вас понимать? Какое тяжкое преступление лежит на вашей совести? Простите, господин Ляпондер, мой вопрос продиктован отнюдь не праздным любопытством, но самым искренним участием в вашей судьбе.

Помедлив мгновение, этот человек с улыбкой Будды с каким-то противоестественным спокойствием обронил:

– Садизм, – и холодно добавил: – Умышленное убийство, совершенное с целью удовлетворения извращенных половых наклонностей... Так, если мне не изменяет память, гласит официально выдвинутое против меня обвинение...

Я так и сел, сраженный наповал, от ужаса и отвращения не в силах издать ни звука.

Ляпондер, конечно же, это заметил и, деликатно отведя жутковато мерцающие глаза в сторону, прошелся по камере, однако ничто, ни один мускул не дрогнул на его нежном, матово-бледном лице с застывшей улыбкой погруженного в созерцание божества – казалось, он ни в коей мере не чувствовал себя задетым столь резко изменившимся отношением к своей особе.

Более ни слова не было меж нами сказано – молча разошлись мы по разным углам, стараясь не смотреть друг на друга...

Сумерки еще только начали сгущаться, а я уже лег на нары, мой сосед немедленно последовал моему примеру – разделся, аккуратно повесил свою одежду на гвоздь и, простершись на тощем тюфяке, тут же, судя по его размеренному, глубокому дыханию, погрузился в сон.

Я же до самого утра так и не смог сомкнуть глаз.

Уже одна только мысль, что рядом, в самой непосредственной близости от моего убогого ложа, находится – и дышит со мной одним воздухом! – монстр, руки которого по локоть в крови, казалась мне невыносимой и наполняла чувством такого ужаса и омерзения, что все впечатления минувшего дня, даже потрясение от письма Харузека, отступили перед ней и, забившись в самый дальний угол сознания, смешались в один безнадежно запутанный клубок.

Я постарался лечь так, чтобы не терять из поля зрения спящего садиста: повернуться к нему спиной было выше моих сил – мало ли что взбредет ему в голову...

В тусклом сиянии луны, струившемся в камеру через зарешеченное окно, я отчетливо различал абсолютно неподвижное, похожее на окоченевший труп, тело Ляпондера.

Да, да, окоченевший труп: черты простертого на нарах человека словно окаменели, в них появилось что-то мертвенное, а полуоткрытый рот лишь усиливал это жуткое впечатление.

Шли часы, слышно было, как где-то в бесконечном лабиринте тюремных коридоров гремели замки, перекликались надзиратели, а Ляпондер по-прежнему пребывал в полнейшей неподвижности, так пи разу и не поменяв своего положения.

Только уже далеко за полночь, когда призрачные лунные лучи упали на его лицо, легкая зыбь пробежала по этой застывшей маске и бледные губы беззвучно шевельнулись – казалось, убийца говорил во сне. Судя по движениям губ, он шептал одно и то же, монотонно повторяя какую-то простую фразу из двух слов... что-то вроде: «Оставь меня... Оставь меня... Оставь меня...»

Следующие два дня я вел себя так, будто в камере, кроме меня, никого не было, Ляпондер всячески мне в этом помогал, ни единым словом не нарушив молчания.

Поведение его оставалось все таким же учтивым и предупредительным. Заметив, что я люблю расхаживать из угла в угол, этот безупречно воспитанный господин быстро приспособился к моей привычке, и теперь стоило мне только встать, как он тут же, чтобы не дай бог не помешать, отходил в сторону или, если сидел на нарах, поджимал ноги.

Меня уже самого начинала тяготить собственная демонстративная, почти оскорбительная замкнутость, однако, как ни старался я преодолеть возникшую меж нами полосу отчуждения, ничего не мог поделать с тем инстинктивным отвращением, которое испытывал к этому изнурительно любезному убийце, из кожи вон лезшему, чтобы быть тише воды, ниже травы...

Робкие надежды на то, что я постепенно привыкну к его «незаметному» присутствию, тоже не оправдались – внутреннее напряжение не спадало даже по ночам, ну а сон мой продолжался не более четверти часа.

И этот ежевечерний ритуал отхода ко сну, повторявшийся с какой-то гнетущей, маниакально безупречной точностью! Мой сокамерник, деликатно удалившись в угол, ожидал, когда я закончу свой туалет и возлягу на нары, тогда наступал его черед разоблачаться, что он и делал в строгой, раз и навсегда установленной последовательности – неторопливо снимал с себя одежду, потом, с педантичной аккуратностью разглаживая каждую складку, вешал вещи на гвоздь, расстилал одеяло, поправлял тюфяк, взбивал подушку... в общем, этому невыносимому кошмару, казалось, не будет конца...

Однажды ночью – было, наверное, около двух – я, вконец измотанный бессонницей, взобрался на свой «насест» и, глядя на полную луну, серебряные лучи которой, пролившись на медный лик башенных часов мерцающей маслянистой амальгамой, сделали его похожим на круглое, призрачно фосфоресцирующее зеркало, предался невеселым думам о Мириам.

И вдруг я услышал тихий-тихий голос – ее голос!.. Он доносился из-за моей спины...

Сонливости как не бывало, озноб пробуждения леденящим кровь холодком какого-то мистического бодрствования пробежал по моему телу – я резко обернулся...

Прислушался – тишина...

Прошла минута.

Должно быть, померещилось, подумал я, и тут – снова... Едва слышный, почти неразборчивый лепет:

– Спроси... Спроси...

Голос Мириам – теперь в этом не было никаких сомнений!

Дрожа от возбуждения, я с предельной осторожностью спустился на пол и на цыпочках подкрался к нарам Ляпондера.

Лунное сияние заливало мраморное лицо садиста, который, судя по его застывшим чертам, был погружен в глубокий сон, и позволяло отчетливо видеть его широко открытые, закатившиеся под верхние веки глаза – точнее, лишь их матовые, жутковато мерцающие белки.

И только губы двигались на этой мертвенно-неподвижной маске, все тем же едва различимым шепотом взывая ко мне:

–Спроси... Спроси...

Неужели действительно голос Мириам? Или... или его поразительно точное подобие?..

– Мириам! Мириам! – невольно вырвалось у меня, и я тут же перешел на шепот, опасаясь разбудить спящего, по лицевым мускулам которого пробежала легкая дрожь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю