Текст книги "Конец большого дома"
Автор книги: Григорий Ходжер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Я не забуду его лица, – тихо проворил Годо. – Весь день он перед моими глазами. Страшно. Это был он, наш отец, но лицо не… страшное.
– Я тоже не узнал, – сказал Молкочо. – Оно было все в язвах…
Опять замолчали. Потрескивал костер, ночной ветерок шуршал в кронах деревьев, кричала какая-то ночная птица. Потом со стороны оставленного зимника раздался тоскливый крик другой птицы, он так походил на стон умирающего Пэсу, что все вздрогнули. Пота опасливо огляделся по сторонам. Гокчоа ближе придвинулся к Токто, братья Годо и Молкочо замерли.
– Это не птица… – прошептал Гокчоа.
– Это не птица, – почти одновременно с ним проговорил Годо. – Токто, я не могу вернуться домой, это отец зовет нас, я должен вернуться к нему. Если он жив – останусь с ним, если умер – похороню. Я не могу так оставить его. Токто долго молчал. Молчали Пота, Гокчоа, Молкочо.
– Ты не должен возвращаться в зимник, – наконец сказал Токто. – Ты любишь отца, люби до конца жизни. Помни его. Ты должен подчиниться последнему его слову…
Остывал чай в кружках, в чайнике, который сняли с тагана. Пить никому не хотелось. Пота подложил дров в костер.
– Ты бы вернулся, если бы с твоим отцом случилось? – просил Годо.
– Не знаю, честно говорю, но знаю. Если бы он не говорил…
– Токто, я вернусь к нему, не буду разбирать зимник, подойду, спрошу…
– Может, поселимся рядом… – сказал Молкочо.
– Нет, ребята, нельзя, если любите отца, послушайтесь его последнего слова.
– Поселяться рядом не нужно, – тихо проговорил Годо, – если умер – похороним… а может, он выживет…
Токто ничего не ответил, он закурил трубку и, полулежа на хвое, смотрел на огонь. Все молчали и незаметно Пота с Гокчоа задремали. Годо с Молкочо сосали потухшие трубки. Токто подбрасывал дрова в костер, поддерживал огонь.
– Дедушкино ружье лежало возле отца, – сказал Годо. – любимое ружье деда и отца.
– Мало пороха требовало, – проговорил Молкочо. Токто слушал скупой разговор братьев и гадал – вернутся завтра Годо с Молкочо в зимник или пойдут с ними домой.
– Мертвым остается все, – сказал он задумчиво.
– Не могу я идти домой, – повторил Годо.
– Силы надо беречь, заснем, ребята, немного, – предложил Токто.
К утру охотники подкрепились мясом, рыбьим жиром с лепешкой, выпили чай. Токто не напоминал о ночном разговоре Годо и Молкочо, не стал расспрашивать о их решении, но, к его удивлению, братья молча последовали за ним в стойбище. К полудню, когда охотники остановились на дневку, вдруг закашлял Годо. Он кашлял долго, придерживая горло руками, и жаловался на жар и недомогание. Его знобило.
– Холодно, ребята, в горле першит… – говорил он, продолжая кашлять.
Развели костер, заварили чай. Годо выпил кружку и немного успокоился.
– С чего это вдруг знобить стало? – спрашивал он.
– Ночью не спал, не отдохнул, – ответил Токто.
– Об отце, брате много думаешь, – сказал Пота.
Ночью Годо стало еще хуже, его непрерывно трясло, душил кашель. Утром он попытался встать на лыжи, но не прошел и ста саженей – сел на обледенелый наст.
– Поясница… что-то плохо, – прошептал он.
– Не можешь идти? – растерянно спросил Молкочо.
– Не знаю… отдохну немного…
– У тебя все лицо горит, – сказал Токто.
– Жарко… дышать тяжело…
Молкочо разрыл твердый ледяной наст, достал горсть зернистого темного снега. Годо прижал снег ко лбу, потер лицо.
– Легче… на ногах доберусь…
– Нарты бы, – сказал Пота.
– Ничего… я сейчас…
Годо встал на ноги, уверенно прошел несколько шагов, скатился с невысокой возвышенности и у самого подножия упал как подкошенный и ударился головой о дерево.
Токто первым подкатил к нему, приподнял голову – Годо рассек лоб, и из раны шла кровь.
– Что с ним? Как? – встревоженно одновременно спросили Молкочо и Пота.
Годо поморщился, потрогал лоб ладонью.
– На дерево, что ли, скатился? – спросил он.
– Плохо дело, ты не можешь идти, – сказал Токто.
– Недалеко до дому… долечу…
Пота с Молкочо переглянулись. Гокчоа удивленно уставился на больного.
– Снимите с него лыжи, – попросил Токто.
Годо уложили на хвою, а Токто принялся из лыж больного готовить волокушу. Молодые охотники, напуганные всем происшедшим, растерянно сидели рядом.
– Ага, что такое с Годо? – наконец спросил Пота.
– Не знаю, заболел, видно, – ответил Токто.
– Может, у него с головой что…
– Что может случиться?
– Отец живой там, может, от этого с головой что…
– Не знаю, шаман узнает.
Больного положили на волокушу, и охотники двинулись дальше.
– Ребята! Ребята, мы идем к отцу? Молкочо, ты не слышишь, отец нас зовет. Быстрее, беги быстрее, не отставай! Токто, ты злой человек, ты очень злой человек. Зачем развалил аонгу, зачем погубил отца? Молкочо, Молкочо, отец жив, он зовет нас. Беги быстрее!
Годо бредил. Токто шепнул ребятам, чтобы те не обращали внимания на речь больного и шли как можно скорее. Годо приходил в себя, тихо стонал, кашлял и просил, чтобы разрешили ему идти на лыжах.
Провели еще одну бессонную тревожную ночь в тайге и на следующий день к полудню подходили к стойбищу. Их ждали и заметили сразу, как только они вышли на прямую Харпи, и, увидев лишь четверых идущих, тревожно заговорили:
– Возвращаются. Вместо семерых только четверо… Никто еще не посмел высказать и слова о несчастье, но все сердцем почуяли беду. Охотники, молодые и старые, собрались возле фанзы Пэсу Киле. Внуки Пэсу хотели было пойти встречать возвращавшихся, но старики не пустили их: не надо бежать навстречу несчастью, оно само всегда может посетить тебя и твой дом.
– Пятого на волокушке тащат, – сказал кто-то.
– Что такое, неужели не дошли до аонги? – тревожно спросил Чонгиаки Ходжер.
– Всякое бывает, медведей-шатунов много, – сказал Дарако.
Старушка Кисоакта со снохами стояла тут же, она плохо видела и потому расспрашивала всех – кто идет на своих ногах, а кого тащат на волокуше. Зоркие молодые охотники по походке, одежде узнали шагавших.
– Гокчоа идет, вон он справа хромает.
– Токто в середине, это он, а слева, кажется Годо.
– Нет, это Пота.
– Точно, Пота, рядом с ним Молкочо.
– Годо везут, моего сына Годо везут, – заволновалась Кисоакта. – Отца со старшим братом не разыскали…
Охотники приближались медленно, так медленно, что встречавшим казалось, будто прошло полдня, как они показались на реке. Юноши не выдержали и пошли навстречу возвращавшимся.
– Несчастье, большое несчастье, – сказал Чонгиаки, когда Токто с молодыми охотниками остановился на берегу и встал, опершись на лыжную палку.
Толпа зашевелилась, многие бросились на берег, вместе с ними ковыляла старушка Кисоакта. Она опустилась рядом с Годо, обняла его.
– Мама, чего ты? Я живой, живой, – через силу улыбнулся Годо.
– Вижу, живой, а отец, старший брат где?
Годо закрыл глаза.
– Дада, надо его домой затащить, – сказал Токто.
Вслед за вернувшимися охотниками в фанзу ввалились все встречавшие. Годо раздели, уложили на нары, жена дала ему выпить горячего чая.
Тем временем при гробовой тишине Токто рассказывал о встрече с Пэсу, о заболевании Годо. Зарыдали женщины, запричитала жена старшего сына Пэсу, Кисоакта с растрепанными волосами заплакала перед очагом.
– Живой был, но почему потребовал развалить аонгу? – недоумевал Чонгиаки.
– Сказал: «смерть людская, оспа».
– Не все от нее умирают, – сказал какой-то старик.
– Если отец Годо потребовал, то так надо было, – сердито сказал Донда. – Кто умрет, а кто не умрет – может знать только шаман.
– Верно, – подтвердил Чонгиаки. – Все это очень странно, надо покамлать, узнать, что случилось с Пэсу.
Старики закивали в знак согласия. Сидевший возле Токто Гокчоа слез с пар и, пошатываясь, пошел к двери.
– Устал Гокчоа, – сказал Токто. – Мы две ночи не спали.
– У меня голова сильно болит, спать хочу, – сказал Молкочо.
– Ты, Молкочо, теперь за старшего, – сказал Чонгиаки. – Годо болеет, ты старший. Подумай, с матерью посоветуйся, как быть с отцом и старшим братом.
– А что делать?
– Похоронить их надо.
– Как похоронить? Они же там…
– Где бы человек ни умер – хоронить его надо, – сказал старик Донда. – Нехорошо, когда души умерших неприбранными, неприласканными бродят по земле, обозлившись, они делаются злыми духами.
– Как хоронить? Тел их нет.
– Тело делают из шелка, травой набивают. Старшие за тебя сделают.
– Ладно, поговорю с матерью. Голова болит у меня и тело что-то трясет.
– От усталости это, ложись отдохни, – сказал Чонгиаки.
Вечером в большом доме Пэсу снова собрались почти все полоканцы: мужчины, женщины и дети. Старые охотники занимали почетное место, рядом с ними сидел молодой шаман. Молодежь заняла нару старшего сына Пэсу Поры рядом с больными Годо и Молкочо. Женщины расселись кто где мог, но большинство их находилось возле очага. Старушка Кисоакта на правах старшей в семье угощала шамана, просила его, чтобы он разузнал все подробности смерти Пэсу и старшего сына, попытался узнать, чем можно вылечить Годо и Молкочо. Перед камланием шамана несколько мужчин и женщин выполнили танец с бубном и побрякушками, по на этот раз все танцующие были серьезны и сосредоточены, никто не шутил и но смешил зрителей. Шаман надел япгпан, взял бубен. В большом доме воцарилась напряженная тишина, прерываемая только кашлем больных. Шаман камлал, он даже не слез с нар, ударил несколько раз по бубну, спел короткую непонятную для слушателей песню и положил бубен, отстегнул ремень с побрякушками.
– Нельзя, – пробормотал он. – Не смогу я… это тот же ваш семейный злой дух.
– Но как, как отец Годо, жив он? – звенящим голосом спросила Кисоакта.
– Когда он из когтей отпускал…
– Детей моих спаси! Сыновей спаси! Кормильцы они.
Шаман закурил трубку и опустил голову – так он признавался в своем бессилии, ничтожестве перед силой злого духа. Кисоакта заплакала в полный голос, она по обращала внимания на двух больных сыновей, не оберегала больше их покой: она больше не могла сдерживать себя. Запричитали, заплакали все женщины большого дома, заревели дети – одни от испуга, другие, постарше, – от охватившего их детские души горя.
Народ стал расходиться: женщины – укладывать детей, молодые охотники – чтобы отоспаться перед рыбной ловлей или охотой по насту; остались только старики, старухи и близкие родственники. Токто с Потой не отоспались за день и тоже ушли домой.
«Опять этот злой дух, – думал Токто, лежа в постели. – Теперь он еще злее, чем прежде, теперь он знает, что на него охотились, как на белку. Великого шамана надо было призвать на помощь. Хулусэнский шаман смог бы с ним справиться. Неужели он не пощадит Годо и Молкочо?»
– Дочь наша уже аукает, – шептала рядом Оба. – Ты но видел, как она улыбается? Не веришь? Улыбается, очень хорошо улыбается. Я сон видела, кажется, у нас еще будет ребенок.
Токто обнял жену.
– Видела двух лебедей, говорят, это хорошо, дети ко мне возвращаются.
«Женщина всегда остается женщиной, – думал Токто. – Умерли люди большого дома, злой дух угрожает, а она только о себе думает, радуется своему счастью».
– Идари совсем отяжелела, – продолжала, все больше вдохновляясь, Оба. – Скоро роды. Раньше я думала, у ней дочь будет. Теперь вижу, сын появится.
– И ты мне родишь сына, – прошептал Токто.
– Обязательно рожу, сон я видела верный.
Оба развеяла тревожные мысли Токто, и он уснул спокойным глубоким сном.
Ночью небо затянуло тугой черной тучей, и к утру повалил снег, поднялся ветер. К полудню ветер усилился, и замела пурга, как зимой. Женщины запасались водой, мужчины помогали им, готовили дрова.
– Что же это такое, в апреле зимняя пурга поднялась? – удивлялись полоканцы.
А из фанзы в фанзу ползли тревожные слухи:
– Гокчоа совсем плох…
– В большом доме Пэсу еще трое детей заболели. Молкочо плохо, а Годо чувствует себя хорошо, только на теле и на лице появилась сыпь…
– У Дарако заболела жена.
– Старик Донда занемог. Ему-то пора…
– А двое внуков его пластом лежат.
– Да что же это такое? Неужели злой дух семьи Пэсу разозлился на все стойбище?
– Люди, что будет со стойбищем?
Пурга выла; стонала за тонкими стенами фанз, скребла по травяным крышам, а людям казалось, что это рвется в их жилище злой дух. Люди оставляли фанзы и шли в соседние большие дома и устраивали гонение злого духа. По всему стойбищу несся истошный, полный страха многоголосый человеческий крик:
– Га! Га-а! Га! Га-а-а! – И, словно продолжая этот крик, на улице выли голодные собаки.
В большом доме Пэсу было полно людей. Старушка Кисоакта, почерневшая от горя, ослабевшая от изнуряющего плача, все еще не приняла решения – устраивать похороны мужа и старшего сына или отложить до лета.
Три дня бесновалась пурга, и на четвертый день утром наступила зимняя тишина при ярком весеннем солнце. Но недолго держалась эта тишина. Только поднялось солнце на сажень над сопками, как тишину разрезали женские голоса, горестные, сжимавшие сердце: «Гокчоа умер!», «Годо умер!», «Старик Донда умирает!..»
Стойбище зашевелилось, закопошилось – все здоровые полоканцы пошли навестить родных умерших, пособолезновать им. Пота с Токто готовили усыпальню для Годо. Оба, обняв Кисоакту, плакала перед очагом.
Годо положили на усыпальню из школьных палок. Прикрыли страшно вздувшееся, в язвах лицо белым лоскутком. А рядом на соседней наре бредил Молкочо, за ним кашляли и плакали четверо детей и жена Годо.
– Ага, что же это такое? Что такое? – у Поты по лицу текли слезы.
– Не знаю, ничего не знаю, – шепотом ответил Токто.
– Смотри, у всех больных сыпь, ведь отец Годо сказал, что это человеческая смерть…
– Он знал, что злой дух будет мстить…
Из нестройных женских причитаний выделялся охрипший, ослабевший голос Кисоакты:
– На кого вы оставляете нас? На кого, дети мои? Кормильцы наши, не уходите, не оставляйте нас! Мы все с голоду умрем без вас, мы от жажды умрем, плача по вас. – И вдруг зазвеневшим голосом она закричала: – Ах ты, поганый злой дух, не боюсь я тебя, не боюсь! Мне и так умереть, не боюсь я тебя. Убей меня, съешь меня, только оставь моих детей, оставь внуков моих! Съешь меня, подавись моими костями!
Уложив Годо в усыпальню, мужчины стали совещаться – как похоронить усопших. Решили закопать в землю, но кто-то спросил, чем мужчины собираются рыть мерзлую землю; подсчитали инструменты – в стойбище нашлась только одна лопата да топоры.
– Кэрэн придется строить, – предложил кто-то неуверенно.
– Придется, – согласился другой.
– Это сколько кэрэнов потребуется? – спросил Токто.
– На каждый род, Ходжерам, Киле…
Два дня все мужчины Полокана строили две родовые усыпальни. Пока шло строительство усыпальни для Ходжеров и Киле, умер старик Донда Бельды, при смерти были люди из родов Заксор, Тумали, слегли четверо строителей, заболели Чонгиаки Ходжер и старушка Кисоакта.
Болезнь не миновала и дом Токто – заболела Оба.
Наступили страшные дни. В Полокане уже не находилось фанзы, где бы не оплакивали умершего, не было землянки, где бы кто-нибудь не лежал при смерти. Днем и ночью Полокан стонал, кашлял, разрывался от душераздирающего плача женщин и детей.
Токто, Пота и Дарако втроем достроили третью усыпальню. Первая усыпальня была уже переполнена, туда укладывали всех усопших, не считаясь с родами. В третью усыпальню положили Молкочо, он был отделен от Годо, племянника и сына, но на это уже никто не обращал внимания.
Однажды прибежал к Токто единственный здоровый в семье Чонгиаки внук и попросил навестить деда. Старик лежал на нарах ногами к дверям. Он был неузнаваем: лицо опухло, вздулось пузырями, будто на лицо надели маску из белой глины; веки неприятно краснели на белой маске.
– Приготовился уходить, – прошамкал Чонгиаки, – лежу ногами к дверям… некому за мной… вот позвал тебя… услышал, ты единственный здоровый…
– Пота еще на ногах, Дарако ходит, – сказал Токто, чувствуя себя бесконечно усталым и завидуя всем уходящим так спокойно из этой наполненной горем жизни… Токто физически и духовно ослаб, глядя на умирающих, участвуя на похоронах.
– Думал попросить… похоронить меня… – продолжал старик, – теперь не надо. Токто… я тебя любил… как сына, ты храбрый человек…
Чонгиаки замолчал, потом, собрав силы, снова заговорил:
– Уходи. Уходи из стойбища… Сейчас же беги… Я давно чувствовал… будет горе… Поту приютил… он жену слишком часто обнимал, на руках носил… Ты, говорят… на Амуре всех наших на грешном месте поселил… В злого духа промазал Пота… Все плохо… это вызвало галанко… [65]Беги, нэку…
Старик закашлял. Токто подал ему воды.
– Умираю… перед смертью обо всем думал… о тебе думал… о торговце думал… долг ему не отдал. Стыдно… На прощанье говорить хочется… Но ты уходи…
Токто никогда не плакал, как стал охотником, но теперь сдали его нервы: из глаз выпали две светлые слезинки. Он тихо вышел из пахнущего мертвечиной дома Чонгиаки и побежал домой. Пробегая мимо фанзы, он услышал собачью драку, заглянул в открытую дверь и замер от ужаса – три собаки дрались на нарах, где лежал еще теплый труп. Токто выхватил толстую палку и ударил по голове собаку, убил ее, ударил вторую, третья успела выскользнуть в дверь. Токто закрыл дверь, подпер палкой и побежал дальше.
«Галанко! Да, это галанко! Это то, о чем рассказывали старики, – погибает все стойбище. Полокана больше нет! Бежать, надо немедленно бежать».
В землянке плакал ребенок, стонала Оба, испуганные, убитые горем Кэкэчэ и Идари сидели, прижавшись друг другу, и качали люльку.
– Где Пота? – спросил Токто.
– Дарако свалился, у него он, – ответила Идари.
Токто подошел к Обе, сел возле нее. Оба перестала стонать, взглянула красными глазами на мужа. У Токто сжалось сердце, перед ним лежала уродливая, страшная женщина. Неужели это милая, ласковая Оба? Неужели это та Оба, которую он обнимал, которая шептала ему нежные слова?
– Не смотри на меня, – прошептала женщина, ело шевеля губами.
– Оба, Чонгиаки советует нам бежать, – сказал Токто.
– Правильно советует… бежать надо…
– Сможешь ты с нами?..
Оба отвернулась от мужа и тяжело задышала:
– Ты от смерти спасай Кэкэчэ… сам спасайся. Зачем меня брать?
– Нет, Оба, я не могу тебя оставить, нам надо бежать всем вместе. Ты еще выживешь, Оба, ты еще родишь мне сына.
– В могиле не рожают…
– Бежим, бежим, Оба.
– Ты был всегда хорошим… Я гордилась тобой… Я всегда тебе… буду помогать… Я сделаюсь добрым духом… Беги, спасай Кэкэчэ, спаси мою дочь…
По щекам Обы струились прозрачные, как весенний кленовый сок, капельки. Она не могла их скрыть, не могла вытереть.
Токто подозвал Кэкэчэ и Идари, и сам вышел из землянки. Он задыхался.
Вернулся Пота, сообщил, что Дарако тоже заболел этой же страшной болезнью. Токто молча готовил из весенних лыж низкие сани, наподобие волокуш.
– Бежать надо, – сказал он, – делай себе такие же волокуши.
– Зачем волокуши? Может, на нартах…
– Кругом полыньи на реке… На волокуши погрузим оморочки. Ладно, я сам буду делать волокуши, а ты вычисти от снега обе оморочки, вытаскивай продовольствие, все охотничье снаряжение. Спеши, ночью выедем.
А в это время Кэкэчэ поднесла к Обе дочурку и, держа ее на руках, говорила:
– Послушайся мужа, поедем вместе, как ты останешься одна, о дочурке будешь вспоминать… – Кэкэчэ плакала. Плакала и сидевшая рядом Идари.
– Не просите меня… дочь спасите. Скажите… любила ее старшая мать… очень любила…
Оба больше ничего не сказала, застонав, она отвернулась от женщин.
В полночь, нагруженные продовольствием, одеждой, оморочки стояли на волокушах, к ним запряжены были собаки. Женщины вынесли последние вещи, устроились в оморочках. Токто с Потой вернулись в землянку.
– Оба, в последний раз прошу – бежим вместе, – сказал Токто, подсаживаясь к жене.
Оба молчала. Токто знал – она не спит.
– Нет, не упрашивай… единственный раз против твоей воли иду, – прошептала Оба. – Беги…
Токто обнял жену и впервые в жизни заплакал, зарыдал, не стыдясь слез, не стыдясь рыданий… Пота стоял возле нар и тоже рыдал.
Токто не мог говорить, какая-то сила сдавила его горло, теснила грудь. Он подошел к Гуси-Тора, встал на колени и дрожащим, незнакомым голосом, сказал:
– Гуси-Тора, прошу тебя, не откажи мне, последуй за мной, куда бы я ни поехал… Ты был всегда добр… последуй за мной, не откажи.
Токто говорил Гуси-Торе и сам не верил своей молитве, потому что эти слова были обращены к Обе. Пота вслед за Токто повторил молитву-просьбу и тоже поднялся на ноги.
Токто опять подошел к жене, тихонько обнял ее и вновь заплакал.
– Беги… не задерживайся… – говорила Оба.
Токто выбежал на улицу, отвязал собак и погнал упряжку вниз по реке. Он не видел ни реки, ни берегов, ни полыней, которые поблескивали в ночи. Он не слышал разноголосого крика уток, первых куликов, не слышал плача ребенка за спиной: он уткнулся лицом в ободок оморочки и не поднимал головы. Пота с Идари следовали за ним. К утру, когда восток начал окрашиваться в белый цвет, Пота почувствовал, как его вожак вдруг ни с того ни с сего с середины реки рванулся в левую сторону. Оморочка боком покатилась вслед за Токто в угрожающе накренилась.
– Кай! Кай! – закричал Пота и в это время увидел, как оморочка Токто со всего хода плюхнулась в полынью.
– Тах! Тах! – закричал Токто. – Ах вы, стервы, тах, тах!
Собаки плыли по воде, карабкались на лед. Оморочка Токто покачивалась на воде. Пота помог собакам вытащить берестянку. Токто не сходил с оморочки, не помогал собакам вытаскивать ее из полыньи – он будто не видел, не слышал окружающего.
А солнце уже поднималось над сопками, ослепительно яркое, вытянутое, точно бубен шамана. Еще громче закричали утки, и табун за табуном с веселым гомоном пролетали над головами беженцев – они летели на север ради продолжения своего утиного рода.
Токто повернул упряжку на север. К полудню беженцы доехали до большой релки. Мужчины распрягли собак, начали ставить берестяную юрту.
– Ага, со мной плохо, – сказал Пота. – К утру стало меня трясти.
– Не заболел ли? – словно очнулся от забытья Токто и встревоженно приложил ладонь ко лбу Поты. – Да, жар большой.
Поставили юрту, женщины перенесли вещи в нее, заняли свои углы. Проснулся ребенок Кэкэчэ и опять заревел.
– Отец Булки, иди сюда, посмотри, что такое, – стараясь быть спокойной, позвала мужа Кэкэчэ.
Токто вошел в юрту, взглянул на личико дочери, и лицо его посерело. У дочери появилась оспенная сыпь – бледно-розовые пупырышки с булавочную головку.
– Что, Кэкэчэ? Неужели она тоже? – прошептала Идари.
Кэкэчэ заплакала. Вошел в юрту Пота.
– Слышишь, он, заболела, – тихо сообщила Идари горестную новость мужу. Пота с непонятным Идари безразличием тупо взглянул на плакавшего ребенка, на Кэкэчэ, на бледного Токто и устало лег на кабанью шкуру. Идари с ужасом следила за мужем: она поняла все.
– Он, он, что с тобой?! Скажи слово!
Идари всей тяжестью навалилась на Поту, оперлась толстым животом на его грудь и заплакала.
На следующий день умерла дочь Токто, а в ста шагах от юрты в хвойном шалаше родился сын Поты, он появился на свет тихо, без крика, он словно сразу испугался нового незнакомого мира, отказывался в нем жить. Но нет, ты будешь жить! Нельзя позволить, чтобы исчез с земли человеческий род! Идари откусила мизинец сына. Мальчик взвизгнул и опять захлебнулся. Идари откусила второй мизинец, и тут мертвая земля разразилась новым неистовым человеческим голосом…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Питрос Бельды всегда считался в стойбище Болонь самым уважаемым человеком, и потому все прислушивались к его словам, даже торговец У относился к нему с заметным почтением. Недавно Питрос, как родовой судья, разобрал довольно сложную тяжбу между родами Бельды и Киле. Помогло этому то обстоятельство, что судья рода Киле даже среди своих сородичей был не весьма уважаемый человек – за ним числились многие грешки. Поэтому Питрос и выиграл судебное дело довольно легко. Со временем он совершенно позабыл о судебном разбирательстве, да и вспоминать было некогда, потому что с утра до вечера он гостил у своих любвеобильных соседей, вел приятные беседы с друзьями за кувшинчиком разогретой водки.
– Тебе, друг Питрос, можно на охоту не ходить, – подтрунивал над ним крепко выпивший Лэтэ Самар. – Разберешь одну, другую тяжбу – и смотришь, прокормил семью.
Надсмехаться над своим родовым судьей не осмелился бы ни один Бельды: Питрос являлся священным лицом, как и шаман. Лэтэ хоть и был из рода Самар, но тоже не стал бы подтрунивать над судьей, если бы не хмель в голове.
– Ты, Лэтэ, старый человек, а ведешь себя хуже пятилетнего шалуна, – оскорбился шаман Хото Бельды.
– Скоро еще одно дело будешь разбирать, – не унимался Лэтэ. – Молодой человек придет жаловаться на хулусэнского Ливэкэна, он опять не возвратил тори, хотя дочь давно сбежала от мужа.
Тут но выдержали седобородые старики и набросились на Лэтэ, в фанзе поднялся крик, визг. Питрос с обиженным видом сидел на нарах и курил трубку. Старики заставили Лэтэ просить прощения, и Лэтэ полез на коленях к Питросу. Открылась дверь, и с клубами холодного воздуха вошел незнакомый русский, он остановился на пороге, недоуменно оглядел пьяную компанию и, улыбнувшись, поздоровался по-нанайски.
Все, кто находился в фанзе, смотрели на вошедшего незнакомца, одни с любопытством, другие с недоумением, третьи со страхом; но на приветствие ответили дружно.
Питрос неторопливо слез с нар и подошел к русскому.
– Ты Харапай? – спросил он и, не дождавшись ответа, схватил русского, потащил к нарам и посадил на свое место.
– Это Харапай, это русский доктор, он многих низовских нанай вылечил от разных болезней, хороший человек, – позабыв о достоинстве судьи, скороговоркой сообщил Питрос.
– А-а-а, тогда мы слышали, – раздалось сразу несколько голосов. – Это он вылечил в Нярги несколько детей, одного даже из могилы вытащил.
Василий Ерофеевич улыбался, глядя на оживленных охотников. Ему не давали сказать слова, со всех сторон предлагали чашечки с водкой. Он выпил одну, вторую, но от третьей отказался.
– Где же я видел вас? – спросил он Питроса.
– В Бельго видел, – ответил Питрос.
– Да, да, припоминаю, вы дянгиан, тяжбу разбирали. Хотел тогда я с вами поговорить, кое о чем расспросить, да было к вам но подступиться, тогда после суда тоже много пили.
– Пили, пили.
– А сейчас после охоты пьете?
– После охоты, после охоты. Как не пить?
Храпай нахмурился, две глубокие канавки пролегли выше переносицы.
«Первобытность и плюс водка, – думал он. – Что останется от народа, если это так будет продолжаться? Кто поможет этому народу выжить?»
– Ты чего задумался? – спросил Питрос, не замечая предлагавшего ему чашечку Лэтэ. – Расскажи, как ты тут оказался? В Нярги людей лечил – это мы слышали, потом, говорят, ты потерялся?
– Я вверх ездил, до русского села Славянка.
– По-нанайски мы называем Гион-медь.
– Из Славянки возвращаюсь.
– Опасно сейчас ехать по Амуру, везде уже полыньи.
– Надо ехать. Сегодня осмотрю всех больных, вечером выеду.
– Зачем торопиться? Тебя начальник послал, потому спешишь?
– Я сам, по своей воле приехал.
– Тогда зачем спешить? Ты гуляй сегодня с нами, выпей водки, завтра поглядишь на больных, и мы тебя на хорошей упряжке отвезем до Мэнгэна, а там правым берегом – неопасно. Доберешься до дому.
– Нет, друг, пить я больше не могу.
Окружавшие доктора охотники подняли его на смех, называли «не мужчиной», они никак не верили, чтобы взрослый человек не мог ни курить, ни выпить больше двух чашечек водки. Василий Ерофеевич весело смеялся вместе с ними, сам шутил над собой, но и здесь он понимал, что вести ему разговор о вреде курева и водки нет смысла: почва еще далеко не была подготовлена для посева, и семена были бы брошены впустую. Наконец наступила небольшая пауза, между шутками и смехом Василий Ерофеевич спросил, не болеет ли кто, не надо ли кому помочь?
– У нас свой шаман есть, он от всех болезней вылечивает, – сказал кто-то.
Шаман Хото Бельды, сидевший безучастно в сторонке с момента появления доктора, даже не шелохнулся, хотя и чувствовал на себе взгляды всех присутствующих. Хото с первых слов Питроса, расхваливавшего русского доктора, посчитал себя смертельно оскорбленным, и если бы на месте Питроса был кто-нибудь другой, то шаман показал бы, на что он пригоден. Василий Ерофеевич по общему настроению и по тому, как присутствующие смотрели на Хото, догадался, что перед ним сидит местный шаман.
– Шаманы бубном, пением, танцами лечат, а я лекарствами лечу, – сказал он по-нанайски.
Наступило неловкое молчание. Шаман не шелохнулся. Василий Ерофеевич понял: шаман не хочет принимать открытого боя.
– Ладно, пусть ваш шаман лечит, какие он может вылечить болезни, а я пойду старушкам глаза лечить, а детям болячки. До свидания.
– Обожди, – Питрос раньше его соскочил с нар. – У меня внук, у него возле рта столько болячек, будто кто кетовой икрой обсыпал. Будешь лечить?
– Пойдем, посмотрю.
И тут неожиданно один за другим подбежали охотники, у многих из них слезились покрасневшие от ослепительного снега глаза, у других дома лежали больные дети и жены. Посовещавшись с Питросом, Василий Ерофеевич начал обход стойбища с верхнего конца. К полудню он закончил обход и зашел к Питросу.
– Так быстро вылечил? – удивился судья.
– Кто хотел помощи, тому помог, многие отказались. Почему они отказались?
– Лекарства твоего боятся, наверно.
– Нет, не в этом дело.
– Женщины стесняются тебя.
– Нет, тоже не то.
– Не хотят, чтобы ты их внутренности прослушивал своей трубкой.
– Не то. Шамана боятся. Я уеду, а шаман останется, если заболеют, кто поможет? Кроме шамана, некому. Вот почему боятся. В Бельго теперь меньше боятся, потому что я рядом, ко мне можно приехать.
Питрос ничего не ответил, он понимал справедливость слов доктора, но поддержать его ему не хотелось. Он знал, почему сегодня охотники вдруг скопом захотели лечиться у русского доктора: если бы он не замолвил первое слово, то никто в присутствии шамана и дянгиана не осмелился бы попросить помощи, но так как первым пожелал лечиться сам родовой судья, то дорога была открыта и другим.
«Как теперь Хото на меня будет смотреть? – думал Питрос. – Проклял, наверно. Ну, проклинай, не мне бояться!»
В фанзу вошел Баоса, за ним Ойта.
– Э-э, дорогой друг, когда ты приехал, почему я не чуял твоего запаха? – Питрос соскочил с нар и побежал к приятелю.
– Потому что сам ты водкой пропах и я водкой пахну, – ответил Баоса. – Если нос в смоле, разве унюхаешь хвою?
– Когда приехал? – спрашивал Питрос, не вникая в рассуждения Баосы.
– Сегодня приехал, набрал продуктов, водки и сегодня же возвращаюсь. Амур слишком плох стал, лед ненадежный.
– А-я-я, как же так? Сегодня приехал и сегодня же домой, мы же с тобой даже кувшинчик водки не распили.
Василий Ерофеевич сотни раз наблюдал встречи и расставания охотников, видел, какие они бывают сдержанные, несколько оконфуженные, когда расстаются с женами, и какие возбужденные при встречах со старыми друзьями и родственниками. В искренности чувств, объятий, похлопываний друг друга по спине никто бы не смог засомневаться, об этом свидетельствовали радостные восклицания и горящие глаза. Но одно не нравилось Василию Ерофеевичу: дикая выпивка при встречах, порою продолжающаяся по два-три дня, пока не иссякнут последние капли зелья в жестяных банках, в бутылках.