355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Майринк » Произведение в алом » Текст книги (страница 16)
Произведение в алом
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Произведение в алом"


Автор книги: Густав Майринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

О докторе Савиоли речи почти не шло – равнодушно обронив несколько ничего не значащих фраз, Ангелина с милой детской непосредственностью призналась:

– Сейчас, когда опасность миновала и он быстро пошел на поправку, мне вдруг все, что меня так занимало в этом человеке, стало казаться ужасно скучным и пресным... А мне бы хотелось взмыть на волне радости до самых небес и, зажмурив глаза, очертя голову броситься в самую стремнину жизни, вскипающую легкой искрящейся пеной. Поверьте, все женщины таковы, только никто из нас никогда не признается в этом – одни из женского лукавства, другие из глупости, ибо сами не понимают своего предназначения. Все мы – легкомысленные дщери своей прародительницы Евы и жаждем лишь страстной любви и мужского поклонения. Не правда ли, мастер Пернат? – Однако в порыве саморазоблачения графиня не дала мне и рта открыть. – Впрочем, женщины мне абсолютно неинтересны. Только, пожалуйста, не воспринимайте мои слова как комплимент в свой адрес, и тогда... так уж и быть, открою вам один секрет: находиться в обществе симпатичного мужчины для меня во сто крат приятнее, чем все эти феминистические рауты, на которых приходится вести «умные» разговоры с нашими не в меру эмансипированными дамами. Господи, все, о чем бы они с самым глубокомысленным видом ни рассуждали, рано или поздно заканчивается сердечными излияниями, полными таких душещипательных подробностей, какие вам не привидятся и в страшном сне. Вздор, сплошной вздор: светские сплетни, болтовня о нарядах – а дальше-то что?.. Моды, к сожалению, меняются не так часто... Вы, наверное, находите меня ветреной и избалованной, мастер Пернат?.. – спросила она вдруг с таким неподражаемым кокетством, что я, очарованный ее обаянием, лишь с трудом сдержался, чтобы не сжать в ладонях это прелестное личико и не поцеловать в нежную шею. – Ну скажите же, скажите, что я взбалмошна и легкомысленна!

Ангелина придвинулась еще ближе и, просунув руку мне под локоть, замерла.

Но вот интимный полумрак сменился ярким солнечным светом – мы выехали из тенистой аллеи с тянувшимся по обеим ее

сторонам боскетом, обернутые соломой декоративные кусты которого в своем неуклюжем облачении походили на обезглавленных и лишенных рук и ног сказочных монстров.

Сидевшие на скамейках люди, щурясь на солнце, провожали нас любопытными взглядами, сдвигали головы и о чем-то перешептывались.

Не обращая на это внимания, мы молчали, предавшись своим мыслям. До чего же Ангелина была не похожа на тот образ, который жил до сих пор в моей душе! Как будто только сейчас я ощутил ее как настоящую женщину из плоти и крови!

Неужели эта гордая, проникнутая шармом самой откровенной чувственности светская дама и есть то самое несчастное, трепещущее от страха существо, которое я всего лишь пару месяцев назад в солнечный зимний день утешал в соборе?!

Я глаз не мог отвести от этих припухших, соблазнительно полуоткрытых губ.

Мечтательно прикрыв веки, графиня по-прежнему хранила молчание, целиком отдавшись своим грезам.

Колеса экипажа мягко и плавно катились по сырому от талой воды лугу. Голова у меня слегка кружилась от крепкого запаха пробуждающейся земли.

   – Должен вам признаться... графиня...

   – Ангелина... Для вас, мастер Пернат, я просто Ангелина... – еле слышно прошептала она, не открывая глаз.

   – Должен вам признаться, Ангелина, что... что вы мне сегодня снились... всю ночь напролет... – охрипшим вдруг голосом выдавил я из себя.

Графиня вздрогнула – казалось, это признание застало ее врасплох, – потом, слегка отодвинувшись, она значительно посмотрела на меня:

– Поразительно! А вы – мне! Вот и сейчас я вспоминала этот чудесный сон...

Вновь возникла неловкая пауза, так как мы оба догадались, что видели один и тот же сон. Я чувствовал это по участившемуся биению ее пульса, по лихорадочной дрожи ее тела, которую не мог скрыть даже мех.

Резко отвернувшись, бледная от волнения Ангелина стала с каким-то напряженным ожиданием вглядываться вдаль...

Медленно поднес я хрупкую, аристократическую руку к губам, стянул белую надушенную перчатку, а когда услышал у самого уха хриплое от страсти дыхание, вдруг понял, что еще мгновение и... и... и, уже ничего не соображая, нежно и страстно прикусил трогательно беззащитный без своей лайковой оболочки большой палец графини...

Через несколько часов я брел как пьяный в вечернем тумане; мне надо было спуститься в Старый город, однако я шел куда глаза глядят, бездумно сворачивал в какие-то переулки и, видимо сам о том не подозревая, весьма продолжительное время блуждал по кругу.

Опомнился только на набережной, долго стоял, перегнувшись через кованый парапет, и, глядя вниз, на бурную черную воду, пытался разобраться, где кончается прошлое и начинается настоящее.

Ощущение обнимавших меня за шею рук было столь явственным, что, казалось, оглянись я сейчас – и увижу Ангелину, впрочем, она и так стояла у меня перед глазами: маленькая девочка в белом платье играла в мяч под сенью огромных вековых вязов, вот и фонтан, у которого мы когда-то, много-много лет назад, прощались, его мраморный бассейн сейчас забит прошлогодней листвой, а тогда в нем плавал оброненный ею мяч, потом она провожала меня, как совсем недавно, молча склонив голову мне на плечо, через сумрачный, зябко съежившийся парк своего родового дворца...

Присев на скамейку, я надвинул на глаза шляпу, чтобы ничто не мешало мне грезить. «А где сердечко из коралла?..»

Вода бурлила и пенилась, переливаясь через край плотины, и этот монотонный шум поглощал последние замирающие звуки отходящего ко сну города.

Всякий раз, когда я поднимал голову, чтобы плотнее запахнуть полы моего пальто, ночные тени все больше сгущались над речным потоком, пока беспросветная тьма окончательно не

поглотила его, превратив в сплошную серовато-черную массу, рассеченную узким, белым шрамом пены, который, повторяя собой линию плотины, тянулся до противоположного берега.

Одна только мысль о том, что праздник кончился, что надо снова возвращаться в гетто, в свою одинокую каморку, повергала меня в ужас.

Всего лишь несколько послеполуденных часов солнечного сияния и любви – и я навсегда стал чужим в своем собственном жилище.

Впрочем, много ли надо, чтобы от этого нечаянного счастья остались одни воспоминания, прекрасные и пожухлые, как прошлогодняя листва, – ну пара недель, а может, и того меньше?..

А что потом?

Потом – тоскливое, бесприютное сиротство здесь и там, по сю и по ту сторону речного потока.

Я вскочил – прежде чем сойти в кромешную ночь гетто, хотел бросить сквозь прутья парковой решетки еще один, последний, взгляд на дворец, за темными окнами которого спала она...

Избрав то же направление, откуда пришел, я едва ли не на ощупь стал пробираться в густом тумане: ряды домов с вычурными изломами барочных фасадов выстраивались в пустынные улицы и вымершие переулки, время от времени из смутной мглы грозно выплывали черные монументы, возвещая своим появлением о том, что в данный момент я пересекал какую-то спящую мертвым сном площадь, и снова – призрачные дворцы, узорчатые решетки заборов, стоящие особняком караульные будки...

Иногда в обманчивом сумраке брезжило тусклое мерцание одинокого фонаря – постепенно, по мере приближения, оно разрасталось в гигантский фантастический ореол, похожий на блеклую, отцветающую радугу, который мало-помалу превращался в бледно-желтый, коварно прищуренный глаз, до тех пор сверливший мне спину подозрительным взглядом, пока не растворялся во мраке.

Под моей ногой заскрипела галька – широкие ступени круто уходили вверх... Господи, где я? На дне какого-то глубокого оврага? А это что за стены? По обеим сторонам лестницы

тянулись глухие высокие стены, из-за которых свешивались голые ветви деревьев... Казалось, они росли из тумана, в густой пелене которого стволов было не разглядеть. Судя по всему, какой-то сад...

Зацепившись за что-то шляпой, я повел головой – раздался тихий хруст, и несколько тонких иссохших веточек скользнули по моему пальто в серую мглу, которой были окутаны мои ноги.

Светящаяся точка? Да, да, вдали мерцал одинокий огонек... Далеко-далеко... Что за странное свечение, повисшее меж небом и землей?..

Должно быть, я все же заплутал. Это могла быть только Старая замковая лестница, проложенная по склону того крутого холма, с вершины которого к небу устремлялись гордые готические шпили собора Святого Вита...

Взобравшись наверх, я довольно долго шел по глинистой дорожке, которая незаметно сменилась мостовой...

Потом в туманной мгле проступила грузная, непроницаемо черная тень, увенчанная конусообразной шапкой, – Далиборка, легендарная Башня голода, во чреве которой в былые времена томились обреченные на голодную смерть узники, а рядом, в Оленьем рву, короли травили благородную дичь.

Протиснувшись сквозь тесный, едва ли в ширину плечей, извилистый проулок с глубокими бойницами, я оказался на какой-то узенькой улочке с крошечными, не выше человеческого роста домишками – вытянув руку, можно было коснуться крыши.

Теперь-то я знал, куда меня занесло, – Алхимистенгассе, на которой в Средние века ютились адепты королевской науки, тщившиеся обрести Философский камень и насыщавшие своими ядовитыми субстанциями лунные лучи.

Покинуть это таинственное место можно было только через игольное ушко того самого проулка, которым я сюда и проник.

Однако, пытаясь найти в него вход, я, к своему немалому удивлению, наткнулся на штакетник деревянной решетки -итак, пути назад не было.

Ничего страшного, успокаивал я себя, придется кого-нибудь разбудить – пусть покажет, как мне отсюда выбраться.

Чудны дела Твои, Господи, а этот дом откуда взялся? Улочка заканчивалась домом, которого я никогда раньше здесь не видел, – он был больше остальных и явно обитаем... Как же я раньше-то его не замечал ?!

Должно быть, он был недавно выбелен, ибо его светлый силуэт отчетливо выделялся даже в непроглядной пелене тумана.

Я перелез через грубо сколоченную из толстых тесаных брусьев ограду и, подойдя по узкой садовой дорожке к дому, прижался лбом к оконному стеклу: ни зги не видно... Постучал в окно... Через некоторое время внутри мелькнула полоска света, дверь открылась, и в комнату шаткой, неуверенной поступью вошел какой-то древний как мир старец с горящей свечой в руке; доковыляв до середины своей лаборатории, он замер и стал настороженно оглядывать помещение – его взгляд медленно и внимательно скользил вдоль стен, уставленных алхимическими колбами и ретортами, задумчиво задержался на гигантской паутине в углу и, сместившись наконец к окну, в упор вперился в меня...

Тени от скул скрывали его глазницы – казалось, они были пусты, как у мумии.

Во всяком случае, меня он явно не видел.

Я вновь стукнул в стекло.

Старец не слышит – бесшумно, мерным, механическим шагом сомнамбулы покидает комнату.

Прождав напрасно несколько минут, я принялся что есть силы колотить во входную дверь: никакого ответа...

Делать нечего, пришлось самому искать выход, и я до тех пор искал его, пока наконец не нашел.

Поразмыслив, я решил, что сейчас мне лучше побыть среди людей, чтобы по крайней мере на пару часов заглушить снедающую меня тоску по страстным поцелуям Ангелины. Куда же пойти? Ну конечно к моим приятелям – Зваку, Прокопу и Фрисландеру, – вся троица в полном составе, разумеется, коротает время «У старого Унгельта»... И я быстрым шагом двинулся в сторону Тынского подворья.

Подобно выходцам из царства теней, восседал неподвластный законам этого бренного мира триумвират за старым, изъеденным жучком столом – в зубах белые глиняные трубки с длиннющими мундштуками, а дым в зале такой, что хоть топор вешай.

В тусклом свете старомодной висячей лампы, который казался еще более скудным на фоне темно-коричневых стен, лица живописной троицы были почти неразличимы.

В углу примостилась, нахохлившись, молчаливая, тощая как веретено и неизбежная как смерть морщинистая кельнерша -желтый утиный нос, бесцветные слезящиеся глаза и вечный вязаный чулок в руках...

Драпированная красными, изрядно засаленными портьерами дверь была плотно закрыта, так что доносившиеся из соседней залы голоса звучали совсем глухо, сливаясь в тихий монотонный гул, подобный гудению пчелиного роя.

Фрисландер в своей черной конической шляпе с прямыми полями, с бородкой клинышком, свинцово-серым лицом утопленника и зловещим шрамом под глазом походил на призрачного капитана «Летучего голландца».

Иошуа Прокоп с вилкой, лихо торчащей на манер индейского пера из его буйной музыкантской шевелюры, чуть слышно отстукивал своими непомерно длинными костлявыми пальцами какой-то замысловатый ритм, видимо неотступно звучавший в его переполненной винными парами голове, и с недоумением следил затем, как старый Звак непослушными пальцами упрямо старался нацепить на пузатую бутылку арака пурпурную пелерину марионетки.

– Вылитый Бабинский! – одобрительно кивнул Фрисландер и, ткнув пальцем в преобразившуюся бутылку, спросил, строго воззрившись на меня: – А вы, Пернат, знаете, кто такой Бабинский? Боже мой, он не знает, кто такой Бабинский! Звак, немедленно восполните этот непростительный пробел в эрудиции нашего приятеля!

Просить дважды словоохотливого кукольника не пришлось.

– Бабинский, – тут же затарахтел он как заведенный, ни на миг не прерывая своей работы, – был некогда знаменитым пражским разбойником. На протяжении многих лет

предавался он своему кровавому ремеслу, да так, что никто из благонамеренных бюргеров даже и помыслить себе не мог, чем занимается сей мерзопакостный злодей. Однако время шло, и в благородных семействах нашего богохранимого города стали, к своему немалому удивлению, все чаще с прискорбием отмечать странную закономерность: то один родственник, то другой начинал вдруг манкировать своими фамильными обязанностями, а говоря попросту, отсутствовал за обеденным столом, и не только за обеденным – что особенно повергало фраппированных таким недостойным поведением сотрапезников в горестное недоумение, – но и за утренним, и за вечерним... В общем, он как бы переставал существовать, растворялся в воздухе, как в воду канул... И хотя поначалу домочадцы таких без вести пропавших, как люди благовоспитанные, хранили гробовое молчание, стараясь не выносить сор, пардон, из избы – кроме того, дело имело и свои хорошие стороны, ведь количество-то едоков теперь сокращалось: это ж какая экономия! – однако нельзя было оставлять без должного внимания и то чреватое самыми неприятными последствиями обстоятельство, что в глазах общества безукоризненная доселе репутация семейства могла через сию, так сказать, дематериализацию весьма существенно пострадать и стать предметом досужих сплетен и светских анекдотов.

Особенно в тех щекотливых случаях, когда речь шла о бесследном... гм... исчезновении девиц на выданье.

Кроме того, известные обязательства налагала и бюргерская... гм, пардон... честь, неукоснительно требовавшая, чтобы семейная жизнь, эта святая святых каждого законопослушного обывателя, по крайней мере на людях выглядела благопристойно, а для этого необходимо было сохранять чувство собственного достоинства и ни в коем случае не терять лица.

В газетах замелькали объявления: «Вернись, все прощу!» – и общество, надо отдать ему должное, в конце концов вняло отчаянным призывам и ударило в набат, а вот Бабинский, у которого, как и у большинства его коллег, сделавших смертоубийство своей профессией, в голове был один только ветер, не придал сему тревожному факту ровным счетом никакого значения.

Трудясь не покладая рук на своем богопротивном поприще, он, в глубине души всегда алкавший идиллической простоты деревенской жизни и обладавший исключительно тихим и незлобивым нравом, со временем свил себе маленькое, но уютное гнездышко в мирной патриархальной деревушке Крч, близ Праги, -скромный домишко, сверкавший безукоризненной чистотой, а при нем крошечный садик с цветущей геранью.

Увы, стесненный в средствах, Бабинский не мог себе позволить прикупать соседние участки и был вынужден, дабы незаметно предавать земле тела своих множившихся день ото дня жертв, заменить дорогие его сердцу цветочные клумбы – о, надо было видеть, с каким душевным трепетом и умилением любовался он на свою герань! – на простые, поросшие травой грядки, эдакие практичные могильные холмики, которые легко и без ущерба для внешнего вида продлевались сообразно потребностям взыскательного садовода, то бишь в зависимости от его трудолюбия и времени года.

На сем скорбном месте Бабинский ежевечерне предавался отдохновению от трудов неправедных – вольготно раскинувшись на зеленеющих грядках, обильно унавоженных прахом невинно убиенных, кровожадный маньяк, надругавшийся над священной памятью замученных им людей, как ни в чем не бывало блаженствовал в лучах заходящего солнца, услаждая свой слух нежными, сентиментальными мелодиями, которые сам же наигрывал на флейте...

   – Пршу прщения у пчтеннейшей п-публики! – заплетающимся языком вежливо прервал Иошуа Прокоп старого кукольника, извлек из кармана ключ и, поднеся его к губам, принялся извлекать душещипательные трели: – Цим-цер-лим цам-бусла дей...

   – Да вы, мой друг, никак изволили соседствовать с сей печально знаменитой персоной, коли вам так достоверно известно, что он там наигрывал! – глумливо воскликнул Фрисландер, явно подтрунивая над чувствительным музыкантом.

Прокоп пронзил его испепеляющим взглядом.

– Увы, Бабинский слишком рано ушел из жизни. Но какие мелодии могли тронуть это суровое сердце, мне как

композитору известно, наверное, лучше, чем вам. Разве может какой-то маляр, которому медведь на ухо наступил, судить о такой деликатной материи, как музыка?.. Цим-цер-лим цам-бусла бусла дей...

Не на шутку растроганный, Звак благоговейно внимал жалобным руладам Прокопа, когда же тот кончил и спрятал ключ в карман, утер скупую слезу и продолжал как хорошо выученный урок:

– Однако от бдительных соседей не укрылось, что грядки мечтательного меломана росли не по дням, а по часам, быстро превращаясь в один зеленый, покрытый подозрительно буйной порослью холм, который всем своим видом прямо-таки взывал об отмщении, да и недреманное око полиции на сей раз оказалось поистине всевидящим: именно скромному полицейскому из пригорода Жижков, который совершенно случайно стал свидетелем того, как Бабинский – о ужас! – средь бела дня душил какую-то престарелую даму из высшего общества, выпало почетное право отныне и навсегда положить конец вопиющим злодеяниям зарвавшегося изверга.

Гнусный убийца был взят под стражу прямо в своем Эдемском саду.

Принимая во внимание как смягчающее вину обстоятельство безупречную бюргерскую репутацию подсудимого, суд приговорил крчанского мясника к смертной казни через повешение, одновременно обязав известную фирму братьев Ляйпен «Высококачественные товары из пеньки en gros et en detail[83]» поставить, коль скоро сии зловещие изделия являлись основной статьей их дохода, необходимые для экзекуции аксессуары; оплату за свои услуги с учетом рыночной цены представителям фирмы надлежало взыскивать с высокого государственного казначейства – разумеется, по предъявлению соответствующей квитанции, заверенной должностными лицами.

Однако капризной судьбе было угодно, чтобы в самый ответственный момент «высококачественный товар из пеньки» лопнул,

и Бабинскому привалило неслыханное счастье провести остаток жизни в тюремных стенах.

Двадцать нескончаемых лет раскаивался выродок в одиночной камере Святого Панкраца, и ни единого слова упрека не сорвалось с его сурово сжатых губ; до сих пор служащие сего знаменитого пенитенциария, наводящего ужас на преступный мир, не нахвалятся на образцовое поведение присмиревшего убийцы, в виде исключения ему даже было дозволено в дни тезоименитства высочайших особ играть на флейте...

Прокоп, глядя в одну точку остекленевшим взглядом, тут же снова полез в карман, однако Звак на сей раз не стал дожидаться, когда он извлечет свой ключ, и продолжал:

– О ту пору случилась всеобщая амнистия, и Бабинскому повезло вторично: ему скостили оставшийся срок; выйдя на свободу, он получил место привратника в священной обители «Милосердных сестер».

Необременительная работа в монастырском саду, к которой его привлекла мать игуменья, так и спорилась в умелых руках – сказывалась приобретенная за годы прежней трудовой деятельности сноровка в обращении с киркой и лопатой, – все свои досуги вернувшийся в лоно церкви грешник посвящал чтению тщательно отобранной душеспасительной литературы, дабы просветить ум и наставить дух свой на путь истинный.

Последствия сих богоугодных занятий были весьма и весьма впечатляющи.

Всякий раз, когда игуменья по субботним вечерам чуть не силком отсылала его в расположенный по соседству кабак, дабы вверенный ее попечению раб божий мог хоть немного развеяться, тот был неизменно пунктуален и еще до темноты, тверезый как стеклышко, возвращался в святую обитель, а наутро, с прискорбием великим отмечая повсеместный упадок нравственности и невиданный доселе наплыв всякого подозрительного сброда, буквально заполонившего проселочные дороги, с похвальным благоразумием делал из сего наводящего на печальные мысли обстоятельства исполненный аскетической суровостью нравоучительный вывод: не след благочестивому обывателю шляться аки

тать в ночи по злачным заведениям: промочил глотку – и ковыляй до дому.

Однако лукавый враг рода человеческого не дремал, и не иначе как по его коварному наущению объявились в Праге такие не брезгающие никакой поживой людишки, которые были не прочь погреть руки на мрачной славе раскаявшегося разбойника: привыкшие держать нос по ветру восковых дел мастера быстро смекнули, что к чему, и вскоре по всему городу стали продаваться миниатюрные фигурки из воска, по мысли авторов сей халтурной поделки представлявшие легендарного потрошителя, – Бабинский с видом эдакого злого гения, насупив брови и скрестив на груди руки, стоял в печальном одиночестве на краю какого-то обрыва и, картинно кутаясь в средневековую пелерину зловещего кроваво-алого цвета, взирал долу своим мечущим мрачные молнии взором.

Надо сказать, расчет был верным: во всяком случае, каждое благородное семейство, которого так или иначе коснулось горе тяжкой утраты, почему-то считало своим священным долгом обзавестись этим сомнительным сувениром.

Но особенно полюбился демонический персонаж лавочникам: трудно было найти такой магазин, где бы ни красовалась фигурка проклятого душегуба, причем, как правило, ее прятали под стеклянный колпак – то ли от чрезмерного почтения, то ли из суеверного страха, а может, опасались, как бы кто-нибудь из родственников многочисленных жертв злодея в порыве праведного гнева не попытался свести счеты с восковым подобием этого ставшего притчей во языцех исчадия ада; а вот само «исчадие» при виде сей жалкой восковой пародии только скрипело зубами в бессильной ярости.

«Вся эта разнузданная вакханалия, развязанная вокруг моего имени, – дело в высшей степени недостойное и свидетельствует лишь о душевной черствости тех неразборчивых в средствах людей, которые, желая потрафить низменным инстинктам толпы, не считают для себя зазорным надругаться над страждущим духом своего заблудшего собрата, поистине с садистским упорством тыча ему в глаза грехи юношеских лет! – с возмущением

восклицал в подобных случаях Бабинский, до глубины души задетый такой циничной бестактностью. – И остается только скорбеть, что со стороны властей не следует никаких циркуляров, дабы в корне пресечь столь откровенное, бесцеремонное и бессовестное издевательство над личностью».

Даже на смертном одре оскорбленный в своих лучших чувствах разбойник взывал к справедливости.

И, как выяснилось, не напрасно, ибо наши властные органы, неустанно пекущиеся о душевном здоровье своих верноподданных, строжайше повелеть соизволили о немедленном запрещении торговли безнравственными статуэтками Бабинского, порождающими в обществе весьма нездоровые, противоречивые и даже агрессивные настроения.

Закончив свой рассказ, Звак, давно с вожделением поглядывавший на стакан с грогом, вздохнул и одним молодецким глотком опорожнил сию искусительную чашу, после чего погрязшая во всех тяжких троица кощунственно ухмыльнулась, подобно коварным демонам, вечно злоумышляющим против рода человеческого, и кукольник с молчаливого согласия остальных собутыльников, для которых, видно, не было ничего святого, осторожно оглянулся: невзрачная кельнерша, тронутая трагической судьбой несчастного Бабинского, молча глотала обильно катившиеся по щекам слезы, с похвальным прилежаньем продолжая вязать свой чулок...

– Ну а вы что скажете, досточтимый коллега и хладнокровный резник[84] камней, – неужто не внесете своей скромной лепты в наше застолье? – осведомился Фрисландер после долгой и многозначительной паузы общего молчания. – Нет-нет, усладите наш слух какой-нибудь историей, – поспешно пояснил он, заметив, что я полез в карман, – в том, что вы, растроганные возвышенно-печальным рассказом старины Звака, раскошелитесь и из благодарности за дарованное вам душевное умиление оплатите сию немудреную пирушку, мы и так не сомневаемся.

Я принялся рассказывать о своем блуждании в тумане.

Однако стоило мне упомянуть про странный белый дом, невесть откуда взявшийся на Алхимистенгассе, как все трое разом протрезвели и, забыв про свои трубки, с напряженным вниманием стали ловить каждое мое слово, когда же я закончил, Прокоп не сдержался и, стукнув кулаком по столу, воскликнул:

   – Да ведь это же чистой... Проклятье, кажется, нет таких пражских легенд, которые бы в той или иной степени не коснулись нашего Перната, предоставив ему редкую и опасную возможность на собственной шкуре испытать все прелести общения с призраками!.. A propos[85], эта давешняя оказия с Големом – вы знаете, а ведь не так страшен черт, как его малюют...

   – Что значит «малюют»? – насторожился я.

   – Вы ведь, наверное, знаете этого свихнувшегося еврейского нищего Гашиля? Нет? Ну так вот, этот самый Гашиль и был, оказывается, Големом!..

   – Еврейский нищий – Голем?!

   – Вот именно, мой друг, еврейский нищий Гашиль, и никто другой. Не далее как несколько часов назад проклятый фантом, наводивший ужас на все гетто, в самом благодушном расположении духа средь бела дня прогуливался в своем пресловутом кафтане семнадцатого века по Залнитергассе; к счастью, мимо проезжал местный живодер – смышленый малый не растерялся и мигом накинул на обнаглевшего призрака петлю, которой отлавливал бродячих собак.

   – Какой живодер? Какая петля? Какой призрак? Что все это значит? – вскричал я, окончательно сбитый с толку.

   – Да ведь я же вам и говорю: этим призраком был Гашиль! А ветхие одежки, в которые этот бедолага вырядился, он, как мне говорили, нашел еще несколько недель назад за створкой каких-то ворот... Ну да бог с ним, с этим нищим, давайте-ка лучше вернемся к вашей загадочной истории с белым домом на Малой Стране – все это ужасно интересно. Бытует древнее предание, что там, наверху, на Алхимистенгассе, существует некое

таинственное строение, которое видно лишь в тумане, кроме того, не каждому смертному дано его узреть, а только отмеченным особым знаком. Дом этот еще именуют «Стеной у последнего фонаря». При свете дня на месте том можно увидеть всего-навсего большой серый валун, а сразу за ним почти отвесная пропасть Оленьего рва, так что вы, Пернат, похоже, и в самом деле в рубашке родились: еще один шаг – и вы бы рухнули с обрыва, и вот тогда бы вам уж точно не собрать костей!

Ходят слухи, что под этим огромным валуном сокрыты несметные сокровища, а сам он был водружен основавшим Прагу орденом «Азиатские братья» в качестве краеугольного камня для величественной обители, в коей в конце времен поселится царственный Гермафродит – некое странное двуполое существо, являющееся одновременно и мужчиной и женщиной. И в гербе его будет помещено изображение зайца – кстати, в Древнем Египте заяц традиционно служил символом Осириса, и, быть может, именно оттуда пришел к нам старинный обычай подавать к пасхальному столу зайца.

До тех пор, пока не исполнятся сроки, стражем к сему сокровенному месту приставлен не кто иной, как Мафусаил, дабы Сатана, совокупившись с валуном, не произвел на свет отрока, известного каббалистам под именем Армилус.

Вам никогда не приходилось слышать об этом Армилусе? А между тем древним раввинам было ведомо даже то, в каком обличье явится в мир сей инфернальный отпрыск: червонного злата власы заплетены в косу, дабы утаить от взора премудрых раздвоенную с затылка главу монстра, очи аки два серпа блистающих, а руки столь непомерно длинны, что свисать им не иначе как до самых стоп...

   – Какая прелесть! У меня руки так и чешутся, чтобы изобразить это чудо-юдо! – пробормотал Фрисландер и стал шарить по карманам в поисках карандаша.

   – Итак, Пернат, если вам когда-нибудь улыбнется счастье стать Гермафродитом и en passant[86] обнаружить зарытые под

валуном сокровища, – закончил Прокоп свой краткий исторический экскурс, – тогда не забудьте, пожалуйста, что я вам всегда был самым лучшим и преданным другом!

Мне же было не до шуток – сердце мое вдруг заныло, преисполненное смутной, ностальгической тоской.

Добряк Звак почувствовал мое настроение и, хоть и не догадывался о его причинах, сразу пришел мне на помощь:

– Как бы то ни было, а есть что-то в высшей степени знаме нательное и даже внушающее суеверный ужас в том, что видение явилось Пернату аккурат на том самом месте, о котором говорится в древней легенде. Во всех этих кажущихся на первый взгляд случайных совпадениях чувствуются какие-то таинственные связи, из призрачной паутины которых человеку, видимо, выпутаться не дано, покуда его душа наделена способностью созерцать некие потусторонние формы, недоступные внешним органам чувств. Ничего не могу с собой поделать, но сверхчувственное придает этому скучному миру особую прелесть!.. Ну, что скажете?

Фрисландер и Прокоп посерьезнели и, погрузившись в свои думы, молчали, явно сочтя вопрос кукольника риторическим, помалкивал и я.

– А вы-то как считаете, Эвлалия? – с самым невинным видом спросил Звак, обернувшись к кельнерше.

Застигнутая врасплох старуха тяжко задумалась и, побагровев от натуги, долго с видом оракула, решающего судьбы мира, чесала спицей в голове, но так ничего и не вычесала – плюнув в сердцах, она лишь сердито буркнула:

– Да пропадите вы пропадом, пьянчуги окаянные! У меня от ваших разговоров и так ум за разум заходит...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю