Текст книги "Конец большого дома"
Автор книги: Григорий Ходжер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
– Еще! Еще! Плохо гребете, собачьи дети! Ну, нажимайте, нажимайте…
Молодежь вкладывала всю силу, недавние улыбки исчезли с лиц, от напряжения одни скалили зубы, у других глаза выкатывались из орбит, но Баоса продолжал кричать и подбадривать. Он давно почувствовал, как обмякли его руки, правая нога, которая упиралась в перекладину, дрожала крупной дрожью – он устал, он давно это понял, но продолжал для виду махать веслом и кричал прерывистым охрипшим криком: пока горло его издавало крик, он чувствовал себя человеком.
– Жмите! Жмите!
У Пиапона сломался кочеток, он выбил оставшийся кончик, забил запасной, в это время первым из гребцов сдался Полокто.
– Хватит… всех оставили, – пробормотал он и, опустив весло, перегнувшись через борт, начал полоскать лицо и жадно пить теплую озерную воду.
Только теперь Баоса позволил себе обернуться назад, взглянуть на оставленных позади соперников: лодка Гаодаги отстала саженей на пятнадцать, за ними далеко позади гнались Колычевы, а Ворошилина даже не было видно.
Гаодага пристал возле Баосы.
Холгитон, широко открыв рот, дышал хрипло и натужно и, против своего обычая, промолчал. Отдышавшись, все закурили трубки. Подъехали Колычевы.
– А-я-я, Митропан, как ты, такой большой и сильный, от нас отстал, а? – смеялись победители гонок.
– Тебе же ветер попутный еще помогал, твоя борода что парус.
– Да отца борода – два паруса.
– Смейтесь, смейтесь, – улыбался Митрофан. – Сами сели в пятивесельные неводники, вас пятеро гребут, а нас только трое.
– Ай да Митропан! Вот так сравнил!
– Глаза у него глубоко сидят, потому не видят разницы в лодках.
– Вы, как муравьи, тянете лодку, – но сдавался Митрофан. – Вас много.
Старики и пожилые рыбаки сидели отдельно от шумно спорившей молодежи. Илья Колычев подсел к ним.
– Да, ничего но скажешь, ваши молодцы умеют грести, – похвалил он.
– Нанай с люльки плавай, – с охотой заговорил, отдышавшись, Холгитон. – Нога вставай – зимой лыжа ходи, лето наступай – он на руках ходи. Понял?
– На гребях, выходит.
– Да, да, греби, греби. На руках ходи.
Подъехал Ворошилин, под смех победителей сошел с лодки и подсел к старикам.
– Вы-то чего балуетесь? – набросился он на них. – Пусть молодцы силами меряются, вы-то, старые мерины, чего потешаетесь? Оставили нас, заблудиться могли.
– Блудиться нет, – ответил Холгитон. – Вода куда беги? На Амур беги… Твоя дома где стой? На Амуре стой. Тебя блудиться нот, вода сама домой принеси. Понял?
– Кровь заиграла, Феофан Митрич, – виновато прогудел Колычев. – Как тут утерпишь? Молодцы тянут.
Пиапон придирчиво осматривал лодку Колычевых; он знал ее, два года назад сам с отцом делал для них. Лодка протекала, видно, весной плохо законопатили или совсем не обновляли высохший за зиму законопаченный мох. Пиапон не любил протекавшие лодки, а в прохудившуюся оморочку вообще не садился, пока не отремонтирует. Он считал, что дно оморочки должно быть сухим и чистым, ведь оморочка для него вторая летняя юрта, он в ней спал, ел, когда ездил на дальние озера на охоту и рыбную ловлю. Заглянув под днище, он нахмурился: днище было изодрано, разлохмачено остриями прибрежных камней, по которым хозяева безжалостно волочили лодку. Сколько раз Пиапон предупреждал, чтобы они не волочили лодку по камням, чтобы подкладывали; под нее вальки или доску. Нет, не слушаются его. Да что им и слушаться, шибко нужна им лодка! Раз в лето выезжают на рыбную ловлю, да бабы съездят за ягодами, остальное время до осенней кетовой путины лодка сохнет на берегу, трескается. Разве так можно? Лодка на то и лодка, чтобы все время быть на воде. Нет, нанай так не обращаются с лодкой. Если разлохматится днище, нанай тут же вытащит лодку, перевернет, высушит и огнем сожжет лохмотья, потому что когда много лохмотьев, лодка теряет ход, требует много лишней силы.
– Чего ты так приглядываешься? – спросил Митрофан.
– Смотрю, как вы бережете лодку…
– Не сердись, Пиапон, у нас в Малмыже мало лодок, чужие берут, ездят…
Холгитон предложил молодежи раза два закинуть невод, чтобы сварить уху, льстил им, говорил, что ничего не стоит десятерым молодым забросить невод, а вытащат они – шш-рр, и готово! – так быстро будут тащить, что вода не успеет выйти меж ячей невода. Холгитон опять был многословен, он хорошо отдохнул, выкурил целых две трубки, его тянуло ко сну, и ехать самому на лов не хотелось. Парни переехали на другой берег протоки и, даже не перекладывая невода с середины на корму, начали его забрасывать. Не успели старики выкурить по очередной трубке, как они второй раз закинули невод чуть выше и вернулись с уловом. Старики сидели, поджав под себя ноги, лениво переговаривались между собой, вспоминали различные случаи из жизни, и, как всегда, больше всех приходилось говорить Холгитону, исполнявшему обязанности переводчика. Молодые рыбаки вытащили ножи и на лопастях весел принялись за разделку рыбы. Но и тут не обошлось без шуток и возни, они организовали свалку из-за горбатого толстого сазана, из которого каждому хотелось сделать талу.
– Эй, осторожнее, осторожнее! Ножи спрячьте! – кричали старики.
– Кого-нибудь пырнете, перестаньте!
Ворошилин поднялся было, чтобы утихомирить молодежь, да удержал его Колычев:
– Сиди, потешатся, не зарежутся.
– Тебе сиди, ты старик, они молодой, – сказал Холгитон. – Они уха вари, они все делай, а твоя кушай. Так наша закона тайга говори, хороший закон, правда? Молодые все делай, хорошо, правда? Почет старым…
Задымили костры, плоские широкие котлы повисли на выгнутых шеях таганов, а вокруг них выстроились на вертелах сомы, подрумянившиеся караси.
– Э-э, друзья, молодые люди, вы не были тогда, когда мы впервые с русскими встретились, – заговорил Холгитон громко. – Хотите, я вам расскажу, как мы первый раз с ними заговорили?
– Хотим, рассказывай, – раздалось несколько голосов.
– Это было давно, тогда не было на Амуре русских, мы, нанай, одни тут жили, да изредка маньчжуры наезжали. Потом по Амуру поплыли плоты с носатыми, бородатыми людьми, вот, как у Колычева.
Илья Митрофанович, услышав свое имя, поднял голову, и Митрофан начал переводить вполголоса рассказ Холгитона:
– Мы, мальчишки, со взрослыми тогда рыбачили, было лето. Невод вытащили, начали рыбу выбирать, и тут, откуда ни возьмись, подъехали русские. Они нас врасплох застали. Бежать? Куда? Как оставить невод, ведь неводу цены нет, его многими годами делают. Мы и решили: чем невод отдавать, лучше умрем. А носатые бородачи лопочут между собой, видно, переговариваются, как лучше нас убить. Потом они говорят: «Дорастуй, хорошо рыба лови?» Мы молчим, мы ничего не понимаем, только голову опустили, ждем – сейчас нас по шее русский топором ударит. «Чего молчите? Без языка ваша люди?» Мы молчим, жалко с жизнью расставаться, мало еще на свете пожили, ничего не видели. Да и невод жалко. «Давай знакомиться будем!» – говорит другой бородач. Тут я услышал знакомое слово «дава», у меня язык развязался, оттаял, что ли, я говорю ему: «Дава аба, дава аба», [28]– поворачиваюсь к своим: «Сразу видно, новые люди, говорю, кету захотели в середине лета». Русские услышали мои слова и заговорили разом. Говорят, говорят, а мы ничего не понимаем. Опять молчим. Тут рассердились русские: «Черта ваша, – ругаются. – Немые, что ли?» Я опять услышал знакомое слово «немо» – ленок и говорю: «Сами смотрите, видите, здесь одни сазаны, сомы, караси, щуки. Берите, что надо, и уходите». Осмелел я, так и сказал. «Немой, немой, а тут говорить начал», – смеются бородачи. Я рассердился и кричу: «Немо аба! Немо аба! Насалкусу-ну, аба-ну?» [29]– «А-а, так-то хорошо, – говорят. – Сразу давали бы и не молчали бы». Довольные, смеются и выбирают рыбу. Мы тоже поняли: они не думали наш невод забирать, да и убивать не собирались, – осмелели. Они выбирают больших длинных черных сазанов, мы суем им горбатых мелкоголовых сазанов, говорим, эти жирнее, вкуснее, они не отказываются, берут. Мы же радовались, мы уж прыгали тогда. Невод оставили, жизнь нашу не погубили, значит, еще поживем!..
– Кто же были они, малмыжские, что ли?
– Нет, низовские. Малмыжские потом приехали.
Уха кипела, и в бурном ее клокотании из котлов выглядывали желтые сазаньи головы с побелевшими глазами, мелькали плавники, сомьи хребтины с янтарными бугринками жира. Жарившиеся на огне караси, сомы начали будто ржаветь. Молодые кашевары, опомнившись, убрали их подальше от костра, сняли котлы и начали разливать уху в берестяные посудины. Малмыжские молча, сосредоточенно перекрестились и наклонились над едой.
– Ишь как крестятся перед едой, – то ли насмешливо, то ли удивленно проговорил Гаодага.
Сидевший рядом с ним Баоса подцепил палочкой жирную хребтину сома, отщипнул небольшой кусочек и бросил на горящие угли.
– Кя, Подя! [30]Не обижайся на меня, угощаю тебя чем могу, твоим же сомом.
– Кя, Подя! – повторили за ним няргинцы и тоже бросили по кусочку рыбы.
Ворошилин, обсасывая сазанью голову, с удивлением наблюдал за ними.
– Что это делают? – спросил он старшего Колычева.
– Угощают своего бога, – ответил Митрофан.
– Ох, антихристы! Как вы с ними в тайге обходитесь? Боже мой, огню молятся, тьфу ты. А еще крещеные! – Ворошилин бросил в догорающий костер обсосанную сазанью голову.
Баоса тут же выхватил ее, отбросил в сторону.
– Ах, мать… – выругался он, сверля Ворошилина злыми кабаньими глазами. – Подя тебе, сучьему сыну, рыбу свою отдал, чтобы ты насытился, а ты его вот как отблагодарил, – кость подаешь. Не поедем мы с тобой рыбачить!
– Как так, твоя зачем так делай? – возмутился и Холгитон. – Так наша ничего поймай не могу. Подя сердит и рыба не давай. Наша с тобой рыбачить не могу.
– Тебя, Феофан, люди уважили, ты тоже их уважь, – промолвил Колычев. – Да ихнего бога не трожь, потому что не от бога ты говоришь.
– Ты что, Илья, ихнего бога под защиту берешь?
– Не хули, Феофан. Они своим богом, мы своим живем. Они тебе рыбку ловят, коровам сено валят, а ты зря хороших людей обижаешь.
– Они тебе велят домой ехать, – сказал Митрофан, – не желают с тобой рыбачить.
– Больно они мне нужны! – воскликнул Ворошилин и вскочил на ноги.
– Слыхал я, верховский купец соленой рыбы тебе заказывал. Сам половишь али ишо кто?
– Оставлю им соли. Харитон, ты умеешь рыбу солить, соли крупную рыбу.
– Твоя Подя обидел, он рыба тебе не даст. Моя солить не буду.
– Ты что? Ты что, Харитоша? – Ворошилин подошел к высокому Холгитону и, заискивающе глядя снизу вверх, продолжал: – Харитон, паровик скоро подойдет, рыбу я им обещал. Помоги, брат, я много денег заплачу, много. Не пожалею, поверь. Харитоша, ты меня знаешь, я не жадный. А-я-я, как это сазанья голова с рук моих упала в костер? Случайно упала, я не бросал. Братцы, слово честное! Ладно, я уеду, только поймайте рыбы, засолите, но откажите, я не задарма, я хорошо заплачу.
– Подя рыба не давай, – твердил Холгитон.
Няргинцы доели уху и принялись за карасей, а Ворошилин все продолжал их уговаривать.
Гаодага первым обглодал карася, неторопливо закурил, и, холодно поглядывая на Ворошилина, сказал:
– Пусть уезжает, наша лодка не будет ему рыбу ловить.
– Мы тоже не будем, – заявил Баоса.
– Ах, разорили, антихристы, подчистую разорили, – бормотал Ворошилин. – Поедем скорей, на озеро Болонь поедем. Ах, антихристы…
Артель распалась. После Ворошилина распрощался Гаодага, он решил для себя половить рыбы в ближайшем озеро, там на песчаных отмелях любили подремать сазаны, сомы, в солнечные безветренные дни на поверхность позеленевшей воды выходили тупорылые серебряные максуны и лениво разгуливали косяками, разламывая озерное стекло острыми алмазными плавниками.
Баоса оставил собравшихся было уезжать Колычевых, объяснив им, что Подя мог рассердиться только на Ворошилина, что Колычевы тут ни при чем. Подя всегда поступает по справедливости и, вероятно, не пожалеет рыбы, даст ее немного. После сытной жирной ухи и жаркого Баоса решил немного отдохнуть, он лег в тени тальников и задремал. Его примеру последовали остальные ловцы.
Митрофан отошел от потухшего костра, большими одубевшими руками начал рвать высокую траву.
– Зачем рвешь? – спросил Пиапон.
– А так, подстелить можно, – ответил Митрофан.
– Рожать собрался? Брось, руки порежешь.
Пиапон лег возле Митрофана, закинув руки под голову, в черных его глазах заколыхалось голубое небо, и от этого белки глаз с тонкими ручейками красных прожилок заголубели, как мартовский снег. Митрофан тоже глядел на опрокинутое небо, на редкие застывшие облачка.
– У нас тоже такое же небо: высокое, нарядное, голубое, – задумчиво проговорил он. – Эх, Пиапон, ты не знаешь, как хорошо весной после пахоты лежать и смотреть на небо. Землей, весной бьет в нос. Потом вскочишь на ноги, оглянешься кругом – до самого края земли видно.
Пиапон слушал друга и думал, что он хотя и никогда не ковырял землю, но ее запах чувствует во все времена года, а не только весной.
– Ты видел край земли?
– Нет, не видел. Прежде я думал, земля кончается недалеко от нашей деревни, но потом мы шли к вам на Амур больше двух лет, а края земли все нет и нет. Говорят, отсюда недалеко до края, пройти еще немного туда, где солнце поднимается, и море-океан будет, – вот там и край земли.
– Верно, я ходил до берега моря, там земля кончается. Море синее и черное, далеко-далеко от берега кончается.
– Я когда-нибудь схожу туда, своими глазами хочу взглянуть.
– А я хочу взглянуть на твою землю, никогда еще не видел, чтобы земля ровная, как ладонь, была.
Замолчали, каждый думал о своем. Митрофан вспоминал Россию, родную деревню, покосившиеся черные домики, весенние пашни с чинно вышагивавшими грачами, и золотое море пшеницы, туго колыхавшееся под ветрами. Почему-то больше и отчетливее всего вспоминались весенние дни с ярким солнцем, с голубым небом. Много в жизни Митрофана было дождливых серых и даже морозных весенних дней, со слякотью, но ему теперь вспоминались только солнечные ясные дни. Что же еще могло запомниться мальчишке? Мысли Митрофана переносятся к сегодняшним дням. Наконец-то в семью Колычевых пришел достаток, у них есть добротный рубленый дом со всем необходимым имуществом, утварью, есть добрая земля и лошади, коровы, хотя и не так много, как у бондаря Феофана Ворошилина или ставшего торговцем Терентия Салова. Молока хватает детям и взрослым, хлеб есть на столе – это уже достаток. Митрофан однажды заявил отцу, что он не собирается больше расширять пашню, что хочет теперь научиться промышлять зверя, добывать рыбу. Мысль эта крепко засела, как гвоздь в стене, и тревожила Митрофана. Он приглядывался к нанай на рыбной ловле, на охоте, ради того, чтобы легче перенять их сноровку, выучил их язык. Недавний проигрыш на гонках глубоко задел его самолюбие, и он дал слово ни зимой, ни летом не давать себе покоя, заниматься полевой работой только в страдные весенние и осенние дни, а в остальное время жить по-нанайски. Учиться он будет у Пиапона.
– Скажи, Пиапон, неужто ты не хочешь иметь свою собственную муку? – спросил Митрофан, приподнимаясь на локте.
– Как – собственную?
– Так. Посеял, собрал – вот твоя собственная.
Пиапон раньше не раз сам начинал разговор о муке, которую, как он думал, люди собирают с земли, как песок. Он верил Митрофану, зачем же, ради чего его друг стал бы врать? Если Митрофан говорит, что муку можно засеять на земле, потом вчетверо, впятеро больше того собрать, то, видимо, это и на самом деле так.
Только намного позже Пиапон понял, что мука – это зерно, что это зерно осенью собирают, мелют и тогда ссыпают муку в мешки. Выходит, чтобы иметь свою муку, необходимо рубить лес, корчевать пни, кустарники, ковыряться в земле, сеять зерна, потом еще что-то делать с этими зернами – на все это потребуется лето, осень и, может, ползимы.
– Нет, свою собственную муку не хочу иметь, – ответил Пиапон.
– Почему?
– Долго учиться придется.
– Я тебя научу, помогать буду.
– Где я время возьму?
– Какое время?
– С тайги шкуру снимать…
– Говорю тебе, мы поможем, мы тебе землю от тайги быстро очистим.
– Нет, Митропан, не хочу я землю иметь, много работы требует, времени требует.
– Да что ты все – время, время! – рассердился Митрофан. – Много времени только расчистка тайги потребует, мы тебе расчистим.
– Все равно не хочу, я не привык к черной земле, не смогу летом в жару в тайге работать. Говорю тебе, свой хлеб много времени отберет – пахать надо, сеять надо, убирать надо, а когда я рыбу ловить буду? Как без юколы, без рыбьего жира зимой в тайгу пойду? Подумал ты? Нет, не надо мне своей муки, не навязывай русскую жизнь.
– Неужто к земле не притронешься?
– Нет, не хочу я земли, не притронусь.
– Никогда?
– Никогда. Жить буду, как жили: летом рыбу ловить, к зимней охоте готовиться, а зимой поймаю соболя – вот тебе и своя мука. Эх ты! Ты все лето в земле роешься, чтобы свою муку иметь, а я зимой за пять-шесть дней соболя поймаю.
«Леший его знает, судит он вроде верно, – думал Митрофан. – Может, он прав, может, отцу да бабам землю грызть, а мне за соболем бегать? Только научиться надо выслеживать, ловушки ставить!»
– Зимой я тоже буду в тайге промышлять, я к чему веду: летом бы я тебя учил хлеб сеять, а ты зимой бы меня к охоте приучал. А ты сразу на дыбы, как медведь.
– Ты обиделся? Я сказал, что в голове вертелось, не обижайся. Я тебе могу показывать, как ловушки ставить, как следы понимать, – это я могу. Только не хочу муку сеять.
– Не хочешь – не надо, никто тебя не неволит.
Опять замолчали. Митрофан покусывал травинку. Пиапон понимал, предложение Митрофана было искренним, подсказано добрым сердцем, и своим ответом он обидел его, но как нарушить возникшую неловкость, он не знал.
– Митропан, я подумал и решил – землю мне надо, – наконец сказал он. – Только немного. Знаешь, что буду сеять?
– Не знаю.
– Из чего делают сети, невода?
– Из ниток вяжут.
– А нитки из чего?
– Из конопли прядут…
– Во-во! Коноплю будем сеять…
Рыбаки проснулись и забросили невод. Улов оказался небольшой, и Баоса решил перейти на другое место. Там он в сумерках, спрятавшись от остальных ловцов, долго бил поклоны, просил хозяина реки уступить ему и его друзьям немного рыбы.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Крупные капли дождя хлестали по ее бледному лицу и по извилистым морщинам разбегались в разные стороны, как растекается вода по бесчисленным протокам Амура, потом вновь встречались на ее сухом подбородке и тонкой струйкой стекали на грудь старого, обесцветившегося халата. Ее поблекшие и воспаленные от дыма очага в фанзе, от копоти жирников глаза близоруко обшаривали верховье реки, тальниковые рощи. Дождь смочил ее островерхую, отороченную мехом шапку, холодной змейкой заползал под халат, но она будто не замечала этого. Только ветер донимал ее, и она укрылась за вытянутой на песок лодкой. Возле нее тоскливо, безнадежно глядя на противоположный берег, сидел рыжий, дрожавший от холода пес. Старуха несколько раз прогоняла его домой, но он, бросив на нее разумный, полный упрека взгляд, оставался на месте. Пес был любимцем Баосы, равноправным членом большого дома. Дубека не знала, какой подвиг совершил пес: муж никогда не рассказывает ей о своих охотничьих приключениях, но она тоже уважает пса за его кроткий характер, за смышленость, она привыкла к нему, как к старому жителю большого дома. Старики всегда уважают стариков, а пес давно уже распрощался с некогда волчьими клыками, и теперь Дубека готовит ему особую пищу, из отварной рыбы удаляет все кости, как для своих малолетних внуков. Она не могла объяснить, как пес узнает о возвращении хозяина, еще не видя его, когда тот находится за островом.
Вот и сейчас пес вскинул отяжелевшую голову, передние ноги его напружинились, уши зашевелились; как некогда в молодости, он коротко взвизгнул и завыл горько и протяжно. По сердцу старухи будто полоснули чем-то острым, она тоже напрягла зрение, вглядываясь в ту сторону, куда смотрел старый пес, но ничего не могла разглядеть в густой сети дождя.
– Тэкиэн, ты видишь их? Ты видишь? – прошамкала старуха.
Пес, будто понял вопрос хозяйки, мотнул головой. Старуха заметила лодку, когда та вплотную подошла к берегу. Не разглядев гребцов, она материнским чутьем угадала в них своих детей. Лодка уткнулась в песок, и тут откуда ни возьмись ее окружили женщины и с ходу вытащили лодку на берег.
Старуха подошла к поднимавшимся с сидений мужчинам и, беспомощно опускаясь на песок, воскликнула:
– У нас несчастье в большом доме!
Ее подхватили под руки Дяпа и Пиапон.
– Что случилось? – встревожился Полокто.
– Ты что, язык проглотила? – закричал Баоса. – Говори, что случилось! Говори же!
– Идари потерялась, – тихо промолвила жена Полокто Майда.
– Как потерялась?
– Когда?
– Человек не иголка, куда она потеряется?
– Собака и та уходит из дому, но потом возвращается, – сказал Баоса. – Чего понурили головы? Есть хотим, одни пусть убирают рыбу, другие есть подавайте.
Баоса, прихватив узкую длинную коробку для табака, зашагал в фанзу.
– Она вчера исчезла, ночь не переночевала, сегодня дождь, ветер, а ее все нет, – продолжала Майда.
– Куда она может уйти? – воскликнул точно отцовским срывающимся голосом Полокто. – Оморочки здесь, лодки тоже, куда она уйдет с острова? Здесь на острове мы знаем все тальники, все кусты, знаем, сколько зайцев, даже мышей. Поедим и пойдем искать. Накормите нас!
Пиапон с Дяпой под руки повели мать в фанзу.
– Она умерла, она утонула, – бормотала старуха. – Всю ночь не спала, весь день под дождем вас ждала… хоть труп найдите…
– Ничего, эне, успокойся. Мы сейчас, только поедим и пойдем искать, – успокаивал мать Дяпа. – Ты вся мокрая, зачем под дождем ждала?
– Она самая младшая, она самая последняя, – всхлипывала старушка.
Пиапон ел медленно, тщательно обсасывая каждое ребрышко вареного сазана, малыми глотками через край отпивал ушицу. Он думал. Права мать, не могла Идари потеряться возле дома, если даже что случилось с ней, могла бы докричаться. А что могло случиться со здоровой цветущей девушкой? Она могла только утонуть. Купалась и утонула. А купаться она ходила только ниже стойбища, потому что выше, на песчаной возвышенности между густых колючих кустов шиповника, низкорослых яблонек и черемухи, возвышались холмики – могилы. Туда она боялась ходить даже за хворостом. Надо идти вниз, если утонула, должна остаться одежда. Ох, как не везет нашей семье! Дед утонул на Амуре, дядя, теперь Идари. Хоть бы тело всплыло.
Пиапон исподтишка наблюдал за женщинами, ему казалось, что кто-то из них должен знать, куда ушла Идари. С кем же больше всего в дружбе была Идари? С Агоакой и с молодой женой Дяпы Исоакой. Вот они должны знать. Если бы Идари пошла купаться, то не могла не пригласить кого-нибудь из них.
Наскоро подкрепившись, мужчины разделились на группы и пошли на розыски. Пиапон высказал им свои мысли, по на этот раз никто не послушал его, и он один решил идти вниз по берегу протоки. Из расспросов двух молодых женщин он ничего существенного не выяснил. Только Агоака вела себя как-то странно, и Пиапон сгоряча чуть было не учинил допрос, но, как всегда, здравый рассудок взял верх, и он побрел по берегу навстречу не унимающемуся дождю и ветру. Шел он, пока не кончился отлогий песчаный берег, где обыкновенно, спрятавшись за густыми тальниками от детских и мужских глаз, купались нагие женщины и девушки. Дальше до конца острова тянулся крутой обвалившийся глиняный берег с крутящейся и пенящейся водой. Здесь резвились только верхогляды со вздернутыми носами, да мелькали красные плавники красноперок.
Пиапон не нашел ничего, даже следы на песке и те были побиты дождем. Он вернулся в стойбище и начал считать лодки и оморочки.
– Ага, я хочу тебе сообщить… – услышал он за спиной голос Агоаки.
Он обернулся. Агоака стояла под дождем с непокрытой головой, в легком ситцевом халатике и дрожала то ли от холода, то ли от возбуждения.
– Ага, ты никогда не кричал, мы тебя больше всех любим. Не кричи, тогда я что-то сообщу.
Пиапон промолчал.
– Ага, не мокни зря под дождем, иди домой. Идари нет в стойбище, она уже далеко, только я сама не знаю где.
Пиапон молча смотрел ей в глаза.
– Посмотри, у всех есть лодки, оморочки. Нет только лодки отца моего мужа. Отец моего мужа дома, мать тоже.
– Идари убежала с Потой? – быстро спросил Пиапон.
– Ага, ты только не говори отцу, что я сообщила, я сама только сегодня догадалась.
– Сучка! Как она посмела убежать! Как посмела опозорить нас, мужчин большого дома? – взъярился Пиапон и против воли схватил сестру за толстые косы. – Ты, ты знала, почему не задержала?! Позор, позор пал на наш дом! Что теперь будет? Что будет? Лучше бы умерла, сучка! Лучше бы умерла!
Агоака заорала диким голосом, Пиапон бессмысленно глядел на красно-белый провал ее рта, потом, придя в себя, отпустил косу сестры, зачем-то вытер мокрые руки о халат и, виновато опустив голову, вошел в фанзу. Не снимая мокрого халата, в мокрой обуви, он взобрался на чистую циновку пар и сел, скрестив ноги. Мать лежала от него неподалеку, отогревалась под теплым одеялом и не могла отогреться.
– Сын, скажи, что с ней? Нашли ее? Что случилось? – умоляла она и, не дождавшись ответа, продолжала со слезами повторять одно и то же.
Один за другим возвращались ушедшие на поиск мужчины, усталые, встревоженные, переодевались во все сухое, и каждый по-своему переживал свалившееся на их головы несчастье. Наконец вернулся глава большого дома. Вытерев с лица воду, он подошел к очагу и закурил чью-то женскую трубку.
– Все обошли? – спросил он осипшим голосом.
– Обошли. Под каждый куст заглядывали.
Баоса курил, лицо его стало кроваво-красным от отблески очага, а борода казалась струей стекавшей крови. Он изредка выпускал клубочки дыма. В доме царила тишина, старуха перестала всхлипывать, дети притихли между колен матерей, и все смотрели на старейшину дома.
– Утонула наша поянго, [31]– дрожащим голосом проговорил Баоса. – Тело надо искать.
И тут точно буря хлынула в настежь открытые окна и двери – женщины, дети зарыдали, запричитали в один голос, из мужчин самые младшие, Дяпа и Калпе, сдержанно всхлипнули.
– Не ревите, зачем реветь? – негромко сказал Пиапон, но его все услышали. – Хватит. Кого вы оплакиваете? Сперва смоем наш позор, потом пусть кто хочет, тот оплакивает.
– Что ты говоришь?! Ты что говоришь?! – Баоса вскочил на ноги, длинная трубка с медной изящной головкой заплясала в его руке. – Что ты узнал? Пиапон, говори скорее!
И все на этот раз уставились на Пиапона. Дети примолкли и удивленно смотрели то на деда, то на Пиапона, и было от чего удивляться: дед впервые в их присутствии назвал сына по имени, и открылось им запретное для них имя одного из взрослых людей большого дома.
– Идари сбежала с Потой, она опозорила нас, своих братьев. Это позор.
– Убежала?! С Потой?
– Позор нам! Позор!
– В погоню! Надо догнать и убить обоих!
Кричали все мужчины, даже только что рыдавшие Дяпа с Калпе надрывали глотки и требовали крови родной сестры. Один Улуска, побледневший, растерявшийся вконец, не проронил ни звука. Он сам не знал, как вести себя. Как равноправный член большого дома, он должен был требовать смерти беглецам, но, как брат Поты, он мысленно считал их безвинными, он догадывался о давней любви брата, знал, что Идари никогда не станет его женой, потому что ее должны были отдать в дом Гаодаги в обмен на Исоаку, и никакие даже сверхбольшие тори не помогли бы Поте; договоренность об обмене – это честь обоих больших домов, а честь за деньги не продастся. Размышляя над поступком брата, Улуска не мог не думать и о себе, ведь его положение «вошедшего» в большой дом довольно шаткое, он не выплатит тори, и в любое время у него могут отобрать жену, а его выгнать из большого дома. «Эх, Пота, Пота, что же, брат, с нами будет? Как мы несчастливы, что имеем такого отца, как наш. Ведь мы тоже могли бы жить не хуже других, будь у нас отец получше», – размышлял Улуска.
Баоса бросил на глиняный пол трубку и выбежал из фанзы, он бежал, как бегал в детстве, перепрыгивая через корыта для собак, пиная попавших под ноги собак. Вошел к Ганге зверем, хлопнул дверью так, что глина пластами отвалилась со стены фанзы.
– Сволочь ты, Ганга! Это ты научил сына украсть мою дочь! Мы теперь в вражде, это я пришел тебе сообщить! Кровью твоего сына…
Ганга, подобострастно встретивший соседа у дверей, переменился в лице, схватил Баосу за рукава халата.
– Ты что говоришь?! Что ты мелешь?! Сын мой за берестой уехал, рыбачить уехал. – …Ты понял, кто ты? Безмозглый ты, как косатка, тебя дети твои обманывают. Ты росомаха, твои дети бегут от тебя. Ты виноват, мы теперь в вражде, кровь только…
– Ты можешь меня ругать, собачий сын! Ругай! Ругай! У меня тоже есть гордость, хоть бедный мой дом, но честь имеет, понял, собачий ты сын? Я узнаю, я проверю, если мой сын вор, если он опозорил мою фанзу, я сам его убью! Понял ты? Я сам разыщу его и сам, своими руками убью! Ах ты, Пота! Я тебя убью, я тебя разыщу!
Ганга метался по фанзе, зачем-то срывал с нар постеленные циновки и бегал из угла в угол. Баоса смотрел на прыгавшего по фанзе разъяренного, как хорек, маленького Гангу и чувствовал, как сам понемногу успокаивается; только выйдя на улицу, он понял, от чего он избавился, – от кровавой вражды с другим родом, требовавшей длительного разбирательства, связанного с большими расходами. Если Ганга сам решил кровью сына смыть позор своего дома, то кровавой вражды с его родом не стоит и затевать. Баоса же разыщет беглецов, объездит весь Амур, все озера, протоки, не по воздуху же они будут убегать, оставят на земле след, не минуют человеческих глаз.
На следующее утро Баоса с сыновьями на большом неводнике выехали из Нярги. Лодка тяжело утюжила потемневшую воду протоки, ее больше несло течением, чем веслами гребцов. Ехали по левой стороне протоки до конца острова, потом наискосок пересекли ее и стали придерживаться берега, на котором находилась скала «Голова». Возле нее зимой охотники молятся, просят удачи. Когда лодка стала приближаться к ней, Баоса отложил трубку в сторону, попросил сыновей, чтобы те убрали весла. Вода бурлила, пенилась у камней, протока выходила здесь на широкий простор Амура.
Черные, обросшие лишайниками и травой камни, побитые водой и ветром, морозами и солнцем, бежали мимо, нависшие выступы сменялись глубокими ущельями. А «Голова», одинокая, голая, как череп, будто катилась навстречу лодке. Вот показалось трехугольное углубление у самого ее подножия, верхний угол ниши красно полыхает, будто от зарева. Предание говорит, будто здесь, в углублении, некогда сидел нанайский сказочный герой Мэргэн-Батор, и красные сполохи на камнях остались от его ярчайших украшений.