412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григол Чиковани » Земля » Текст книги (страница 2)
Земля
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 15:51

Текст книги "Земля"


Автор книги: Григол Чиковани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

Пламя подсвечивало снизу густую сеть паутины, и она казалась такой же толстой, как ветви деревьев, покрытые густым инеем.

– Нет, я никогда не поверю, что наш Варден Букия – враг народа, – с горечью проговорил приземистый рябой мужчина с длинными усами, которые он то и дело теребил желтыми пальцами.

«Кто, кто? – не веря своим ушам, тревожно смотрел Уча на длинноусого. – Варден Букия – враг народа?! Любимец всего района... народный заступник, сама доброта. Да что же он болтает? Варден отдал меня в школу, пристроил на лимонадный завод, да и в МТС я попал по его же направлению...»

– Кто, как не Варден Букия, привез нам из России Ленинский Декрет о земле? Да ты же помнишь, Дзики, что он сделал с Евгением Жвания, с тем болтуном из учредиловки, помнишь? Тот самый декрет и глаза нам открыл на большевиков, – обратился к рябому Дзики Дзигва сухой старик Бека Бечвая. Вытащив изо рта трубку, он сплюнул в огонь и продолжал: – Такого человека как Варден замарать не просто. Тут что-то не так, неувязка какая-то вышла. Ничего, разберутся и выпустят, наверняка выпустят.

– Держи карман шире, Бека, выпустят, как же, – возразил Дзики Дзигва.

– Неувязка, говорю, вышла, – упорствовал Бека Бечвая. – В ясный день не наведешь тень на плетень, рано или поздно все выяснится, правду с дороги не сбить.

«Неувязка, да еще какая неувязка, – мысленно соглашался Уча с Бека, – Ведь даже слепому видно, что Варден... Нет, нет, об этом и думать грешно...»

– Чистую правду говорит Бека, – вмешался в разговор оторопевший от страха мельник. Он единственный заметил Учу, и то и дело поглядывал на него из-под припорошенных мукой ресниц.

– Дай-то бог, чтобы он оказался прав, – сказал Дзики Дзигва. – Такими заслугами перед народом, как у Вардена Букия, не каждый может похвастаться.

– Кто теперь заслуги в расчет берет? – начал было мельник, но, спохватившись, что сболтнул лишнее, прикусил язык.

– Еще как берут! – горячился Бека Бечвая. – Как же так! Человек, можно сказать, живота ради людей не щадил, и на́ тебе – враг народа? Нет, братцы, ни за что я в это не поверю. Кто-кто, а мы-то уж нагляделись на врагов.

«Да и кто в это поверит? Напраслину возвели на хорошего человека!» Пот прошиб Учу, и он вытер лоб рукавом.

– Партии, братец, лучше знать, кто враг, а кто друг... – Мельник явно старался исправить впечатление, которое могло произвести на Учу ненароком оброненное давеча слово.

– Не партия арестовала Вардена Букия, – сердито сказал Бека Бечвая.

Уча незаметно пересел поближе к старикам, чтобы не упустить ни одного слова из беседы. Судьба Вардена Букия глубоко волновала Учу, но вмешаться в разговор он стеснялся.

– Я работал в подполье вместе с Тариелом Карда. И хорошо знаю, что партия никогда не ошибается. Ошибиться могут люди, но не партия. Вот так, – продолжал Бека Бечвая.

– Вместо Вардена Букия секретарем райкома избрали Северьяна Начкебия, – вступил в беседу колхозный бухгалтер, пожилой мужчина в черном костюме.

– Это тот самый Северьян, что вместе с Тариелом и Варденом заставил меньшевиков поворотить оглобли из нашего уезда? Как же это теперь разошлись, разбежались их пути-дорожки? – снова сгоряча высказался мельник и тут же покосился на Учу.

– Готов хоть на иконе поклясться, что не вредил Варден никому, а тем более партии Ленина, – сказал Дзики Дзигва и крутанул ус.

– Т-с-с, – вздрогнул мельник. – Где это слыхано за других головой ручаться? Разве узнаешь, что у кого на уме?

– Не мог Варден Букия изменить партии, – повторил Дзики. – Это видно по его делам. А дел у Вардена Букия хватило бы на тысячу людей.

– Слава те, господи, достойного человека на место Вардена поставили, – с оглядкой на Учу промямлил не на шутку перепуганный мельник.

– Что и говорить, Северьян – человек, каких поискать. Ведь это он провел коллективизацию в нашем районе. Помните, иные боялись колхоза, как коза волка. Есть у меня родственник, из жениной родни, Иване Эсебуа, знаете, наверное. Так в ту пору я у него гостил. Когда ему предложили вступить в колхоз, уперся что твой бык, ни в какую не сдвинешь с места, – сказал Дзики Дзигва.

– Чем же это ему колхоз не понравился? – спросил Бека Бечвая.

– Не то чтобы он был против колхоза, но землю свою, говорит, ни за что колхозу не отдам.

Все рассмеялись.

– Вот так и Северьян тогда рассмеялся, – сказал Дзики.

– А что же ему Северьян на это? – спросил Бека.

– «Чью же землю ты в колхозе-то пахать собираешься?» – задал ему вопрос Северьян. «Как, – отвечает Иване, – чью, колхозную, конечно». – «А что ты со своей землей будешь делать?» – опять спросил его Северьян. «А вот об этом вы уж не тревожьтесь, я с ней сам как-нибудь управлюсь», – ответил ему Иване...

Мужики снова рассмеялись.

– А Северьян на это: нет уж, мол, дудки, если в колхоз надумал идти, вынь да положь свою землицу и волов в придачу. А Иване и слышать об этом не желает. «Я, говорит, всю свою жизнь за землю отдал. Сначала вы мне дали ее, а теперь отобрать норовите. Обман, значит, получается, да и только».

– В те годы многим казалось, что их обманули, да еще как, – продолжал Дзики.

– Нынче такого почтенного человека, как Иване Эсебуа, во всем колхозе поискать, а тогда он едва ли не собирался Северьяна застрелить. Да‑а, изменились времена, теперь он в Северьяне души не чает.

– Да что там говорить, и я от Северьяна немало добра видел на своем веку, – поддержал беседу мельник Кици Цимурия. – Когда он провизором работал, столько лекарств мне бесплатно давал. Кабы не он, не сидел бы я нынче тут с вами.

– Ничего себе, дорого же ты Северьяну обошелся, – пошутил Бека. – Сколько я себя помню, тебя не покидают болячки да хвороба.

– А как он людям помогал, когда в райисполкоме работал! И все же Варден Букия был особенный человек, – заговорил вдруг старик Куча Кузая.

Уча не пропускал ни одного слова из разговора стариков. Давно он не слышал такой искренней и взволнованной беседы. Постепенно он и сам позабыл о своих горестных думах.

– Придет время, и все станет на свои места, – сказал Бека Бечвая.

– Правду от людей не скроешь, дорогой Бека, – согласился с ним Дзики Дзигва и повернулся к мельнику. – Отсыпь мне твоего табачку, Кици, – и потянулся к кисету мельника на его поясе.

– Т-с-с, я тебе говорю. За такие слова недолго и за Варденом загреметь, – вполголоса сказал Дзики мельник и покосился в сторону Учи.

– Что с тобой, Кици, слова сказать не успеешь, и тут же на попятный, – засмеялся Бека. – Не пристало трусить человеку в нашем возрасте...

– Т-с-с, чудак... – Мельник в отчаянии схватился за бороду, не сводя с Учи перепуганных глаз.

– Эх, Кици, Кици, несносный ты трусишка. А мне теперь и смерть не страшна, – как ни в чем не бывало продолжал Бека.

– Тебе, может, и не страшна, а нас-то за что, спрашивается! – нервно теребил бороду мельник.

– Вот бы знать, могло ли такое при Ленине произойти? – спросил вдруг Дзики.

– Э-э, нет, Ленин другим человеком был, – протянул старый Куча. – Каждого он видел как на ладони, каждого.

– Тебе-то откуда об этом знать? – изумился бухгалтер.

– Мне Беглар Букия сказывал. А ему Варден, оказывается, говорил.

– А вы помните, как Беглар повстречался с меньшевистской гвардией в поместье Чичуа? – спросил Дзики Дзигва.

– Я тогда юношей был, но слово в слово помню, как встретил меньшевистского офицера покойный Беглар, – сказал бухгалтер.

– Он бы его приветил еще не так... Беглар, бывало, за словом в карман не полезет, – одобрительно усмехнулся Бека и сплюнул в огонь.

– Вот бы взглянуть теперь на того офицера, а? И сын весь в отца пошел! Да меня сам господь бог не убедит, что Варден народу нашему враг, – упрямо повторил Бека. Теперь и он увидел Учу.

– Т-с-с! – прошипел мельник, вцепившись в свою бороденку.

– Что ты все шипишь да шипишь, дай слово сказать по-человечески! – рассердился Бека. – Меня злость и горе душат, не могу я как рыба молчать, ясно?

– У каждого свое горе, но посмотри вокруг, молчат люди, а тебе все неймется! – теперь уже рассердился мельник. Храни про себя свое горе, вот тебе мой совет. Не дай бог, кто услышит этот наш разговор, во всем буду виноват я... Ты ведь знаешь, язык мой – враг мой, но и шила-то в мешке не утаишь.

– А что мы тут такого говорили-то, Кици? Все, о чем мы говорим, давно всем известно, – сказал бухгалтер и дрожащими руками застегнул пиджак на все пуговицы. Во всем колхозе только он один и носил пиджак, чем, кстати, немало гордился. Бывало, небрежно так то расстегнет, то вновь застегнет пуговицы. На бухгалтерские курсы он ушел в крестьянской одежде, а возвратился городским щеголем. Завидев Учу, он изрядно перепугался и стал торопливо перебирать пуговицы на пиджаке.

– И ты туда же, Ипполите? И у тебя, видать, душа ушла в пятки, а? – пристыдил бухгалтера Бека.

– Береженого и бог бережет, семья у меня, Бека, – смутился бухгалтер, оставив в покое пуговицы.

– Нечего тут труса праздновать, – поддержал Бека Дзики Дзигва.

– Легко сказать, но... – попытался оправдаться бухгалтер.

– Что «но»? – переспросил Дзики.

– Ни к чему вроде этому парнишке слушать наш разговор, – вмешался Кици Цимурия, перестав теребить свою бороду.

– Ты всю жизнь только «т‑с‑с» и говоришь, Кици, – сказал седой как лунь колхозник Мадан Сартания. Опираясь подбородком на посох, он до сих пор молчал, но теперь, подстегнутый словами Дзики, осмелел и так осадил Кици, что все диву дались.

– В наше время это лучше, дорогой Мадан, чем языком болтать как помелом, – гнул свою линию Кици.

– Да, ты всегда держал нос по ветру, Кици, – убрал с посоха подбородок Мадан.

– По мне уж лучше помалкивать, – упрямо повторил Кици, хлопая белыми ресницами.

Несмотря на то что мужики были увлечены разговором, несмотря на то что все вокруг них сотрясалось от грохота жерновов и скрипа колеса, они ни разу не упустили момента окончания помола. Мельник подходил к желобу как раз в то время, когда последняя горсть муки ссыпалась вниз. Хозяин этого помола поднимался одновременно с мельником и аккуратно засыпал в дробилку кукурузу из очередного мешка.

– Чего только не было говорено на этой мельнице, и никто тебе даже слова дурного не сказал, Кици, – обратился к мельнику Бека Бечвая.

– Было, да сплыло, иные нынче времена.

Дзики Дзигва решил перевести разговор на другое.

– Сынок, ты чей будешь? – обратился он к Уче и внимательно осмотрел его. – Что-то не похож ты на местного.

– Нездешний я, – ответил Уча.

– Зачем же тебе из других мест сюда кукурузу тащить?

– Да никакой кукурузы я не приносил. Ночь меня в пути застала, вот и зашел на огонек.

– И правильно сделал, сынок, – сказал Мадан Сартания.

– Ты небось весь наш разговор слышал? – с надеждой на отрицательный ответ спросил мельник.

– Слышал, как же не слышать.

– Ну и что? – вновь схватился за бороду Кици.

– Что «ну и что»? – не понял Уча.

– Что же мы тут такого говорили?

– Ничего вроде бы такого. Арестовали, мол, Вардена Букия, хороший он, мол, человек был, напрасно, мол, его арестовали...

– Т-с-с-с! – судорожно рванул бороду Кици. – Хорошего человека никто арестовывать не станет. Видно, было за что.

– Да не верь ты ему, сынок! – сказал Уче Дзики. – Варден был не просто хороший – золотой он человек, запомни это. – Дзики говорил громко, стараясь, чтобы Уча услышал каждое его слово. – Когда его секретарем райкома избрали, пошел я к Беглару, отцу его покойному, и говорю, идем, мол, со мной, у меня к сыну твоему дело есть.

– И он, конечно, пошел с тобой, не такой он был человек, чтобы отказаться, – сказал Мадан.

– И слушать меня не захотел. С какой, мол, стати я пойду к нему. На то его и назначили туда, чтобы он народное дело делал. Вот так.

– И делал, да еще как делал, – вздохнул Бека Бечвая, – ума и сердца ему было не занимать.

– Тс-с-с. Не нашего ума дело судить, как он его делал, партии об этом лучше знать.

– Сколько раз повторять тебе, – взвился Дзики, – что не партия арестовала Вардена! Придет время, и сама партия потребует к ответу всех виновных в сегодняшних промашках. Так откуда же ты, сынок? – вновь обратился Дзики к Уче.

– Диханцквильский я.

– Как же ты в такую даль-то забрел?

– Дело меня сюда привело, – обиделся Уча.

Ему почудилось, что старику не понравилось, что он диханцквильский.

– Какое такое дело, если не секрет?

– Т-с-с-с. Что тебе до него? – опять вступил Кици. Он все еще лебезил перед Учей.

– К слову пришлось, но я-то не любитель в чужие дела нос совать.

– Ну и как? Осушат наконец ваши болота, сынок?

– Осушат, обязательно осушат, дяденька. Там такой человек этим делом заправляет, конец приходит нашим болотам.

– Что же это за человек такой? Разве все ему по силам? На болото всем миром навалиться надо.

– Гангия его зовут. Андро Гангия.

– Гангия... Гангия... Погоди, погоди, это, случаем, не тот, что в прошлом году у нас в сельсовете был, а, Дзики?

– Наверное, тот, – отозвался Дзики. – Он говорил, помнится, что главным инженером работает на «Колхидотрое».

– Он самый и есть, – подтвердил Уча.

– Он еще людей агитировал на стройку записываться.

– Ну и что, многие записались? – спросил Уча.

– Где там... Какой дурак отсюда в такую глухомань пойдет. А вот из Мунчии, Цаиши и Читацкари, сказывают, некоторые записались. Нет, отсюда никто не записался.

Приближался рассвет, когда уставший Уча, прикорнув на мешке с мукой, уснул.

Еще долго стоял в ушах Учи скрежет и грохот жерновов, шум падающей воды и скрип колеса. И слышался далекий голос Дзики Дзигва: «Какой дурак отсюда в такую глухомань пойдет». Уча прибавил шагу, чтобы побыстрее уйти от нескончаемого грохота, скрежета и скрипа, от голоса Дзики.

Заря подожгла снизу белую вату облаков, разбросанных по небосводу. Красноватые лучи, пробив кипень облаков, причудливо позолотили и без того золотистую кожуру лимонов, апельсинов и мандаринов. Лучи солнца, преломившись в капельках росы, повсюду высветили изумрудные чайные кусты, деревья, траву.

Петушиный крик, кудахтанье кур, гоготание гусей, блеяние коз, мычание коров и хрюканье свиней слышались отовсюду.

Селение проснулось...

Никогда так не встречало утро Диханцквили – родное селение Учи, никогда не всходило так солнце над ржавыми топями его родных мест.

Просыпался непроходимый лес, отравленный болотными миазмами, пропитанный влагой, просыпались тесно примыкающие друг к другу, покрытые ядовито-зелеными мхами, пятнистые, как змеиная кожа, болота, гнилые озерца с зеленовато-желтой водой, просыпались лягушки и жабы с выпученными глазами, громадные ужи, выползающие на дневной свет, просыпались деревья, удушенные лишайниками и лианами, уродливые, искривленные и задыхающиеся, шершавые камыши, болотные, смрадные цветы, покрытые слизью, с копошащимися под ними пресмыкающимися.

Но все еще стояла вокруг зловещая тишина, изредка нарушаемая воплями и приглушенным ревом диких зверей, хлопаньем крыльев больших и малых пернатых, свистом, клекотом, хрипом, тюканьем. Не слышно лишь птичьих голосов, не лежит видно, здесь сердце у птиц к беззаботному пению.

Кабанами и медведями, волками и шакалами по болотам протоптаны узкие петляющие тропинки. Но даже это зверье ходит по ним с опаской, страшась бездонной, прожорливой утробы болота, которое нет-нет да и затянет рыкающих, вопящих, брыкающихся, но одинаково бессильных перед его устрашающей и зловещей силой зверей.

Все было знакомо и привычно здесь Уче. С закрытыми глазами он мог пройти вдоль и поперек по этому лесу, по этим робким тропинкам, мимо грозных болот. Он любил и одновременно люто ненавидел все вокруг. А ненавидел он все это потому, что ничего хорошего не принесло оно ни ему, ни его родным и близким, ни далеким предкам. Земля была больна, и она несла болезнь всем на ней живущим.

Уча не мог не зайти домой. В хурджин он положил белье, любимые книги, карточку Ции, харч. К поясу приторочил флягу с питьевой водой. Вот и все, что он взял с собой в дорогу. Уча осторожно прикрыл дверь и в последний раз оглядел свою хижину, сложенную из ясеневых бревен. В этой хижине он родился, здесь впервые встал на ноги, в этой хижине он вырос. Здесь умерли его отец и мать, дед и бабка, его братья и сестра. И никого теперь не было у него на всем белом свете. Даже соседи и те покинули деревню, навсегда уйдя из родных мест.

Уча заколотил дверь, изъеденную шашелем, полегчавшую, подвешенную на кожаных петлях, так заботливо выструганную отцовскими руками. Сколько раз открывал эту дверь отец, сколько раз касались ее, прокопченную изнутри и обесцвеченную снаружи, руки матери, братьев и сестры. Отныне никто больше не притронется к ней.

Уча с горечью отводил взгляд от хижины. Он чувствовал, как тяжело ему будет расставаться с тем, к чему привык со дня рождения, как невыносимо трудно покинуть то, что было частицей жизни его родных, брата и сестры, частицей его жизни.

Он пытался убедить себя, что еще вернется сюда, откроет эту дверь, такую близкую, помнящую прикосновение рук дорогих его сердцу людей, обязательно вернется, едва только осушат проклятое болото. Но потом он понял, что этому не бывать, и топор, которым он забивал дверь, потяжелел в его руке.

Он с размаху всадил его в стену хижины, авось кто-нибудь, заплутавшись в лесу, найдет здесь пристанище и ночлег.

Уча резко повернулся и направился к могилам. Они были перед самым двором. Сначала за ними ухаживала мать, потом он сам, но теперь некому присмотреть за ними. И будет их обвевать ветер и поливать дождь...

Долго стоял он у могил и молчал. «Я ухожу от тебя, мама, я ухожу от тебя, отец, чтобы никогда больше не убивали лихорадка, нужда, беда и горе, чтобы никто не уходил отсюда в поисках земли, воздуха и жизни...»

Сначала погиб отец. Он грузил марганец на американские суда, приходившие в потийский порт, и тем зарабатывал на жизнь своего многочисленного семейства. Не разгибая спины работал он, но недолго было ему суждено ходить по этой земле. Однажды он заступился за негра-кочегара с американского судна. Озверелая белая матросня жестоко избила его за это. Три дня он судорожно боролся со смертью. Глазами, полными слез, смотрел на своих детей, которые оставались сиротами.

Обессилевшие, без куска хлеба, дети стали легкой добычей лихорадки. Сначала умерли братья, а потом в хижину пришла страшная гостья – черная оспа и приковала к постели сестричку Цацу, слабую, молчаливо делившую с Учей свою долю хлеба.

Идет Уча среди болот, а перед его глазами неотступно стоит полыхающее жаром крошечное личико Цацу, ее полные муки и страха большущие глазищи. В ушах юноши звучит негромкая мелодия чонгури и голос матери, вымаливающий у злой гостьи жизнь для дочери...

Эти песнопения должна была исполнять для злой гостьи ее «прислужница» – соседка, владеющая тайной, как улестить, умилостивить, задобрить свою грозную госпожу, но и соседку эту прибрала лихорадка. Потому и пела теперь мать.

Матери подсобляли сердобольные женщины. Они поочередно играли на чонгури и танцевали. Их причудливые тени ломались и сплетались на прокопченной стене хижины. В неверном свете лучины и отсветах очага тени зловеще колебались, то уменьшаясь, то увеличиваясь и наполняя безжизненные глаза больной девочки страхом и отчаянием. Болотная сырость, проникавшая в хижину, душила и без того задыхающуюся, в холодном поту девочку. Все мешалось перед ее глазами: танцующие женщины, тени, стены и потолок хижины, чонгури, отсветы очага, холодное, жестокое лицо злой гостьи. Ни подношения, ни песнопения, ни лесть не смягчали жестокое ее сердце. Она без разбору забирала с собой старых и малых, мужчин и женщин, забирала, чтобы превратить их в своих рабов и слуг в том земном раю, где текут молочные реки в кисельных берегах, где зреют и благоухают прекрасные виноградники, где высятся великолепные дворцы и где вся эта благодать принадлежит злой хозяйке, а рабы и слуги бесправны и ничтожны, так же, как и на этой земле.

Так рассказывали Цацу и Уче дед и бабка. Может быть, потому и прогневалась на них злая гостья, может, потому и вознамерилась она забрать с собой Цацу.

Нет, не помогут тут ни песни, ни моления, ни подношения, ни горе матери – заберет с собой Цацу злая гостья. Цацу хотела остановить танцующих женщин, остановить тени, беснующиеся на темной стене, заставить замолчать чонгури и бесконечную песню, от которой щемит сердце и кружится голова, но голос не подчиняется Цацу и губы не подчиняются Цацу. Она пытается дать знак хотя бы рукой, но и руки, исхудавшие, бессильные, словно бы налитые свинцом, не подвластны ей.

И Цацу примирилась со своей участью. Лишь одна печаль, одна забота точила ее маленькое доброе сердце – как останется без нее на этом свете милый олененок, которого осиротила пуля охотника и которого Цацу подобрала в кустах, беспомощного и обессилевшего от голода? Кто будет кормить, поить и купать уже дважды осиротевштее ласковое животное?

Много молока будет там, в царстве злой гостьи Оспы. Любит молочко олененок, любит молочко и Цацу. Своей долей козьего молочка выходила Цацу олененка. Да и сама она выросла на козьем молоке. Ох и вкусное молочко у серенькой козочки, ох и вкусное! Но почему такой горький вкус у молока, которым поит сейчас Цацу мать, почему тошнит Цацу от любимого ею молока?

Останется без нее ласковый олененок. Эта мысль не давала Цацу покоя, и она металась в своей жаркой постельке. Изъязвленное оспой тело и руки прилипали к одеялу, немилосердно горели, но печаль об олененке была сильней, и Цацу не чувствовала другой боли...

Уча догадался, о чем печалилась Цацу. Он встал, подошел к изголовью кровати сестры и встал перед ней на колени, хотя ему строго-настрого было запрещено близко подходить к ней, чтобы не заразиться. Он взял в руки прозрачную ручку Цацу, и слезы хлынули у него из глаз. «Не плачь, сынок, не надо», – шептала ему мать, а сама едва сдерживала рыдания: Цацу умирала. Чонгури выпал из рук матери, но губы ее, одеревеневшие, синие губы все еще продолжали шептать слова песнопений. Слезы градом текли из потухших пожелтевших глаз.

Женщины прекратили свой танец. Застыли тени на прокопченной стене. В хижине погас свет, и мрак застлал безжизненные глаза Цацу...

Уча рос сильным ребенком. Казалось, его не могли сломить ни черная оспа, ни лихорадка, ни голод, ни тяжелый труд. Руки его не знали покоя. Четырнадцати лет от роду он мыл бутылки на Хобском лимонадном заводе и грузил тяжелые ящики с бутылками. Каждую субботу вечером он навещал мать. Принесет, бывало, кукурузы, наколет дров, а ночью поставит бредень на Хобисцхали. Богатый улов он относил на Хобский воскресный базар, а на вырученные за рыбу деньги покупал сыр, курицу и кукурузу.

Учился он в хобской семилетке. Ночевал в школьном помещении, убирал и мыл классы и двор. Так и зарабатывал на жизнь себе и матери.

Закончив семилетку, Уча пошел работать на машинно-тракторную станцию. Он навсегда запомнил лицо матери, когда на первую зарплату купил ей материал на платье.

После смерти отца мать всегда ходила в неизменном черном платье. За долгие годы оно обтрепалось и вылиняло, платок настолько обветшал, что уже не держался на голове. Не довелось надеть матери новое платье...

Мать никогда не признавалась Уче, что́ гложет ее сердце, какой пламень снедает ее душу. Нет, не смогла она перенести болезнь, горечь и тревогу... Однажды, когда Уча, по обыкновению, поздним субботним вечером вернулся из Хоби, он застал мать у калитки, всю засыпанную снегом, полузамерзшую, но упрямо глядевшую на дорогу, откуда должен прийти ее сын.

– Я умираю, Уча... На кого же я оставляю тебя, горемычного? Что же с тобою станется, кровиночка ты моя? – Губы уже не слушались ее, из груди вырывалось хриплое дыхание, которое сотрясало все тело. – Как только похоронишь меня, уходи отсюда, не оставайся в этом аду, сыночек. Один ты теперь из всего отцовского рода... Сожги эту хижину и уходи... Я беру с собой все твои горести... Уходи, молю тебя, уходи из этого богом проклятого селения!..

Не смог уйти Уча, не смог он выполнить последнюю волю матери, не смог оставить могилы родителей, братьев и сестры, не смог он сжечь родимую хижину и уйти...

И только сейчас, отвергнутый родителями невесты, решился оставить эту землю и искать счастья в других местах. Он шел по селению, а по обе стороны дороги стояли хижины, как две капли воды похожие на его собственную. Крытые камышом, подгнившие и скособочившиеся, глядели они на дорогу подслеповатым единственным оконцем. Голые дворы без заборов, ни курятников, ни свинарников, ни хлевов, ни амбаров. И где было сеять кукурузу, чтобы заполнить ею закрома, где было пасти скот и заводить птицу? Шакалы и волки среди бела дня, не боясь ни людей, ни собак, бесчинствовали в округе.

Ни души не было в хижинах и дворах. Селение было мертво, покинуты хижины, заколочены двери и окна, подперты кольями калитки. Кто знает, куда ушли, где нашли себе пристанище местные жители. Наверное, туда, где была земля, где был воздух и не было болота.

Но уйти удалось не всем. Оспа и лихорадка, горе и нужда, непосильный труд и голод наполовину сократили их жизнь, насыпали ранние могильные холмы в осиротелых дворах. Вода сровняла с землей эти могильные холмики, повалила деревянные кресты, стремясь окончательно смыть следы пребывания этих людей на земле... Все, у кого не хватило духу покинуть родные очаги, остались в селении в ожидании своей горькой участи.

Все селение было похоже на заброшенное кладбище. И точно так же, как на старых кладбищах, то там, то здесь мелькали фигуры сгорбленных стариков и старух, закутанных в черное по самые глаза. Изредка скрипнет где-то калитка или вполголоса забрешут псы. У всех оставшихся были восковые лица, потухшие глаза, отравленные мошкой и комарьем тела.

Те, кто поборол хворь и действие болотных испарений, имели бронзовые тела и крепкие мышцы, как и все жители Одиши. Но в глазах их таилась такая несказанная печаль, такая горечь осела на самом донышке их сердец, так замедленны и неторопливы были их жесты, что каждый узнал бы в них диханцквильцев. Что ни день уходили из селения люди на колхидскую стройку. Вот так и пустело селение...

Чтобы рассеять грустные мысли, Уча запел песню, которая стала спутницей всех покидающих селение.


 
Воу, нана, иду я в Корати,
Вечный искатель дороги,
Безземельный и бездомный,
Имеющий лишь солнце и луну.
Исчезают старые болота,
И скоро я увижу новую землю.
Вот нарождается мой двор
И зеленеет мое поле.
 

Болото, словно бы издеваясь над Учей, глухо хлюпало справа и слева, черные блестящие пузыри вздувались над пестрой поверхностью болота, подобно воловьим глазам подмигивали Уче, а потом лопались, чтобы вздуться снова в другом месте, черно и блестяще.

Уча шел, чтобы навсегда ослепить эти глаза, чтобы навеки покончить с болотом. Перед его взором неотступно стояла Ция, и он явственно слышал ее слова: «Отними землю у болота... Я подожду тебя, Уча, я дождусь тебя, Уча». Уча был настолько счастлив этим видением, настолько был увлечен мысленной беседой с Цией, что, ни разу не передохнув, прошел весь путь до новой Коратской дороги.

Уча удивился, как быстро он прошел столь долгий путь. Он остановился, перебросил хурджин с правого плеча на левое, даже не вспомнив о еде, снял с головы шапку, вытер пот. Только хотел было перепрыгнуть через канаву, чтобы выйти на дорогу, как невдалеке заметил старую, заляпанную грязью «эмку», застрявшую в грязи.

Дорога представляла собой широкую полосу, где были выкорчеваны кустарники и деревья, а по обе ее стороны вырыты дренажные канавы. Но она не была еще засыпана гравием и загрунтована, и на ее ухабистой поверхности, превращенной гусеницами тракторов и экскаваторов в сплошное месиво, тут и там стояли мутные лужи.

Перепрыгнув через канаву, Уча поспешил к машине. Возле нее стояли мужчина и молодая женщина, мокрые, измученные и едва державшиеся на ногах. Грязными ладонями они вытирали с лиц пот, смешанный с водой. Было видно, что они давно мучаются, но вытащить машину им так и не удалось. Мотор прерывисто тарахтел, и машину трясло как в лихорадке.

В кабине сидел мужчина средних лет в щеголеватом костюме. Он в отчаянии склонялся над рулем, потеряв всякую надежду выбраться из грязи без посторонней помощи.

– Здравствуйте, – громко поздоровался Уча.

– Здравствуйте, – охотно отозвалась молодая женщина.

Мужчина на приветствие не ответил и, даже не взглянув на Учу, медленно достал из кармана коробку с папиросами. Повернувшись спиной к женщине, он закурил. Уча сразу догадался, что между мужчиной и женщиной что-то произошло.

Сидевший за рулем поднял голову и выглянул из машины.

Уча узнал в нем главного инженера «Колхидстроя» Андро Гангия и радостно воскликнул:

– Здравствуйте, товарищ Андро.

– О-о-о! – вместо приветствия пробасил Андро Гангия, и глаза его заискрились радостью.

Его редко можно было видеть скучающим, спокойным и безразличным. Глаза его постоянно горели огнем. Всем своим видом, дружелюбием, манерой разговаривать он умел расположить к себе собеседника. У человека сразу возникало ощущение, что перед ним давний знакомый, вместе с которым съеден не один пуд соли. Говорил Андро горячо, с юношеским задором. Он всегда был в деле, среди людей, которым он был необходим позарез. Распоряжался он четко, советовал дельно, а если кого-то отчитывал, то не оскорбляя и не унижая достоинства человека.

– О-о-о! Мы, кажется, где-то встречались!

– Вы Андро Гангия, главный инженер?

– Погоди, погоди, а ты тот самый жених, да? Фамилию я твою запамятовал, извини. Впрочем, нет, ты ведь Шамугия, да?

– Да, да, Шамугия... Уча Шамугия я, товарищ Андро.

– Вот видишь, я не забыл, помню, – искренне обрадовался Андро. – Тебя, кажется, можно поздравить с женитьбой, не так ли?

Еще минуту назад бессильно поникший и расстроенный, Андро сразу преобразился. Выключив мотор и распахнув дверцу, он повернулся к Уче.

– Что же ты молчишь, может, не по сердцу тебе мое поздравление?

– Не по сердцу, – покраснев, неловко промямлил Уча.

– Вот тебе и на! Отчего же? – протянул Андро.

– Не отдали за меня Цию.

– Что, что? Как это – не отдали? Или ты не ко двору им пришелся?

– Вроде бы нет, но... – осекся Уча.

– Что но?

– Родители сказали мне то же, что и вы тогда...

– А что я сказал тогда? Убей, не помню.

– Ты что же, мол, на съедение лихорадке жену свою берешь...

– Так и сказал? – Андро Гангия сделал вид, что вспоминает, хотя прекрасно помнил, что, где, когда и кому говорил. Он имел привычку переспрашивать, чтобы выиграть время и восстановить в памяти подробности. – Ну что ж, правильно они тебе сказали, никуда не денешься! – серьезно подтвердил Андро и тут же рассмеялся.

Уче передалось настроение Андро, и он тоже не сдержал улыбки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю