355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Майринк » Произведение в алом » Текст книги (страница 12)
Произведение в алом
  • Текст добавлен: 30 октября 2017, 12:00

Текст книги "Произведение в алом"


Автор книги: Густав Майринк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)

Точно так же и Вассертрум – урвал лакомый куш, вырученный от продажи моей матери, да еще, наверное, извращенное наслаждение получил, удовлетворив свои низменные инстинкты: жажду наживы и... врожденный мазохизм... Простите, мастер Пернат, – голос Харузека зазвучал вдруг так сурово и холодно, что мне стало не по себе, – простите, я так ужасно мудрено и... и цинично рассуждаю обо всех этих страшных вещах, но, как говорится, с кем поведешься, того и наберешься: когда учишься в университете, проходится читать такое великое множество всякой научной белиберды, вышедшей из-под пера наших достопочтенных ученых мужей, профессиональной болезнью которых

спокон веков являлась откровенная графомания, что хочешь не хочешь, а какая-то часть этого маразматического вздора все же оседает в голове, и ты ни с того ни с сего начинаешь вдруг то и дело впадать в самое идиотское и пошлейшее суесловие...

Я заставил себя улыбнуться, хорошо понимая, что Харузек едва сдерживает слезы. «Надо бы ему как-то помочь, по крайней мере попытаться облегчить, насколько позволяют мои скромные возможности, то чрезвычайно бедственное положение, в котором он находится», – решил я и, вынув незаметно из ящика комода последнюю оставшуюся у меня банкноту в сто гульденов, сунул ее в карман, чтобы при первом же удобном случае вручить студенту.

   – Пройдет время, господин Харузек, и ваша жизнь наладится, у вас будет своя врачебная практика, и заживете вы мирно и спокойно, – заверил я своего погрустневшего собеседника, стараясь увести разговор подальше от опасных тем. – Сколько вам еще осталось до докторского диплома?

   – Совсем немного. Я обязан его защитить хотя бы ради моих благодетелей. Для меня самого это уже бессмысленно, ибо дни мои сочтены...

Я хотел было возразить расхожей фразой, что он все видит в черном цвете, но Харузек, мягко улыбнувшись, предупредил меня:

– Так будет лучше, мастер Пернат. Поймите, мне не доставит большого удовольствия корчить из себя эдакого кудесника от медицины, дабы увенчанным лаврами дипломированным шар латаном снискать в зените своей триумфальной карьеры вожделенный дворянский титул. Впрочем, и там, в потустороннем гетто, – заметил студент со свойственным ему мрачным сарказмом, – меня ничего хорошего не ждет, да и жаль будет раз и на всегда прекратить свою многолетнюю и бескорыстную мизантропическую деятельность на благословенной ниве сего убогого и грязного посюстороннего гетто. – Он взялся за шляпу. – Ну, на сегодня, полагаю, достаточно, мне бы не хотелось вас больше смущать своими мракобесными сентенциями. Или нам следует что-то еще обсудить по делу Савиоли? Думаю, вряд ли. Во

всяком случае дайте мне знать, если обнаружится что-нибудь новое. И не ищите меня – просто в знак того, что я должен к вам зайти, повесьте на окно зеркало. Приходить ко мне в подвал вам ни в коем случае не следует – Вассертрум сразу заподозрит, что мы заодно... Кстати, любопытно, что старьевщик предпримет теперь, когда он видел, как возлюбленная Савиоли навещала вас. Если будет спрашивать, отвечайте без затей: мол, приносила в починку брошь, браслет, ну, что-нибудь придумаете, а если станет допытываться, разыграйте не в меру ревнивого поклонника, оскорбленного столь пристальным вниманием к даме своего сердца...

Не представляя, каким образом подступиться к студенту, чтобы под каким-нибудь благовидным предлогом заставить его принять мои деньги, я взял с подоконника восковую маску...

– Пойдемте, провожу вас до следующего этажа... Мне надо зайти к архивариусу Гиллелю... – солгал я с самым невинным видом.

Харузек удивленно вскинул на меня глаза:

– Вы с ним дружны?

   – Немного. Вы его знаете?.. Или, быть может, – я невольно усмехнулся, – вы и ему не доверяете?

   – Боже упаси!

– Харузек, да что с вами – вы это воскликнули так, будто вас заподозрили в каком-то святотатстве?

Студент помедлил и задумчиво сказал:

– Сам не знаю, должно быть, что-то бессознательное: всякий раз, когда я встречаю его на улице, мне хочется сойти с тротуара и преклонить перед ним колени, как перед священником, не сущим Святые Дары. Видите ли, мастер Пернат, этот человек каждым атомом своего существа является полярной противоположностью Вассертрума, я бы назвал его антиподом старьевщика. Среди христиан, живущих здесь, в еврейском квартале, и, как водится, наивно доверяющих любым, самым нелепым слухам, архивариус слывет отъявленным скупцом и тайным миллионером. Это он-то, живущий разве что духом святым!..

Я вздрогнул, сраженный этим известием в самое сердце.

   – Духом святым?..

   – А чем же еще ему жить? Рядом с ним даже я сойду за богача. Мне кажется, слово «брать» ему известно главным образом по книгам; когда архивариус по первым числам возвращается из ратуши, еврейские попрошайки гурьбой бегут перед ним, ибо очень хорошо знают, что все свое нищенское жалованье он отдаст первому встречному, а через пару дней вместе со своей дочерью, такой же не от мира сего, как и ее отец, будет голодать. Древняя талмудическая легенда утверждает, что из двенадцати колен Израилевых десять прокляты, а два благословенны, так вот, если это соответствует истине, то в Гиллеле воплотились два благословенных, а в Вассертруме – десять проклятых... Вам еще не приходилось наблюдать, как меняется в лице старьевщик – его физиономия поочередно окрашивается всеми цветами радуги! – когда мимо проходит архивариус? О, это зрелище, доложу я вам! Воистину, такая кровь не допускает смешения, в противном случае дети являлись бы на свет мертвыми – ну, разумеется, если матери еще до родов не умерли бы от ужаса... Надо сказать, Гиллель – единственный, кого старьевщик старательно обходит стороной – бежит от него, яко тьма от лица огня... Быть может, потому, что архивариус, несмотря на все старания Вассертрума, остается для него тайной за семью печатями, а быть может – чует в нем каббалиста...

Медленно, ступень за ступенью, то и дело останавливаясь, мы спускались по лестнице.

– Вы что же, в самом деле полагаете, что в наше время можно заниматься каббалистикой? Да и вообще, вам не кажется, что вся эта тайная премудрость есть не что иное, как обычный блеф? – спросил я, напряженно ожидая ответа, однако студент словно бы не слышал меня.

Я повторил свой вопрос.

Вместо ответа Харузек облокотился на перила и, указав на одну из выходивших на лестничную площадку дверей, грубо сколоченную из разнокалиберных досок от ящиков, сказал, криво усмехнувшись:

– У вас теперь новые соседи – семейство хоть и еврейское, но бедное: свихнувшийся музыкант Нефтали Шафранек с дочерью,

зятем и внучками. Когда на улице темнеет и впавший в старческий маразм дедушка остается с маленькими девочками наедине, на него что-то находит: безумец привязывает глотающих слезы внучек друг к другу за большие пальцы рук, потом, видно все же опасаясь, как бы они не убежали, заталкивает их в старую клетку для кур и приступает к «вокальным экзерсисам» – во всяком случае, сам он этот кошмар именно так и называет; в общем, выживший из ума старик, всерьез озабоченный тем, чтобы дети впоследствии могли сами заработать себе на кусок хлеба, заставляет несчастных крох разучивать самые идиотские куплеты, какие только можно найти на немецком языке, – как правило, это какие-то бессвязные отрывки, которые невесть когда и где запали в его больной мозг и которые он в своем сумеречном состоянии принимает не то за прусские военные марши, не то за церковные хоралы...

В самом деле, из-за двери на лестничную площадку доносились приглушенные и в высшей степени сумбурные звуки. Смычок с каким-то садистским упорством надсадно терзал струны в одном и том же предельно высоком тоне, однако, несмотря на вдохновенные усилия маэстро, в его душераздирающей какофонии все же смутно прорисовывалось нечто, отдаленно напоминавшее мелодию – убогий уличный мотивчик, под аккомпанемент которого время от времени попискивали невпопад два тонких, как волосок, детских голоса:

Фрау Пик,

фрау Хок,

фрау Кле-пе-тарш

сходились во дворе и просто

перемывали ближним кости...

Это было так безумно, чудовищно и в то же время комично, что я не сдержался, и нервный смешок сорвался с моих губ.

– Ладно, так и быть, попробую вас насмешить еще раз, на прощание... Понятия не имею, знают ли родители девочек об этих «экзерсисах»... Впрочем, вот уж кому сейчас не до смеха, так это им... Зять Шафранека, отправив свою жену на рынок – она торгует в яичных рядах огуречным рассолом, который разливает студентам стаканами, – с утра до вечера околачивается по

различным конторам, – угрюмо продолжал Харузек, – и выпрашивает старые почтовые марки. Потом этот ловчила сортирует свою добычу, и если среди марок находятся такие, которые штемпель почтового ведомства случайно задел лишь с самого краю, то он накладывает их друг на друга и отрезает проштемпелеванную часть. Негашеные половинки аккуратнейшим образом склеивает и продает как новые. Поначалу гешефт хитроумного «коллекционера» процветал, принося в иные дни почти до гульдена чистого, не облагаемого налогом дохода, однако в конце концов ушлые еврейские барыги пронюхали о столь прибыльном дельце и быстро прибрали его к рукам. Теперь сливки снимают они...

   – Скажите, Харузек, вы помогли бы нуждающимся, будь у вас хоть немного лишних денег? – как бы невзначай спросил я и постучал в дверь Гиллеля.

   – Плохо же вы обо мне думаете, если могли хоть на миг усомниться в этом! – возмущенно воскликнул студент, явно задетый за живое.

И вот уже слышны легкие и проворные шаги Мириам, которые приближались с каждой секундой, – выждав, когда дверная ручка стала поворачиваться, я быстро шагнул к студенту и молниеносным движением сунул ему в карман мою банкноту:

– Нет, господин Харузек, я думаю о вас очень хорошо и, что бы вы думали обо мне так же, просто вынужден вручить вам эти деньги.

Прежде чем опешивший студент успел что-либо возразить, я пожал ему руку и, поспешно проскользнув в открывшуюся дверь, прикрыл ее за собой. Отвечая на приветствия Мириам, я на всякий случай прислушивался, что будет делать столь бесцеремонно облагодетельствованный мною Харузек.

Немного постояв, он тихонько всхлипнул и медленно, неуверенным, шаркающим шагом двинулся по лестнице вниз... Как человек, вынужденный держаться за перила...

Впервые я видел комнату Гиллеля при свете дня. Суровая, аскетическая простота царила в этом лишенном каких-либо украшений, похожем на тюремную камеру помещении.

На посыпанном чистым белым песком полу ни соринки. Из мебели – два стула, стол и комод. Справа и слева по стенам тянулись деревянные полки...

Мириам сидела напротив у окна, а я, пристроившись рядом, работал над ее восковой маской.

– Господин Пернат, а почему всегда лепят с натуры? Неужели только так, непрерывно сравнивая копию и оригинал, можно до биться полного сходства? – спросила девушка робко, явно лишь для того, чтобы нарушить затянувшееся молчание.

Мы отчаянно избегали встречаться взглядами. Мириам не знала, куда девать глаза от мучительного стыда за нищенскую обстановку жилища, а я старательно делал вид, будто целиком ушел в работу, хотя щеки мои предательски пылали от невыносимых укоров совести: тоже мне, друг называется – даже не удосужился поинтересоваться, как живется тем, кого ты считаешь своими друзьями!

Однако надо было что-то отвечать...

– Внешнее подобие – это не главное, Мириам, важно убедиться, что творение твоих рук соответствует внутреннему образу оригинала, – сказал я и окончательно смутился, чувствуя, как, в сущности, фальшива эта высокопарная фраза.

На протяжении многих лет я тупо повторял и так же тупо исповедовал ложный принцип, ставший основополагающим кредо современного изобразительного искусства: чтобы создавать художественные произведения, нужно досконально изучать внешнюю действительность; лишь после того, как Гиллель привел меня в себя в памятную ночь моего последнего дня рождения, во мне проявилась способность видеть внутреннюю природу вещей, однако видение это было возможным лишь с закрытыми глазами, стоило только открыть их – и сокровенный дар, которым из миллионов художников не владел ни один, хотя все они пребывали в блаженной уверенности, что обладают им, немедленно пропадал.

И как только у меня язык повернулся ляпнуть такое! Трудно придумать что-либо более нелепое: выходит, истинность духовного видения следует проверять грубыми и примитивными средствами внешних органов зрения!

Судя по виду, с которым смотрела на меня Мириам, недоумению ее не было предела.

– Ну, не следует понимать мои слова так буквально, – извиняющимся тоном промямлил я и поспешно склонился над маской.

Как зачарованная следила девушка за моей грифельной

стекой, которая углубляла рельеф восковой формы.

   – Должно быть, чрезвычайно трудно все это потом с абсолютной точностью перенести на твердую поверхность камня?

   – Я бы не сказал. Впрочем, это уже другой, чисто технический этап работы. До известной степени, разумеется...

После долгого молчания Мириам тихо спросила:

   – А вы мне позволите взглянуть на гемму – потом, когда она будет закончена?

   – Конечно, ведь она предназначена для вас, Мириам.

   – Нет, нет, так нельзя... это... это...

Я видел, как ее пальцы нервно теребили край оконной занавески.

– Неужели даже такой пустяк вы не хотите от меня принять? – невольно вырвалось у меня с горечью. – Мне бы хоте лось... нет, мне бы следовало сделать для вас нечто большее...

Покраснев до корней волос, девушка резко отвернулась.

Господи, да что это я! И кто меня только за язык тянул с моими дурацкими предложениями, которые, конечно же, глубоко обидели ее! Ведь все это прозвучало так, словно я намекал на их бедность...

Что же делать? Как исправить положение? Главное, чтобы мои объяснения не обидели ее еще больше!

Осторожно подбирая слова, я начал издали:

– Выслушайте меня спокойно, Мириам! Прошу вас... Я обязан вашему отцу бесконечно многим... Вы даже представить себе не можете...

Она неуверенно подняла на меня глаза, явно не понимая, куда я клоню.

   – ...да, да, бесконечно многим... Большим, чем моя жизнь.

   – Но вы же тогда лежали без сознания – естественно, он вам помог! Иначе и быть не могло!..

Так, судя по всему, она ничего не знает о тех таинственных узах, которые связали меня с ее отцом. И я с удвоенной осмотрительностью принялся плести дальше свою словесную паутину, одновременно пытаясь уяснить для себя допустимые границы, в которых возможно беседовать на столь щекотливую тему без риска проговориться ненароком о том, во что архивариус предпочел не посвящать даже собственную дочь.

   – Да, разумеется, но... но, видите ли, Мириам, помощь, оказанная нашей бессмертной душе, полагаю, несравненно более важна, чем та, которая возвращает к жизни бренное тело. Я имею в виду ту сокровенную эманацию, которая проистекает из духовного влияния одного человека на другого... Вы понимаете, что я хочу сказать, Мириам? Исцелять можно не только тело, но и душу...

   – И это...

– Да, да, именно это духовное исцеление и даровал мне ваш отец! – Я схватил ее за руку. – Поймите же, с тех пор, как он вернул меня к жизни, самым искренним моим желанием стало доставить радость если не ему, то по крайней мере какому-ни будь близкому ему человеку – такому, например, как вы, Мириам! Имейте же ко мне хоть немного доверия! Быть может, у вас все же есть какое-нибудь заветное желание, которое бы я мог для вас исполнить?

Девушка задумчиво покачала головой:

– Неужели я произвожу впечатление такого несчастного, за битого существа?

   – Ни в коем случае. Но человеческая жизнь полна забот, порой они тяжким бременем ложатся на наши плечи, а мне бы хотелось избавить вас от них... Вы обязаны – слышите? – обязаны позволить мне вам помочь! Ведь, если бы у вас с отцом была возможность, вы бы, наверное, не жили здесь, в этом сумрачном, угрюмом переулке, где даже камни почернели от горя? Вы еще так юны, Мириам, и... и...

   – Но ведь и вы здесь живете, господин Пернат, – со смехом прервала меня девушка, – что же вас приковывает к этому сумрачному кварталу и этому почерневшему от горя дому?

Я растерянно молчал. Вот уж точно – не в бровь, а в глаз! Нет, в самом деле, почему я-то здесь живу? Этот, казалось бы, такой простой и естественный вопрос с какой-то фатальной неизбежностью ставил меня в тупик, и я, как загнанный зверь, отчаянно метался в поисках выхода, но объяснить себе, что удерживало меня в этом доме, все равно не мог.

Что же, что? – пульсировало в висках нескончаемым эхом, странно и опасно резонировавшим с чем-то неведомым, сокрытым в глубине моего сознания... Повиснув меж небом и землей, я пытался заглянуть... но... но добиться ответа так и не сумел... «Обитель его высоко над землей, и нет в сей глухой каморе дверей, лишь одно окно, чрез кое невозможно договориться со смертными»... – эта смутная реминисценция какого-то полузабытого разговора была последним, что меня еще удерживало над бездной, но вот оборвалось и это тоненькое волоконце – и я провалился в полнейшую прострацию, утратив всякое представление о времени и пространстве...

И вдруг... обнаружил себя стоящим в каком-то чудесном саду... высоко-высоко над городом... Меня окутывал волшебный аромат цветущей бузины, а я... я смотрел вниз, на бескрайнее море городских крыш, простершееся у моих ног, и... и...

– Господин Пернат! Господин Пернат, да очнитесь же! О боже, я разбередила одну из ваших душевных ран! Я причинила вам боль? – из какой-то запредельной дали донесся до меня голос Мириам.

Склонившись надо мной, она в страхе вглядывалась в мое лицо. Судя по реакции не на шутку перепуганной девушки, я уже давно сидел в полной неподвижности и, не говоря ни слова, с отсутствующим видом взирал в пустоту.

По мере того как я приходил в себя, во мне росло мучительное сознание какого-то невысказанного чувства, которое властно рвалось наружу, но всякий раз, натыкаясь на неведомый барьер, откатывалось назад, пока наконец не нашло брешь и бурным потоком не хлынуло на свободу...

Я излил Мириам всю свою душу, как старому доброму другу, с которым прожил бок о бок целую жизнь и от которого нет, и

не может быть, никаких секретов, посвятив ее в странные, внушающие тревогу перипетии моего жизненного пути: как удалось мне узнать из рассказа Звака о моем безумии, в кромешную ночь которого бесследно канули все мои прежние годы – и детство, и юность, – как в последнее время в моем сознании стали все чаще и чаще воскресать образы, уходящие корнями в те далекие времена, и в какой ужас повергало меня зловещее предчувствие роковой развязки, когда внезапная вспышка откровения озарит самые затаенные уголки памяти и я буду вновь смят и растерзан обрушившейся на меня лавиной кошмарных воспоминаний...

Умолчал лишь о том, что было тем или иным образом связано с ее отцом, – о моем ночном странствовании по подземному лабиринту и... и о полном какого-то сокровенного смысла недолгом, но от этого не менее страшном заточении в тайной камере Голема...

Придвинувшись ко мне, Мириам, затаив дыхание, внимала мне с таким глубоким сочувствием, что, может быть, впервые в жизни душа моя затрепетала в каком-то неизъяснимом блаженстве.

Наконец-то обрел я человека, с которым мог быть совершенно откровенным, которому мог высказать всю свою боль, когда бремя духовного одиночества становилось непомерно тяжелым... Разумеется, я мог бы, наверное, поделиться своими горестями и с Гиллелем, но для меня он был словно некое бесплотное существо из заоблачного мира, которое неведомо откуда приходило и неведомо куда исчезало, которое, как бы я к нему ни стремился, оставалось для меня недосягаемым.

Я сказал это Мириам, и она поняла меня, ибо тоже ощущала его сверхчеловеческую природу, несмотря на то что он был ее отцом. Впрочем, как бы то ни было, Гиллель любил ее бесконечно, и она отвечала ему тем же...

– И все же словно стеклянная стена отделяет меня от него, -доверчиво глядя мне в глаза, сказала Мириам, – и я не могу ее преодолеть. С тех пор как помню себя, всегда было так. В своих детских снах я часто видела его стоящим у моей кроватки, он был неизменно в сакральном облачении первосвященника с золотой скрижалью Моисея, инкрустированной двенадцатью драгоценными камнями, на груди, а от его висков исходили

сияющие лазоревые лучи... Мне кажется, его любовь сильнее смерти, она слишком велика, чтобы мы могли постигнуть ее. Это говорила и мама, когда мы тайком шептались о нем... Лишь мне одной известно, как он ее любил! – Внезапно девушка замерла, и сильнейшая дрожь стала сотрясать ее тело. Я хотел встать, но она удержала меня. – Пожалуйста, не беспокойтесь, это ничего... просто воспоминания... Когда умерла мама, я была совсем маленькой и думала, что непременно задохнусь от горя; бросилась к отцу и, уцепившись за его сюртук, хотела закричать, но не смогла – все во мне было парализовано – и... и тогда... у меня до сих пор леденеет кровь, когда об этом вспоминаю... он, ласково улыбаясь, взглянул на меня, нежно поцеловал в лоб и провел рукой у меня перед глазами... И в то же самое мгновение всякая скорбь по поводу маминой смерти отныне и навеки покинула мою душу. На похоронах ни одна слезинка не скатилась у меня по щекам – я смотрела на солнце, сияющее в небесах точно простертая в благословении длань Господня, и никак не могла понять, почему люди плачут. Отец шел за гробом рядом со мной и, когда я поднимала на него глаза, кротко улыбался мне с такой неподдельной радостью, что суеверный ужас всякий раз охватывал толпу, пришедшую почтить память усопшей, при виде этой кощунственной, с их точки зрения, улыбки...

– Ну а вы, вы-то сами счастливы, Мириам? И ни единое облачко не омрачает ваш противоестественно ясный небосклон? – тихо спросил я. – И в вашу душу никогда не закрадывается страх при мысли, что вашим отцом является некто, изживший в себе все человеческое и преступивший пределы, уготованные простым смертным?

Девушка радостно качнула головой:

– Что вы, господин Пернат, я живу как в блаженном сне. Когда вы спросили, нет ли у меня каких-нибудь заветных желаний или забот, от которых вам бы хотелось меня избавить, и почему мы живем в этом угрюмом переулке, я с трудом удержалась, чтобы не засмеяться. Да неужто вы и в самом деле считаете, что природа так уж хороша и прекрасна? Ну, конечно, деревья зеленые, небо голубое, но ради того, чтобы увидеть эти буколические

картинки, совсем необязательно жить на лоне природы, достаточно просто закрыть глаза и представить себя посреди цветущего луга... Однако смею вас уверить, господин Пернат, всем этим незатейливым, милым сердцу каждого сентиментального обывателя красотам очень далеко до тех фантастических пейзажей, в которые, стоит мне только захотеть, в мгновение ока переносит меня мое воображение. Что же касается малой толики нужды и... и... и голода, которые присутствуют в нашей жизни, то они сторицей возмещаются надеждой и ожиданием...

   – Ожиданием? – удивленно переспросил я.

   – Да, ожиданием... ожиданием чуда. Разве вам это не знакомо? Нет? В таком случае вы беднее последнего нищего... О, как мало людей уповают на чудо! Теперь понимаете, почему я никуда не хожу и ни с кем не общаюсь? В детстве у меня была пара подружек – евреек, разумеется, – но мы как будто говорили на разных языках: они не понимали меня, а я – их. Однажды я заговорила о чуде, они поначалу сочли мои слова милой шуткой, когда же до них наконец дошло, насколько все это для меня серьезно, глаза их округлились от ужаса: ведь я понимала под чудом вовсе не весеннее обновление природы, произрастание травы и прочий естественнонаучный вздор, который наивные педанты-ученые, восторженно сверкая очками, почитали чудом из чудес, а нечто прямо противоположное! О, как им, наверное, хотелось, чтобы меня признали умственно неполноценной, но не тут-то было – мышление мое было не по летам зрелым, я владела древнееврейским и арамейским языками, могла читать таргумим[67] и мидрашим[68], да и в других, менее известных текстах иудейской традиции была неплохо начитана. В конце концов они прозвали меня чудачкой, видимо полагая, что это ровным счетом ничего не выражающее слово каким-то образом компенсирует крамольный смысл моих речей, подрывающих устои здравомыслящего общества.

Впоследствии, когда я пыталась объяснить этим клушам, что самым важным и значимым для меня в Библии и в других

священных книгах было чудо, и только чудо, а не все эти морально-этические заповеди, являвшиеся в лучшем случае лишь долгим, кружным путем к чуду, они уходили от прямой дискуссии, тупо бубня какие-то жалкие прописные истины, ибо явно стыдились открыто признать, что даже канонические религиозные тексты читали с разбором, мотая на ус исключительно те предписания, которые ничем не противоречили тривиальным уложениям гражданского кодекса. Стоило им только услышать слово «чудо», как они уже чувствовали себя не в своей тарелке и в один голос принимались жаловаться, что земля уходит у них из-под ног...

Как будто в нашей куцей, убогой «действительности» может существовать что-либо более восхитительное, чем сладостное ощущение того, как эта проклятая земля ускользает у тебя из-под ног!

«Мир сей сотворен для того лишь, чтобы подвергнуться в нашем сознании тотальной диссолюции, – любит повторять отец, – тогда, и только тогда, начинается истинная жизнь». Не знаю, что он имел в виду под словосочетанием «истинная жизнь», но меня иногда посещает странное чувство, будто в один прекрасный день я... «проснусь»... Хотя и не могу себе представить, в каком обличье... Однако меня не покидает уверенность, что этому «пробуждению» будут непременно предшествовать чудесные знамения...

«Ну и как, тебе уже посчастливилось пережить хоть одно чудо, раз ты с такой надеждой ожидаешь его?» – часто спрашивали меня подружки, а когда я отвечала, что нет, они веселели прямо на глазах и с победным видом поглядывали на меня сверху вниз. Скажите же, господин Пернат, вы можете понять такие черствые сердца? Даже если бы мне пришлось испытать чудо, пусть бы оно было совсем маленькое, вот такое малюсенькое, – глаза Мириам блеснули, – я бы им ни за что не сказала... Какой смысл метать бисер перед...

Голос девушки пресекся от волнения, а на ресницах, подобно каплям утренней росы, блеснули слезы радости.

– Но вы, вы, господин Пернат, должны меня понять: ведь часто неделями, а то и месяцами, – сейчас она говорила еле

слышно, словно делясь со мной самым сокровенным, – мы жили только благодаря чуду. Когда в доме не оставалось ничего, ни крошки хлеба, я знала: пробил час! Садилась здесь, в комнате, и принималась ждать... Ждала и ждала, пока у меня не перехватывало дыхание от неистово бьющегося сердца, а потом... потом вдруг толчок – я кубарем скатывалась по лестнице и не чуя под собой ног начинала носиться взад-вперед по переулкам, ведь мне надо было вовремя, прежде чем вернется отец, поспеть домой. И... и каждый раз я находила деньги – когда больше, когда меньше, но всегда ровно столько, чтобы хватило на самое необходимое! Бывало, предназначавшийся мне гульден лежал прямо посреди улицы, я еще издали видела, как он блестит, прохожие наступали на него, даже поскальзывались, но никто не замечал блестящей монеты... Временами меня настолько преисполняла уверенность в чуде, что голова шла кругом – даже не давая себе труда выйти на улицу, я отправлялась на кухню и, словно малое дитя, ползала по полу в поисках денег или хлеба, которые, конечно же, должны были упасть туда прямое неба...

И тут меня вдруг осенило, мысль показалась мне настолько удачной, что я не сдержал довольной улыбки.

Мириам заметила ее.

– Не смейтесь, господин Пернат! – умоляюще прошептала она. – Поверьте мне, я знаю, что эти чудесные знамения будут множиться и в один прекрасный день...

Я поспешно успокоил девушку:

– Да что вы, Мириам, я и не думал смеяться! С чего вы взяли! Напротив, я бесконечно счастлив, что вы не такая, как другие люди, которые каждое сколь-нибудь необычное явление во что бы то ни стало стараются объяснить привычными, естественно научными законами и, если им это не удается – мы с вами в таких случаях восклицаем: слава Богу! – упрямо отказываются верить в их реальность.

Мириам протянула мне руку:

– Не правда ли, господин Пернат, вы никогда больше не скажете, что хотите мне – или нам с отцом – помочь? Теперь, когда

вы знаете, что этим своим «благодеянием» лишите меня счастливой возможности пережить чудо?

Я обещал ей это, однако про себя все же сделал оговорку.

Открылась дверь, и в комнату вошел Гиллель.

Мириам обняла его, а он поздоровался со мной – тон его был по-дружески радушен, но вновь это холодное, вежливо отстраненное «вы»...

Архивариус был какой-то не такой – то ли легкая тень усталости, то ли подспудная тревога омрачала его лицо... Впрочем, все это могло мне и показаться, ибо незаметно сгустившиеся вечерние сумерки уже погрузили комнату в зыбкий, обманчивый полумрак.

– Вы, разумеется, зашли посоветоваться со мной, – начал Гиллель, когда его дочь оставила нас одних, – похоже, вам не дает покоя история с этой... дамой... – Немало удивленный, я хо тел было его прервать, но он опередил меня: – Я знаю это от студента Харузека – заговорил с ним на улице: уж очень потерянное, прямо какое-то опрокинутое было у него лицо! Тронутый моим участием, он поведал мне обо всем. Как на духу. И о том, что вы... оказали ему... помощь... гм... деньгами...

В высшей степени престранным образом подчеркнув каждое свое слово, Гиллель помолчал, глядя мне в глаза пронизывающим взглядом, – казалось, он чего-то от меня ждал, однако я никак не мог понять, чего именно.

   – О, конечно, я понимаю, приятно, наверное, сознавать себя Господом Богом, когда благодаря твоей щедрости несколько капель счастья падают с небес, скрашивая ненадолго своим лучезарным сиянием беспросветное нищенское существование какого-нибудь отчаявшегося бедолаги, и... и, быть может... в иных... случаях они и не повредят, но... – он на минуту задумался, – но своими благодеяниями мы, как правило, лишь умножаем страдание, осложняя жизнь себе и другим. Помочь человеку не так легко, как вы полагаете, дорогой друг! Очень и очень просто было бы тогда спасти мир... Или вы думаете иначе?

   – Но разве вы, Гиллель, не даете деньги бедным – и часто все, не оставляя себе ни единого геллера?

Архивариус засмеялся и покачал головой:

– Похоже, вы за одну ночь сделались настоящим талмудистом, если отвечаете вопросом на вопрос. Эдак наш разговор выльется в дискуссию двух схоластов...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю