355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Майринк » Произведение в алом » Текст книги (страница 11)
Произведение в алом
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Произведение в алом"


Автор книги: Густав Майринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

Я потирал руки: какая невероятная удача – среди сравнительно небольших хранящихся у меня запасов минералов нашлось именно то, что мне нужно! Если же в качестве основания будущей геммы использовать роговую обманку, то ее непроницаемо черный фон не только как нельзя лучше оттенит таинственное мерцание камня, но и придаст ему тот редкий, единственно подходящий отсвет, который я уже утратил надежду найти, да и рельеф минерала прямо-таки чудесно соответствовал пластическим особенностям лица Мириам, словно сама природа специально предназначила этот кристалл для того, чтобы воплотить в нем тонкий, неуловимо прекрасный профиль дочери Гиллеля.

Я давно положил глаз на этот камень, собираясь вырезать из него гемму с изображением египетского бога Осириса или Гермафродита из книги Иббур, который, стоило мне только вспомнить полное таинственного смысла видение, с удивительной отчетливостью всплывал пред внутренним взором и служил сильнейшим катализатором моих творческих устремлений, однако уже после первых пробных сечений штихелем в куске минерала обнаружилось такое поразительное подобие с точеными чертами лица этой ни на кого не похожей девушки, что я мгновенно изменил свой первоначальный замысел...

Книга Иббур!..

В моем сознании словно лавина низверглась, и вновь мне пришлось отложить свой стальной штихель, ибо только сейчас до меня вдруг дошло, какие великие потрясения случились в моей жизни за столь незначительный отрезок времени!

Подобно человеку, внезапно обнаружившему себя посреди необозримой пустыни, я в полной мере, хотя и с невольным трепетом, осознал ту бездонную, непреодолимую пропасть одиночества, которая пролегла между мной и остальными людьми. В самом деле, мог ли я говорить о том, что со мной приключилось, с кем-нибудь из знакомых, исключая, разумеется, Гиллеля?

Похоже, в последнее время ко мне стали возвращаться воспоминания юности – проникали они в мое сознание исподволь, в тихие ночные часы сна, так что я и сам ничего не замечал, если не считать той мучительной, почти смертельной тоски по чудесному, которая томила меня с самого раннего детства и до тех пор распаляла мою болезненную фантазию, уже тогда неудержимо рвавшуюся по ту сторону этой жалкой, преходящей «действительности», пока наконец исполнение сокровенной страсти не обрушилось на меня подобно урагану и всей своей мощью разбушевавшейся стихии не подавило ликующий крик моей души.

Однако все мои детские эмоции, не способные вместить в себя и малой толики катастрофической грандиозности происходящего, меркли пред тем невыразимым ужасом, который охватывал меня при одной только мысли о том мгновении, когда я окончательно приду в себя и должен буду своими слабыми, человеческими чувствами воспринять случившееся как реальность во всей ее нечеловеческой полноте и неземной, испепеляющей подлинности.

Господи, только не сейчас, да минует меня чаша сия! Мне бы сначала насладиться неизреченной премудростью сакральных глаголов, кои в величественном сиянии славы своей грядут пред разверстые в смиренном изумлении очи мои!

И ведь это в моей власти! Надо только войти в спальню и открыть заветную кассету, в которой хранится книга Иббур, подарок невидимых, потусторонних могуществ!

Кажется, целая вечность прошла с тех пор, когда я последний раз держал в руках этот металлический саркофаг, пряча в него письма Ангелины!

Глухой рокот доносится снаружи – он то нарастает, когда время от времени снежные оползни с шумом съезжают с крыш и огромными белыми глыбами летят вниз, то сменяется минутами полнейшего безмолвия, так как мостовая внизу превратилась в один сплошной сугроб, в мягкой и податливой утробе которого безвозвратно тонут любые звуки.

Собираясь продолжить работу, я склонился к столу, как вдруг – о чудо! – в зачарованную тишину переулка ворвался звон стальных подков, мне даже привиделись снопы искр, летящие из-под лошадиных копыт!

Открыть окно и выглянуть наружу было невозможно: ледяные наросты превратили оконную раму и стену дома в сплошной монолит, а стекла, наполовину запорошенные снегом, позволяли видеть лишь противоположную сторону тротуара, там стояли Харузек и старьевщик Вассертрум, которые, казалось, о чем-то мирно беседовали, но вот они, явно утратив дар речи, замерли, и на их вытянувшихся лицах застыло такое ошеломленное выражение, что сомнений быть не могло: экипаж остановился у моей подворотни...

Это, конечно же, муж Ангелины, больше некому, молнией сверкнуло в моем сознании. Сама бы она ни за что не осмелилась на такую безрассудную выходку! На своем роскошном экипаже средь бела дня, при всем честном народе заявиться ко мне на Ханпасгассе! Нет, это было бы чистой воды безумием! Но что я должен отвечать ее мужу, если ему вздумается задавать мне вопросы? С него станется, чего доброго настоящий допрос учинит!..

Отрицать, разумеется, все отрицать – вчистую.

Я поспешно прикинул возможные варианты: итак, скорее всего, это и в самом деле ее муж – получил анонимное письмо... тут уж, конечно, не обошлось без Вассертрума!.. мол, его благоверная посещает некий грязный, трущобный притон на предмет

тайных рандеву... Стало быть, Ангелина нуждается в какой-нибудь правдоподобной отговорке: хорошо, допустим, она заказала у меня ювелирное украшение – камею какую-нибудь или нечто подобное...

Ну вот! Отчаянный стук в дверь, и передо мной – Ангелина!

От волнения она не может издать ни звука, однако выражение ее лица красноречивее всяких слов: ей нет нужды больше скрываться. Finita la commedia[66].

И все же что-то во мне сопротивляется принять это как свершившийся факт. Неужели я обманулся, и уверенность в том, что мне предназначено ей помочь, не более чем иллюзия?

Усадив нежданную гостью в кресло, я принялся молча гладить ей волосы, и она, видно доведенная до крайности нервным напряжением последних дней, как смертельно усталое дитя, зарылась лицом в мои объятия.

Тишина, нарушаемая лишь слабым потрескиванием горящих поленьев в печи, да алые отсветы пламени, пляшущие на потрескавшихся от времени половицах, – они вспыхивали и потухали... вспыхивали и потухали... вспыхивали и потухали...

«А где сердечко из коралла?..» – далеким эхом донеслось из глубины моей души и... Я тряхнул головой: что со мной? Как долго Ангелина уже здесь сидит?

И я начал задавать вопросы – осторожно, приглушенным голосом, почти шепотом, чтобы ненароком не причинить ей боль, когда мой зонд пройдет в опасной близости от ее кровоточащих ран.

Шаг за шагом, фрагмент за фрагментом узнавал я то, что мне необходимо было знать, подобно мозаике, складывая из разрозненных осколков картину случившегося.

– Ваш муж знает?..

– Нет... пока нет... он уехал...

Стало быть, прав был Харузек: речь все ж таки шла о жизни доктора Савиоли, которая, судя по всему, сейчас висела на волоске... Да-да, только этим можно объяснить отчаянный поступок

Ангелины: ради доктора она решилась на то, чего бы, наверное, никогда не сделала, если бы на карту была поставлена ее собственная жизнь. Итак, долой светские условности и правила хорошего топа – отныне она играет в открытую, пожертвовав ради возлюбленного всем, даже своей безупречной репутацией!..

Вассертрум вновь навещал доктора Савиоли, силой и угрозами проложив себе путь к ложу больного.

И что дальше? Дальше? Что он от него хочет?..

Что хочет? Кое-что сказал доктор, кое-что она сама угадала: он хочет, чтобы... чтобы... в общем, он хочет, чтобы доктор Савиоли... добровольно... ушел... из жизни...

Так, теперь она тоже знает причины исступленной, кажущейся бессмысленной ненависти старьевщика.

– Дело в том, что в недавнем прошлом доктор Савиоли довел его сына, известного окулиста Вассори, до самоубийства.

Подобно разряду молнии в моем сознании блеснула мысль: а что, если спуститься вниз и рассказать Вассертруму, что удар нанес Харузек – нанес хладнокровно, из укрытия, – а Савиоли тут ни при чем, он был лишь орудием... «Измена! Измена! – мгновенно встало на дыбы чувство справедливости. – Да как ты только мог решиться отдать на растерзание этому подонку несчастного чахоточного Харузека, который хотел помочь вам обоим?» Совесть моя разрывалась на части, и тогда какой-то внутренний голос холодно и спокойно изрек свой вердикт: «Глупец! Да ведь все в твоих руках! Всего-то и делов, взять вот этот лежащий на столе напильник, спуститься вниз и вонзить его старьевщику в горло – насквозь, так, чтобы острие вышло со стороны затылка».

Сердце мое едва не взорвалось от того обращенного к Господу благодарного крика, который исторгся из него...

Мой зонд неумолимо двигался дальше:

– Ну а доктор Савиоли?

Нет никаких сомнений в том, что он наложит на себя руки, если только она его не спасет. Больничные сестры не спускают с него глаз, делая ему одну инъекцию морфия за другой,

однако все может быть, и, если он внезапно очнется... кто знает, может, он уже пришел в себя... и... и... нет, нет, только не это, она должна немедленно ехать, нельзя терять ни секунды... Она напишет своему супругу, она признается во всем... и... и пусть он забирает ее ребенка, лишь бы Савиоли был спасен, ведь своим признанием она выбьет из рук Вассертрума то единственное оружие, которым располагает этот изверг с заячьей губой... Она сама... сама изобличит себя в глазах мужа, прежде чем это успеет сделать старьевщик.

– Не надо, Ангелина, вам нет нужды прибегать к крайним мерам! – вскричал я в восторге, ни на миг не переставая думать о спасительном напильнике. – Я знаю, знаю, как вам пом... – и голос мой пресекся, захлебнувшись в бурной волне ликования.

Ангелина рванулась было к дверям, но я, окрыленный сознанием собственного могущества, успел перехватить ее руку:

– Только один вопрос: неужели вы действительно думаете, что ваш супруг поверит на слово какому-то жалкому еврейскому старьевщику?

– Но... но этот жалкий еврейский старьевщик располагает неопровержимыми доказательствами – у него... у него мои письма... Целая пачка писем! А в одно из них даже вложена моя фотография... Нет, вы только представьте себе! И вся эта интимная корреспонденция до последнего времени хранилась в студии, в ящике письменного стола, который даже на ключ не закрывался...

Письма? Фотография? Письменный стол? Какое-то затмение нашло на меня, я больше не сознавал, что делаю: прижал Ангелину к своей груди и, вне себя от радости, принялся покрывать ее губы, лоб, глаза бесчисленными поцелуями... Белокурые ее волосы, подобно золотой завесе, упали мне на глаза, и я на несколько мгновений окончательно утратил ощущение реальности, витая в каких-то ангелических, пронизанных солнечными лучами эмпиреях...

Вернувшись на грешную землю, я держал ее за руки и, задыхаясь от восторга, рассказывал о том, как бедный богемский студент, кстати заклятый враг Вассертрума, проведав о коварных

планах старьевщика, заблаговременно проник в студию и, изъяв из ящиков письменного стола письма и все находившиеся там документы, передал на хранение мне, в каморке которого они в целости и сохранности до сего дня и пребывают...

Теперь уже она, на седьмом небе от счастья, бросилась мне на шею, смеясь и рыдая одновременно. Запечатлев у меня на губах благодарный поцелуй, бросилась было к дверям, однако на пороге вдруг замерла, вернулась вновь и еще раз поцеловала...

В следующее мгновение Ангелина исчезла.

Я стоял как громом пораженный, все еще наслаждаясь ощущением ее нежных губ и свежим, весенним дыханием. К действительности меня вернул скрежет колес, раздавшийся под моим окном, потом щелкнул бич, и лошадиные копыта в бешеном галопе зазвенели по обледенелой мостовой... Не прошло и минуты, как этот отчаянный грохот затих вдалеке. Вновь воцарилась тишина. Гробовая.

В моей душе тоже...

Позади меня тихонько скрипнула дверь, и в мой склеп проник Харузек.

– Простите, господин Пернат, я долго стучал, но вы, наверное, не слышали.

Не издав ни звука, я лишь грустно кивнул.

– Э, да вас, похоже, огорчило то, как мы с Вассертрумом дружелюбно болтали, еще, чего доброго, решили, что я с ним пошел на мировую... – Кривая усмешка тронула уголки бескровных губ студента. – Да будет вам известно, мастер Пернат, что и мне на конец улыбнулось счастье: эта каналья с заячьей губой начинает проникаться ко мне самыми теплыми чувствами... Странная все же это штука – голос крови... – добавил он едва слышно, словно разговаривая сам с собой.

Я не понял, что он имел в виду, и решил, что ослышался. Возбуждение еще не улеглось, и легкий озноб пробегал по моему телу.

– Хотел даже подарить мне теплое пальто, – мрачно усмехнулся Харузек. – Я, разумеется, счел себя недостойным столь

щедрого дара и с благодарностью великой вынужден был отказаться. И без того все тело горит, будто меня черти на адском огне поджаривают, так уж лучше сгореть от чахотки, чем от стыда!.. Тогда он стал совать мне деньги...

«И вы приняли?!» – чуть не брякнул я, грубо и бестактно, однако все же успел вовремя прикусить язык.

На щеках студента проступили зловещие алые пятна.

– Само собой разумеется, деньги я принял. Все смешалось у меня в голове.

– П-приняли? – заикаясь, переспросил я.

– Вот уж никогда не думал, что на этой проклятой земле можно испытать такую чистую радость! – Мгновение помолчав, Харузек с самой серьезной миной возгласил: – Ну как тут не умилиться и не преисполниться возвышенным чувством сыновней любви при виде того, как мудро, осмотрительно и, главное, экономно управляется провидение Господне в своем домашнем хозяйстве?! – Студент явно пародировал елейный пасторский голос, а перезвон монет у него в кармане как нельзя лучше подчеркивал фарисейское лицемерие нравоучительных протестантских проповедей. – Воистину как священный долг воспринимаю я, недостойный раб Божий, возложенное на мои слабые плечи тяж кое испытание, ибо многое придется превозмочь сребролюбивой душонке моей, дабы сокровище, вверенное мне щедрой рукой благодетеля, все, до последнего геллера, было употреблено на достижение благороднейшей из всех существующих в сей земной юдоли целей...

Да не пьян ли он? А может, не в себе? Харузек внезапно сменил тон:

– Поистине сатанинская ирония присутствует в том, что Вассертрум из собственного кармана оплатил предназначенное для него снадобье. Вы не находите?

Кажется, я понял, что имел в виду студент, и мне стало не по себе при виде его мрачных, сверкающих лихорадочным блеском глаз.

– Впрочем, оставим это, мастер Пернат, сейчас у нас дела по важнее. Эта дама, что заезжала к вам, была, разумеется, «она»?

Что за странный каприз – совершенно открыто, у всех на глазах, являться с приватным визитом... в еврейское гетто?.. Я стал вводить Харузека в курс дела.

– Похоже, Вассертрум и в самом деле остался на бобах! – прервал он меня радостно. – Имей он какие-нибудь улики, не понадобилось бы ему с утра пораньше вторично обыскивать гнездышко Савиоли. Интересно, что вы его даже не услышали! А ведь эта крыса битый час шуровала в студии...

Удивленный такой осведомленностью студента, я спросил его об этом.

   – Вы позволите? – Харузек взял со стола сигару, раскурил ее и только тогда ответил на мой вопрос: – Видите ли, если вы сейчас откроете входную дверь, табачный дым, подхваченный сквозняком, немедленно окажется на лестничной площадке. Сдается мне, это единственный закон природы, который очень хорошо известен господину Вассертруму: на всякий случай он велел сделать в фасадной стене студии маленькое, незаметное отверстие, что-то вроде потайной отдушины, – как вам, наверное, известно, дом принадлежит ему, – и вставить в нее крошечный красный флажок. Теперь, если кто-нибудь входит или покидает помещение, иными словами, открывает дверь, наш смышленый старьевщик, стоя внизу, сразу замечает это, ибо сигнальный флажок начинает трепетать. Замечает это и ваш покорный слуга, – сухо добавил студент, – в случае нужды мне из моего подвального закутка напротив, квартировать в коем мне было в свое время милостиво дозволено все тем же всеведущим провидением Господним, преотлично виден сей кровавый лоскуток. Надо сказать, эта милая шутка с вентиляцией запатентована еще нашими достопочтенными патриархами, однако мне она тоже знакома – вот уже много лет я не спускаю глаз с нашего очаровательного негоцианта с заячьей губой.

   – Какую же сверхчеловеческую ненависть должны вы питать к старьевщику, если с таким болезненным пристрастием следите за каждым его шагом! И притом, как вы сами сказали, в течение многих лет! – воскликнул я, не сдержавшись.

– Ненависть? – вымученно усмехнулся Харузек и повторил по слогам, словно пробуя это слово на вкус: – Не-на-висть...

Нет, не то... В человеческом языке нет такого слова, которое могло хотя бы приблизительно выразить то, что я чувствую к этому... этому существу... Строго говоря, ненависть моя обращена вовсе не на него, а на его кровь... Вот ее-то я и ненавижу! Понимаете вы это? Как хищный зверь, чую я эту проклятую кровь, и пусть хотя бы ее капля струится в жилах какого-нибудь человека – во мне уже все восстает и... и... – он скрипнул зубами. – В общем, имейте в виду, мастер Пернат, такое иногда случается здесь, в гетто.

Продолжать дальше студент не мог: его всего трясло от возбуждения – подошел к окну и уставился вниз, на заснеженный переулок. Я слышал, как он отчаянно боролся с душившим его кашлем. Некоторое время мы оба молчали.

– Это еще что такое? – внезапно встрепенулся он, подзывая меня нетерпеливым жестом. – Скорее, скорее! У вас не найдется театрального бинокля или какой-нибудь подзорной трубы?

Осторожно, из-за портьер, мы смотрели вниз.

Перед входом в лавку старьевщика стоял глухонемой Яромир и, насколько я мог судить по его сумбурной жестикуляции, предлагал Вассертруму купить у него какой-то небольшой блестящий предмет, который он неловко прятал в рукаве. Едва завидев эту вещь, старик бросился на нее словно коршун и тут же исчез с ней в своей берлоге.

А когда, несколько мгновений спустя, появился вновь, то был мертвенно-бледен – дрожащими руками схватил Яромира за грудки и принялся трясти с такой силой, будто хотел вытрясти из него душу. Калека, как мог, защищался, однако старьевщик внезапно оттолкнул его и, казалось, призадумался. Яростно закусив свою уродливо раздвоенную заячью губу, он бросил в сторону моего окна угрюмый взгляд, а потом с самым дружелюбным видом подхватил Яромира под руку и увлек в свой подвал.

Мы прождали добрую четверть часа, однако калека, судя по всему, оказался крепким орешком и сторговаться с ним было не так-то просто. Наконец глухонемой вышел из лавки – физиономия его так и лучилась; воровато оглядевшись по сторонам, он поспешно ретировался.

– Ну и что вы об этом думаете? – спросил я. – Похоже, ни чего особенного. Просто бедолага хотел повыгоднее сбыть какую– то случайно доставшуюся ему вещицу.

Ничего не ответив, Харузек молча присел к столу.

Очевидно, он тоже не придал разыгравшейся на наших глазах сцене особого значения, так как после небольшой паузы как ни в чем не бывало продолжал с того самого места, на котором вынужден был прервать свой рассказ:

– Так вот, я сказал, что ненавижу не старика, а его кровь. Остановите меня, мастер Пернат, если на меня снова накатит. Необходимо сохранять хладнокровие. Не стоит метать громы и молнии и расточать понапрасну лучшие свои чувства, ибо за неистовой бурей всегда следует унылое, трезвое затишье. Человек чести должен говорить холодно, отстраненно, избегая пафоса великих страстей, которые так любят провинциальные проститутки и... и начинающие поэты... С тех пор как стоит мир, никому бы и в голову не пришло от горя «заламывать руки», если бы пошлые комедианты не выдумали этого особо «пластичного» жеста ...

Я понял, что студент говорит сейчас не думая – тянет время, пытаясь успокоиться. Однако это ему явно не удавалось – он нервно расхаживал из угла в угол, а если останавливался, то для того лишь, чтобы судорожно схватить какой-нибудь предмет, повертеть его в руках и тут же снова рассеянно поставить на место.

Потом его вдруг как прорвало:

– О, эта проклятая кровь! Я чувствую ее нутром, безошибочно улавливая ее присутствие по особым, почти неуловимым для по стороннего взгляда жестам, которые непроизвольно совершает человек, инфицированный ею. Мне известны дети, которые похожи на старика и считаются его потомством, но я-то знаю, что они не из его кубла, ибо мое звериное чутье не обманешь. В течение долгих лет меня что-то настораживало в докторе Вассори, однако все вокруг в один голос отрицали их родство, а я... я ни чего не мог с собой поделать, ибо, как хищный зверь, чувствовал запах этой ненавистной крови.

Еще в раннем детстве, когда мне и в голову не могло прийти, кем доводится мне Вассер... – студент запнулся и, сделав вид,

что закашлялся, пронзил меня испытующим взглядом. – В общем, уже тогда я обладал этой почти сверхъестественной способностью. Меня били, пинали ногами, пороли розгами – на моем теле не было живого места, каждая клеточка моей кровоточащей плоти вопила от мучительной боли, – мне не давали пить и до тех пор морили голодом, пока я в полубезумном состоянии не стал грызть сырую землю, но даже тогда в мою душу не проникла ненависть к тем, кто подвергал меня этим пыткам. Я просто этого не мог. Во мне уже не было места для обычных человеческих чувств, в том числе и для того, что люди называют ненавистью, -вы меня понимаете? – ибо все мое существо было преисполнено Ненавистью.

Вы, наверное, думаете, что Вассертрум каким-то особо жестоким образом истязал меня, так вот нет, за всю мою жизнь старик не сделал мне ничего плохого – в отличие от других, он и пальцем меня не тронул, более того, ни единого дурного слова не сорвалось с его губ в мой адрес, когда я маленьким уличным сорванцом носился по здешним переулкам! Однако... однако это выше моих сил, ибо все во мне восстает против его крови – только против его крови! – и неистовая ярость и жажда мести начинают пылать в моей душе черным пламенем ненависти...

Странно, что, несмотря на все эти страсти, клокотавшие во мне и просившиеся на свободу, я даже несмышленым мальчишкой не позволял себе расходовать понапрасну, на всякие глупые шутки, ту инфернальную энергию, которая уже тогда переполняла меня до краев. Когда же мои малолетние приятели принимались дразнить старьевщика или подстраивали ему какие-нибудь мелкие каверзы, тотчас молча отходил в сторону. Однако я мог часами простаивать в подворотне и, затаившись за створкой ворот, как завороженный следить за лицом старика сквозь какую-нибудь щель, пока у меня не начинало темнеть в глазах от необъяснимой ненависти. И кромешная, ослепительная ночь вбирала меня в свою головокружительную бездну...

Именно тогда, сдается мне, и был заложен во мне краеугольный камень того таинственного ясновидения, которое открывалось всякий раз, когда я входил в контакт с людьми или вещами,

имевшими к старьевщику хоть какое-нибудь отношение. Должно быть, я тогда бессознательно впитал в себя все его привычки, вплоть до самых незначительных деталей: эту нелепую манеру носить сюртук, эти осторожные, ощупывающие жесты, которыми он прикасался к вещам-, его манеру кашлять, есть, пить – словом, тысячи тысяч неприметных другим людям мелочей, вгрызавшихся в мою душу до тех пор, пока наконец не лишили меня счастливой возможности смотреть на мир непосредственно, без всякой задней мысли, ибо мне сразу бросалось в глаза именно то, что так или иначе принадлежало человеку с заячьей губой и было отмечено зловещим знаком его проклятой крови.

Впоследствии это превратилось почти в манию: я с омерзением отбрасывал от себя самые безобидные вещи, поскольку даже смутное подозрение, что его рука касалась их, было для меня невыносимым; другие же, напротив, приходились мне по сердцу – я любил их как своих лучших и преданных друзей только за то, что они желали ему зла...

На мгновение Харузек замолчал, его отсутствующий взгляд был направлен в пустоту, а пальцы машинально и... и ласково поглаживали шершавую поверхность лежавшего на моем рабочем столе напильника...

– Только потом, когда несколько сердобольных педагогов собрали для меня деньги и я стал изучать философию и медицину, а заодно и сам научился мыслить, пришло ко мне понимание того, что есть ненависть: ненавидеть по-настоящему, всем существом своим, мы можем лишь то, что является частью нас самих.

Ну а когда позднее, собирая по крохам разрозненные сведения, мне удалось выяснить, кем была моя мать и... и кто она сейчас, если только еще жива, когда мне открылось, что в моих собственных жилах, – студент резко отвернулся, чтобы я не видел выражения его белого как мел лица, – течет его гнусная кровь... да, да, Пернат, узнайте же и вы: он -мой отец!., только тогда постиг я всю глубину того инфернального корня, который питал черную орхидею моей ненависти... Иногда мне кажется, существует какая-то таинственная связь между моей ненавистью и тем ужасным кровохарканьем, которое мучит меня, как

каждого чахоточного больного: даже пораженная недугом плоть моя отторгает все, что имеет отношение к существу по имени Аарон Вассертрум, и с омерзением пытается извергнуть из себя его мерзкую кровь.

Часто ненависть моя преследует меня и во сне, пытаясь усладить лицезрением самых страшных, самых невероятных, самых изощренных пыток, какие только способно выдумать человеческое воображение и которым, якобы по моему указу, подвергают старьевщика, но всякий раз я гоню кошмарные образы от себя, ибо все это слишком пресно, слишком вульгарно, слишком... слишком человечно и ничего, кроме досадного и брезгливого чувства неудовлетворенности, во мне не оставляет.

Когда же я задумываюсь о самом себе, невольно удивляясь, почему никто и ничто в мире сем – не считая, разумеется, Вассертрума и его отродья – не способно вызвать во мне не только ненависть, но и самую обыкновенную антипатию, то в меня непременно закрадывается отвратительное подозрение: а что, если я являюсь, в сущности, тем, кого наши благонамеренные обыватели почтительно величают «добрым малым»?.. Но, к счастью, это не так. Я уже вам говорил: во мне больше нет места человеческим чувствам, а уж добродетели, смею надеяться, и подавно...

Вот только не подумайте, что меня ожесточили выпавшие на мою долю страдания – как старьевщик надругался над моей матерью, мне стало известно сравнительно недавно, – кроме того, скажу вам по секрету, был и в моей жизни один счастливый день, пред чудесным сиянием которого меркнет все, что обычно выпадает на долю простого смертного. Извините, мастер Пернат, мне неведомо, знаете ли вы, что такое истинный религиозный экстаз – до недавнего времени я и сам об этом ни сном ни духом! – но в тот день, когда Вассори наложил на себя руки, я был восхищен к недосягаемым ангельским высотам и даже сподобился вкусить от райского блаженства: я стоял у лавки старьевщика и собственными глазами наблюдал, как сразило его известие о кончине сына – старик воспринял его туго, подобно жалкому дилетанту, которому неведомы реальные подмостки этой жестокой жизни и который вынужден принимать все на веру, еще с час

он стоял, безучастно глядя в пространство, и лишь кроваво-красная заячья губа вздернулась чуть выше обычного, обнажив мелкие острые зубы, а взгляд водянистых рыбьих глаз так странно... так... так... так противоестественно вдруг остекленел, обратившись куда-то внутрь... И вот тогда моя душа вознеслась к небу, и на меня повеяло неземным ароматом ладана, исходившего от простертых надо мной в благословении архангельских крыл... Вам известна чудотворная икона Черной Божьей Матери в Тынском храме? Так вот рухнул я тогда пред ней, потрясенный свершившимся чудом, и сокровенный сумрак царствия небесного сошел в грешную мою душу...

Когда я увидел большие, мечтательные глаза Харузека, в которых сверкали слезы самого чистого и неподдельного благочестия, мне вспомнились слова Гиллеля о неисповедимости темной стези, коей надлежит следовать братьям смерти.

Студент, сглотнув комок в горле, продолжал:

– Вряд ли вам будут интересны те внешние обстоятельства, которые бы «оправдывали» мою ненависть и делали бы ее более понятной в заплывших жиром глазах профессиональных служителей Фемиды: «объективные» факты только выглядят как придорожные вехи, а на самом деле не стоят и выеденного яйца – они как назойливая и тщеславная стрельба пробками от шампанского в потолок, которую лишь угодливо пресмыкающиеся лакеи почитают за существенную составляющую всякого светского ужина. По обычаю всех ничтожеств, не способных вызвать в нравящейся им женщине хотя бы тень ответного чувства, Вассертрум, прибегнув к имевшимся в его распоряжении гнусным средствам, подчинил – чтобы не сказать хуже! – мою несчастную мать своей корыстной, отравленной похотью душонке. Ну а потом... гм, да... потом он продал ее в... в б-бордель... Это совсем не трудно, если ты на дружеской ноге с продажными полицейскими чиновниками... Вот только сделал он это вовсе не потому, что пресытился ею... О нет! Мне известны все затаенные уголки его извращенного нутра: он продал ее в тот самый день, когда вдруг с ужасом понял, как, в сущности, страстно... любит ее. Действия таких, как он, лишь на первый взгляд кажутся

абсурдными и лишенными смысла, но поступают они всегда одинаково, стало быть, руководит ими железная логика хваленого ростовщического благоразумия. Скупость его сродни вошедшей в поговорки жадности хомяка, и все его скаредное существо начинает отчаянно пищать, когда кто-нибудь заходит в его вонючую лавку и хочет купить, пусть даже за очень высокую цену, какую-нибудь рухлядь: «хомяк» лишь чувствует необходимость что-то «отдать» из накопленных трудами праведными запасов. Будь это в его власти, прижимистый грызун самое понятие «иметь» сделал бы своей плотью и кровью, а если бы его убогий, прагматичный умишко был бы способен измыслить что-либо идеальное, он бы с превеликой радостью пресуществил всю свою мелочную, сквалыжную натуру в абстрактный символ «собственности».

И вот, когда старик осознал наконец силу вспыхнувшего в нем чувства, его обуял животный страх «утратить доверие к самому себе», который очень быстро перерос в панический ужас: ведь любовь не просит смиренно что-либо пожертвовать на ее алтарь, а властно требует жертвы всего себя без остатка, ведь этот страшный деспот теперь незримо присутствует в нем, тайными ковами стреножив его волю – уж не знаю, что этот «хомяк» понимал под свободой воли...

Это было начало, все, что воспоследовало потом, происходило уже само собой – старьевщик действовал с автоматизмом туки, которая, если мимо проплывает нечто блестящее, заглатывает, не думая, хочет она есть или нет...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю