Текст книги "Утопия-модерн. Облик грядущего"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц)
Глава одиннадцатая
Крах иллюзий
§ 1Когда я возвращаюсь вечером в гостиницу и иду вдоль реки, направляясь на террасу, где меня ждет ботаник, я встречаю много народу. Я с любопытством наблюдаю этих жителей Утопии и не думаю о том, что мое положение в Утопии становится все более странным и ненадежным. В моей голове носятся отрывки моих разговоров с моим двойником, мечты о новых открытиях в этой дивной стране, наблюдениях и путешествиях. Я совершенно забываю, что Утопия эта существует в воображении и поэтому с каждым новым оттенком становится все более хрупкой, подобно мыльному пузырю, который расцвечивается всеми цветами радуги и становится все прекраснее – как раз в то мгновение, когда лопается. Утопия завершена. Все широко намеченные линии ее общественной организации закончены, а с ними – споры о ее задачах и их исполнении. Мимо проходят утопические личности, по обе стороны от меня возвышаются прекрасные здания; мне не приходит в голову, что я слишком пытливо вглядываюсь в них. Найти людей, принимающих конкретное и индивидуальное – вовсе не последний триумф осознания, как оно мне любовно представляется, а некая «плавающая точка», момент непрозрачности пред тем, как кинопленка сгорит. Перейти от великого общего к отдельным эмоциональным случаям значит неизбежно припасть к земле.
Я застаю ботаника сидящим за столиком во дворе гостиницы.
– Я сидел в саду на террасе у реки, – отвечает он, – в надежде увидеть ее снова.
– Неужто больше нечем заняться?
– Ничто другое мне не интересно.
– Завтра приезжает из Индии ваш двойник. Вам нужно с ним серьезно переговорить.
– Я этого совсем не хочу, – отвечает, не глядя на меня, ботаник.
Я молча пожимаю плечами.
Он добавляет:
– Уж точно – не с ним.
Я усаживаюсь рядом, радуясь его молчанию. Думаю о Самураях, об их удивительном ордене и чувствую удовлетворение инженера, который только что окончил постройку моста. Чувствую, что я соединил что-то, чего я прежде никогда не соединял. Моя Утопия кажется мне существующей на самом деле, и в нее я буду верить до тех пор, пока моя спина опирается на это удивительно удобной формы металлическое кресло, покуда воробьи прыгают, чирикая, у самых моих ног. На миг я забываю, какое внимание требует ботаник; простое удовольствие от полноты, от удерживания и управления всеми нитями овладевает мной.
Сердитое покашливание напоминает мне о его присутствии.
– Вы будете упорно верить, – говорю я с агрессивной разъяснительной нотой, – что если вы встретите эту даму, она будет человеком с воспоминаниями и чувствами своего земного двойника? Думаете, она поймет и пожалеет, а может быть, и полюбит вас? Ничего подобного не случится. Никогда! – Возможно, на последнем слове я звучу слишком грубо, приходится усилием воли смягчить тон. – Поверьте, здесь всё иначе, и все – не такие, как на Земле. Нельзя даже себе представить, какое различие…
Тут только я замечаю, что он не слушает меня.
– В чем дело? – спрашиваю я.
Он молчит.
– Что случилось? – повторяю я, вглядываясь в его взволнованное лицо.
Он опять молчит, но что-то в его лице поражает меня.
– Что случ… – машинально повторяю я и смотрю вниз, на реку.
По широкой аллее медленно идут мужчина и женщина. Я сейчас же догадываюсь, кто они. Женщина цепляет взгляд… впрочем, я давно уже знаю, что она прекрасна. Она белокура, у нее прекрасный открытый взгляд синих глаз. Она нежно улыбается спутнику. Одна секунда – и они проходят мимо, счастливые и прекрасные, не замечая нас, не замечая никого на свете.
– Это Мэри, – шепчет ботаник побелевшими губами. На его перекошенном от волнения лице выражается такое бешенство, что привычная слабость из черт напрочь стирается.
Только тут я осознаю, сколь малопонятны мне его чувства.
Невольный страх перед тем, что он может совершить, охватывает меня. Ботаник сидит почти недвижно, только нервная дрожь пробегает по нему. Он не спускает глаз с удаляющейся по ярко освещенной аллее парочке. Я вижу, что ее спутник – Самурай, симпатичный высокий брюнет с энергичным лицом, и никогда я еще не видел такого мужественного лица. Ее наряд также указывает на принадлежность к ордену. Внезапное чувство жалости к ботанику вдруг вспыхивает во мне. Кажется, я понимаю его чувства. Конечно, она любит этого человека!
– Не говорил ли я вам, что, по всей вероятности, она встретила здесь другого? – пробую я увещевать своего спутника. – Я хотел, чтобы вы привыкли к этой мысли, а вы с негодованием отвергли ее.
– Чепуха, – шепчет он, не глядя на меня. – Это не так. Это… этот негодяй.
Он хочет встать. Я удерживаю его.
– Не дурите! Здесь люди другие…
– Да нет же, – почти кричит он. – Этот негодяй, да, негодяй…
– Откуда вы знаете, что он негодяй?.. Тише, куда вы хотите идти?
Он встает, я тоже встаю, но я уже догадался, в чем дело, и крепко сжимаю его за руку.
– Будьте же разумны, – говорю я ему, силой повернув его спиной к парочке. – В этом мире он не негодяй, а прекрасный умный человек, Самурай. Этот мир не развратил, а возвысил его, и все, что портило его там…
Ботаник взглядом, полным ненависти, смотрит на меня. С неожиданной злобой бросает он мне в лицо обвинение:
– Это вы все устроили, – говорит он. – Вы нарочно привели их сюда, чтобы посмеяться надо мной. Вы… – голос его прерывается… – вы… нарочно…
Я стараюсь как можно быстрее объяснить ему его ошибку.
– Уверяю вас, что мне это не приходило в голову до сих пор. Каким образом мог я знать, что этот человек будет играть видную роль в этом чудном мире?
Он ничего не отвечает, но угрюмо смотрит на меня, и в его тоскливом взгляде я читаю немое и упорное решение покончить с Утопией.
– Не вспоминайте прошлого, мало ли бывает, – говорю я ему самым примирительным тоном. – Здесь все течет по-иному. Ваш двойник приезжает завтра. Подождите его. Пожалуй, вам тогда будет понятнее.
Он печально качает головой, и вдруг все его негодование и отвращение к непонятному ему с необыкновенной силой прорывается наружу. Он кричит:
– На что мне нужен этот двойник? Двойник! Здесь все по-иному? Да где же? Да это…
Своей слабой белой рукой он берет меня за плечо. Он весь дрожит.
– Боже мой! – говорит он с отчаянием. – Какой вздор вся эта выдумка, все эти мечты, все эти Утопии! Вот она… Я мог мечтать о ней… а теперь…
Меня пугает его отчаяние. Я вижу, что он способен на безумие. Я прилагаю все усилия, чтобы стать между ним и этими двумя обитателями Утопии и скрыть от них его угрожающие жесты.
– Здесь все по-иному, – настаиваю я. – Ваше волнение, право, неуместно. Тем эмоциям, которые вы испытываете, не место в нем. Это шрам – болезненный шрам вашего прошлого…
– И что мы есть, кроме шрамов? Что есть жизнь, как не шрам? Это вы – вы не понимаете! Конечно, мы покрыты шрамами, мы живем, чтобы быть шрамами, мы и есть шрамы! Мы шрамы прошлого! Эти ваши мечты… эти глупые детские мечты!
И тогда, пред лицом такого горя, моя Утопия начинает колебаться…
Одну минуту еще – нет, секунду, – я ясно вижу громадный зеленый двор. Жители Утопии проходят мимо, вдали за рекой высокая арка воздушной дороги блестит на солнце. Мужчина-Самурай и эта женщина, которую ботаник любил на Земле, проходят мимо и скрываются за мраморным утопающим в цветах павильоном.
Еще секунду я вижу двух молодых людей в зеленых плащах – они сидят на мраморной скамье в прохладной тени высокой колоннады. Мимо проходит прекрасная пожилая женщина; волосы ее отливают серебром, темно-фиолетовая туника красивыми складками драпирует ее представительную фигуру; она с любопытством глядит на ботаника, размахивающего руками.
И вдруг…
– Шрамы прошлого! Шрамы прошлого! Эти причудливые, бесполезные мечты!..
§ 2Нет ни рывка, ни звука, ни намека на материальный толчок. Мы в Лондоне и одеты по городской моде. Угрюмый рев Трафальгарской площади наполняет наши уши…
Я осознаю, что стою у железной скамьи, неудобной, грязной, с уродливым рисунком, на громадном залитом серым асфальтом четырехугольнике, а около меня ботаник с изумлением смотрит на бедную, грязную, оборванную старуху, которая протягивает ему коробку спичек:
– Боже, как она ужасна и несчастна!
Он механически берет спички, опускает монету в ее грязную руку, оборачивается ко мне.
– Я говорил вам – прошлое всесильно, – продолжает он. – Эти мечты…
Он не заканчивает. Он, видимо, раздражен и взволнован.
– С вами трудно иногда разговаривать, – говорит он. – Ваши фантазии так захватывают…
Он опять умолкает, а минуту спустя, запинаясь, продолжает:
– Ладно, не будем лучше говорить о таких вещах. Не будем говорить… о ней.
Он умолкает, но между нами висит что-то недоговоренное.
– Но… – начинаю я и останавливаюсь.
Это минутное молчание вдруг отрезвляет, и моя греза об Утопии вдруг покидает меня – стекает, точно вода с промасленной плиты. Конечно, мы пообедали в нашем клубе, вернулись из Швейцарии – не на поезде мечты, а на обычном экспрессе. Мы говорили с ним про эту даму в Люцерне, в которую он влюблен, и я, по всей вероятности, несколько по-иному, чем обычно, отнесся к его истории.
– Вы поймите, – упрямо твердит ботаник, – мы все живем прошлым. Прошлое всесильно. Оспаривать это невозможно.
– Вы правы, – говорю я, – правы. – Я повторяю это с какой-то идиотской покорностью.
– Вы всегда рассуждаете так, как будто можно окончательно отрешиться от прошлого. Неужто думаете, что возможно позабыть прошлое, перемениться и стать другим человеком? В этом убеждении – ваша слабость, уж не осудите за откровенность. Вы этого не поймете лишь потому, что вы не испытали таких страданий, как я. Ваша жизнь протекала легко, и вы – вы жестокий.
Я не отвечаю. Он тоже умолк, очевидно, для того, чтобы перевести дух. Я догадываюсь, что в наших рассуждениях о его делах я, вероятно, зашел слишком далеко, и это возмутило его. Может быть, я недостаточно почтительно отнесся к его тоске.
– Умей вы, – бросает он, – глядеть на мир с точки зрения другого…
§ 3Кто-то из нас первым делает шаг вперед. Сколько же рваной бумаги разбросано по миру! Мы медленно, как во сне, бредем к замусоренной чаше фонтана и останавливаемся, глядя на двух чумазых бродяг, которые сидят на лавочке и спорят. Один держит давно просящий каши засаленный сапог и жестикулирует им, свободной рукой гладя ногу, обмотанную портянкой.
– А как у Шамплейна идут дела? – доносится до нас его речь.
– Ну, – говорит второй, – что толку вкладывать свой капитал туда, где американцы могут все прибрать к рукам в любое время, когда захотят…
Разве не двое мужчин в зеленом сидели здесь на мраморной скамье?..
Мы продолжаем идти вперед, не разговаривая. Мимо нас проходят люди, дети, дамы и господа, все хотят поспеть на омнибусы, длинной цепью занявшие всю улицу, затормозившие на ней всякое движение. Торговец газетами на углу расстилает на деревянном тротуаре отрез холщи, придавливает углы камнями от ветра. Из вороха заголовков взгляд мельком хватает:
БОЙНЯ В ОДЕССЕ
НЕМЕЦКИЕ ИНТРИГАНЫ ТЕРПЯТ КРАХ
НОВЫЕ ТРУПЫ В ПРЕДМЕСТЬЯХ ЛОНДОНА
ШОКИРУЮЩИЕ БЕСПОРЯДКИ В ШТАТЕ НЬЮ-ЙОРК
БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЕ ОБЕДЫ – ПОЛНОЕ РАСПИСАНИЕ
О дивный старый мир!
С нами сталкивается один рассерженный родитель. Он разговаривал с приятелем и остановился, поджидая омнибус.
– …Я оборву ему уши, он мне поплатится своею румяной физиономией, если он еще раз подведет меня. Ох уж эти «домашние школы-интернаты»…
Подъезжает омнибус и увозит рассерженного родителя. На омнибусе тоже плакат – кое-как намалеванный британский флаг с призывом для всех истинных патриотов покупать только «Великобританское варенье Батлера».
Занятый одной мыслью, как бы пробраться сквозь эту живую стену разных человеческих спин, я, конечно, теряю способность рассуждать с ботаником, но мысль моя стремится к той высокой террасе над дивными садами, которая должна была находиться как раз на этом месте. Но все изменилось, а главное, люди, которых я видел там и здесь.
Ботаник идет рядом со мной, его все еще потряхивает. Мы переходим улицу. Мимо нас проносится открытый экипаж, и мы видим в нем женщину – накрашенную, с ярко-рыжими волосами, пестро одетую в дорогие ткани и меха, нахальную и раздраженную.
Кто она? Ее лицо почему-то кажется знакомым.
Почему она представляется мне одетой в зеленое?
Боже мой! Да ведь это ее я видел там – ведущей за руку своих детей.
Налево от нас что-то с треском падает. Моментально туда устремляется масса людей, но расходится разочарованная: дело обошлось без всякой трагедии. Поскользнулась на разбитом тротуаре у церкви Святого Мартина лошадь, увлекла за собой экипаж – только и всего. Мы с ботаником поднимаемся по улице.
Юная еврейка с тяжелыми глазами, неряшливая проститутка – ни малинового цветка в волосах, бедняжка! – смотрит на нас с притворным интересом, и еще мы слышим отголосок перебранки двух газетчиков, что стоят дальше по тротуару.
– Нельзя разговаривать, – начинает ботаник и отскакивает в сторону, спасая свои глаза от чьего-то неосмотрительно раскрытого зонтика. Я понимаю, что разговор «о ней» закончен надолго. Он останавливается в воротах большого каменного дома.
– Нельзя говорить о вашей Утопии на улице, среди такого шума.
На секунду мы с ним разлучены экипажем, въезжающим во двор.
– Нельзя разговаривать об Утопии в Лондоне, – повторяет ботаник. – Там, в горах, на свободе, это было возможно, но здесь…
– Но я жил в Утопии, – отвечаю я ему.
– Временами, – замечает он со странным смехом, – вы и меня заставляли там жить. – Он задумывается. – Знаете, это ведь тяжело. Даже не знаю, захотел бы я…
– Захотели бы что? – спрашиваю я.
– Захотел бы я жить в реальном мире после всех этих выдуманных чудес?
– А я бы хотел, – выкрикиваю я, стараясь перекрыть своим голосом шум на улице, – чтоб выдуманных чудес было побольше, а этот мир пусть катится ко всем чертям! – Во мне кипит прилив едва ли объяснимой злобы.
– Да, те чудеса для вас – реальность, а мы все – неопрятные и недалекие людишки, что зациклены на прошлом. Вы можете согласиться быть одним шрамом в плохо перевязанной сложной ране, но – не я. Это тоже сон – этот мир. Он такая же греза, и вы возвращаете меня к ней – из своей Утопии.
Мы идем через Боу-стрит, и я снова погружаюсь в раздумья. В поле моего зрения вдруг попадает лицо девушки, шагающей на запад, студентки, довольно небрежно одетой, с книгами в сумке на ремне. Лондонское солнце сияет на ее лице. У нее мечтательные глаза, лишенные фальши и эгоизма.
Рассеянные, скрытые, неорганизованные, непонятные и самим себе – Самураи Утопии все же находились в этом мире. Востребованные и сплоченные там, здесь они тихо и грустно влачат свое существование среди десятков тысяч угасших сердец.
Я догоняю ботаника.
– Вы думаете, что это реальность, лишь потому что не можете проснуться, – говорю я ему. – Но вы ошибаетесь. Все окружающее нас – действительно сон, и есть люди – полагаю, я из них, – которые просыпаются. Пока они еще только протирают глаза, между бодрствованием и небытием…
Маленькая девочка-нищенка с болячками на личике протягивает мне пучок повядших фиалок, зажатый в грязном костистом кулачке.
– Букет фиалок, – пищит она. – Пенни, сэр, всего пенни.
– Нет, – резко отстраняю я ее, стараясь как можно скорее удалиться, пока жалость не заставила меня сунуть ей монету.
Оборванная, вся в засаленных лохмотьях, мать с последним своим добавлением к прекрасной английской нации появляется из трактира и, покачиваясь, выступает вперед. Она нахально оглядывает меня и в то же время громко сморкается в красную заскорузлую руку.
§ 4– Разве это не реальность? – говорит ботаник почти торжествующе – и приводит меня в ужас своим торжеством.
– Это? – заторможенный, переспрашиваю я. – Это хуже всякого ночного кошмара!
Он качает головой и улыбается, невыносимо глупо улыбается. Я окончательно постигаю, что ботаник и я сказали друг другу все, что только могли сказать.
– Наш мир видит такие кошмары, потому что страдает переполнением своего желудка такими людьми, как вы, – откровенно замечаю я, но его тихое самодовольство, как выцветшее знамя упрямого форта, все еще реет непокоренным. И он ведь даже не счастлив под ним!
В течение десяти или более секунд я яростно ищу в уме слово, ругательный термин, одну краткую словесную пулю, которая навсегда сразит этого человека. Оно должно выражать полную недостаточность воображения и воли, духовную анемию, тупую респектабельность, грубую сентиментальность, культивируемую мелочность сердца…
И оно не приходит ко мне. Потому что такого слова не существует. Нет ничего в полной мере бранного для подобной нравственной и интеллектуальной непроходимости со стороны хорошо образованного человека.
– Я… – начинает он.
Нет. Я не могу более выносить его.
С необычайной скоростью, не оглядываясь, я перебегаю на другую сторону улицы. В одно мгновенье нас разделяет множество скачущих во все направления экипажей, омнибусов, машин и велосипедов. Но этого мало. Пока ботаник озирается вокруг, тщетно отыскивая меня, я с головокружительной быстротой взбираюсь на второй этаж омнибуса, который увозит меня не знаю куда… знаю только одно – увозит меня от ботаника.
– Уф, – облегченно выдыхаю я, опускаясь на сиденье как раз над кучером.
Когда я оглядываюсь назад, ботаника уже не видать.
§ 5Так я вернулся в реальность, и мою Утопию отныне можно считать свершенной.
Время от времени посещать обычный мир – хорошая дисциплина для утописта.
Но с переднего сиденья на крыше омнибуса в солнечный сентябрьский полдень, на углу Стрэнда и Чаринг-Кросс, со всеми этими толпами и ревом машин, мчащих то туда, то сюда, реальность может показаться слишком неприветливой и грозной. Блеск, шум и напор сбивают с толку. И есть ли смысл, семеня мелкими шагами по тротуару сквозь шумливость и суматоху мира, умолять друга-ботаника выслушать принципы Утопии, защищать их, указывать на их соразмерность? Какой смысл воспевать Утопию для уставшего уха водителя?
Бывают моменты в жизни каждого философа и мечтателя, когда он сам себе кажется олицетворением всех нелепиц мира; когда грубое сукно жизни накрывает его мечты и грубый голос извне, торжествуя, кричит ему: «Что толку в твоих Утопиях? Плюнуть и растереть!». И на источник этого гневного окрика мечтатель смотрит с некоторым учтивым испугом – как, может быть, первобытный человек смотрел с верхушки дерева на разъяренного слона внизу. Да, почему бы не вернуться тихонько к себе в пещеру, и пусть эта огромная зверюга шагает себе восвояси. Но в конце-то концов люди воплотили сугубо утопический план – они оседлали слона и стали направлять его, говорить, куда ему идти. Грубое сукно жизни, надсаживающей глотку на углу Чаринг-Кросс, выглядит материалом покрепче всякой слоновьей шкуры, но и у нас ведь теперь – оружие острее первобытных наконечников, вытесанных из камня.
Ведь через очень короткое время все, что производит на меня такое сильное впечатление этим сентябрьским днем, изменится или исчезнет навсегда. Все эти омнибусы, эти огромные, рослые, переполненные, разноцветные твари, толкающие друг друга и производящие такой славный грохот, исчезнут; они, их лошади, возницы и организация, ответственная за них – их попросту не будет в этом мире в какой-то момент. Будет что-то еще, какое-то другое средство передвижения, сейчас, возможно, являющееся лишь зародышем в мозгу студента-инженера. И эта дорога, и тротуар изменятся, и эти впечатляющие величественные здания; здесь будут и другие здания, еще более неосязаемые, чем страница этой книги, которую вы читаете, более бесформенные и непрочные, чем все, о чем здесь говорится. Маленькие планы, набросанные на бумаге, мазки пера или кисти будут первыми материализациями того, что в конце концов сотрет каждую деталь и атом этих отражающихся эхом реальностей, которые переполняют нас сейчас. И одежда, и жесты этих бесчисленных людей, выражения их лиц и осанка тоже будут переделаны в духе того, что ныне является темным и неосязаемым началом.
Новые вещи действительно будут субстанцией того, что есть, но отличаться будут лишь мерой воли и воображения, затраченной на их создание. Они будут сильны и справедливы, ибо воля тверда и организованна, а воображение обширно и смело; они будут уродливы и запятнаны убогостью, поскольку воля колеблется, а воображение робко и подло.
Действительно, Воля сильнее Факта, она может формировать и преодолевать Факт. Но этому миру еще предстоит открыть свою Волю. Этот мир безвольно дремлет, и весь этот гул и пульсация жизни – не более чем ронхопатия[52]52
Ронхопатия – это нарушение дыхания во сне, обусловленное вибрацией мягких тканей носоглотки и гортани, сопровождающееся низкочастотным дребезжащим звуком. Грубо говоря, то же явление, что и храп, но названное более научно.
[Закрыть] спящего. Умом я обращаюсь к мысли о том, что будет, когда мир пробудится.
Пока мой омнибус неуклюже мчится по Пэлл-Мэлл-Ист сквозь грохот кебов и экипажей, мне приходит в голову еще одна фантазия… Я представляю себе ангела-покровителя – почти что вижу этого огненного колосса, застывшего между небом и твердью, с золотой трубой у губ – там, над Сенной, на фоне октябрьского зарева; и когда его труба зазвучит, все Самураи, все те, кто прославили этот титул в Утопии, узнают – себя и друг друга…
(«А ну!» – кричит водитель автомобиля, и полисмен, воздев руку, стопорит весь уличный трафик.)
Все мы, приобщившиеся к Самураям, познали бы себя и друг друга!
На мгновение я почти вижу это славное Воскресение живых; смутный, но великолепный ответ на ангельский зов; бесчисленные мириады умов чутко внемлют, и все, что только есть в человечестве хорошего, трепещет, высвобождаясь – от полюса до полюса…
Затем эта философия индивидуальной уникальности снова начинает властвовать над моими мыслями, и моя мечта о пробуждении мира угасает.
Я совсем забыл…
Так не бывает. Бог не прост, Бог не склонен к театральщине. Зов приходит к каждому человеку в свое время, и звучание его бесконечно разнообразно…
Если это так, то что насчет моей Утопии?
Она, увы, не универсальна. Ее огонь не горит в миллионах глаз – он не всякому-то будет виден и в моих собственных зеркалах души. Несомненно, в конце концов, неспешным шагом человечество придет к подобной идее, и некое подобие Утопии осуществится. То здесь, то там отдельные люди, а затем и группы людей придут в соответствие… отнюдь не с моими глупыми ошибочными фантазиями, а с великим и всеобъемлющим Планом, разработанным многими умами и на многих языках. Именно потому, что мой план ошибочен, потому что в нем так много искажено и так много упущено, никто не может загореться им. Так что лучший мир не будет вовсе похож на мою грезу. Моя греза – слишком низкой пробы, она устраивает одного меня. Мы ошибаемся в понимании, ошибаемся так по-разному и много. Мы видим столько, сколько нам полезно видеть, и не направляем свой взгляд дальше. Но приходят на смену нам новые неустрашимые поколения, чтобы взяться за нашу работу, выходящую за пределы наших сил и возможностей, за рамки наших идей. Они уверенно познают то, что для нас – догадки и нераскрытые тайны…
И будет еще много Утопий. Каждое поколение будет иметь свою новую версию Утопии, чуть более определенную, полную и реальную, с ее проблемами, лежащими все ближе и ближе к проблемам Здесь и Сейчас. Пока, наконец, из грез не превратятся Утопии в рабочие чертежи, и весь мир не начнет формировать окончательное Мировое Государство, прекрасное, великое и плодотворное – которое не будет Утопией уже потому, что сформируется в реальности. Так что, безусловно, это будет…
Полицейский опускает руку.
– Пошли! – выкрикивает кучер омнибуса, и лошади напрягаются. Тик-клак, тик-клак – вереница спешащих двуколок обгоняет нас и устремляется куда-то на запад. Ловкий парнишка на велосипеде, груженный тюком газет за спиной, проворно проскальзывает через «авангард» колонны и исчезает в переулке.
Омнибус едет вперед. Восторженный пророк, пухлыми руками вцепившийся в зонтик, в шляпе слегка набекрень – этот вспыльчивый человечек, наш Глашатай, – этот нетерпеливый мечтатель и ворчливый Оптимист, грубо и косно рассуждающий об экономике, философии и красоте, да и вообще обо всем на свете, гроза светских дам и головная боль друзей-ботаников, – он несется себе дальше, весь в своих мечтах. Они невоплотимы и далеки от реальности, но, может статься – вот так ирония! – куда реальнее, чем мы сами, погруженные в сон.
И вот этого маленького человечка уже нет перед глазами, лишь на короткое время где-то в воздухе повисают его эгоистичные идиосинкразические идеи, наводя тень на плетень…
Ну и к чему нам его вмешательство, спрашивается?
Почему же Утопию-модерн нельзя было расписать без ввода ненужных личностей, которые только путают и затрудняют понимание моих аргументов, придают всему действу оттенок неискренности? Не смеюсь ли я втихую над самой идеей Утопии, используя все эти благородные всеобщие надежды как ширму, за которой спорят две неспособные сойтись во взглядах личности? Имею ли я в виду, что мы не способны никак узреть землю обетованную, кроме как через сомнительных посредников?
Существует распространенное мнение, что чтение утопии должно заканчиваться с взволнованным сердцем и с ясными намерениями. Читатель, отложив книгу, будто бы сразу должен набросать список имен, прикинуть состав революционных комитетов, начать сбор подписей… Но эта Утопия началась с отрывистых философствований – и закончилась чем-то еще более смутным, в обыденном шуме улицы, в каких-то сомнениях… в лучшем случае черту ей подводит стремление к лучшему одного-единственного человека. Утопии когда-то были добросовестными проектами сотворения нового мира, достижения неземного идеала; ну а эта так называемая Утопия-модерн – всего-навсего история чьих-то приключений среди утопических умопостроений.
Но так оно вышло скорее вопреки, нежели благодаря намерению писателя. Таким оно и пришло к нему, это видение. Ибо он наблюдает кругом себя великое множество маленьких душ и групп душ, таких же темных, таких же производных, как его собственная; с течением лет он все яснее и яснее понимает обоз мотивов, которые побуждают его и провоцируют их делать то, что все мы делаем… Но это не все, что он видит, и он не наглухо ограничен своей малостью. Снова и снова, контрастируя с этим непосредственным видением, появляются проблески всеобъемлющей схемы, в которой плавают эти личности, схемы синтетического титанического существа, великого Государства, человечества, в котором мы все движемся, как кровяные тельца, как нервные клетки, как нейроны головного мозга.
Но эти два видения не воспринимаются последовательно вместе, по крайней мере, этим писателем, и он не уверен, что они способны существовать в связке. Мотивы, необходимые для решения всеохватных проблем, не входят в закрытую систему писательских желаний и амбиций. Эта великая схема заключена в мужчинах и женщинах, которых он знает, поэтому он и попытался сделать так, чтобы перспективы и пространства, холмы и города, законы и порядки Утопии были сведены к перепалке двух мужчин – слишком великие для целостного понимания парочкой стоящих на разных правдах спорщиков. Стоит сосредоточиться на них двоих – и необъятный пейзаж делается расплывчатым и далеким, но переведите взгляд – и вот уже образы реальных знакомцев расплывчаты и фантастичны.
Тем не менее, не по плечу писателю разделить эти два аспекта человеческой жизни, дополняющие друг друга. В несоответствии между великим и индивидуальным заложена несовместимость, которую он не смог разрешить и которую, следовательно, ему пришлось представить в такой вот противоречивой форме. Временами кажется, что этот великий план входит в жизнь некоторых людей как страсть, как реальный и живой мотив; есть те, кто знает его почти так, как если бы он был реальным объектом воздыхания. Пустяковые соблазны мирской жизни им кажутся тщетными и неинтересными – душа устремляется к тому упомянутому могущественному Существу, чтобы постичь его, служить ему, обладать его мудростью. Но моменты просветления редки, их легко принять за самонадеянность или приступ лицемерия, они легко ускользают, оставляя своих адресатов кривить губы в горькой усмешке.
Человек хочет выразить словами целую Вселенную, а в итоге – распространяет кругом себя бафос[53]53
Ложный пафос, или бафос (греч. βάθος, букв. «глубина») – литературный термин, введенный А. Поупом в эссе 1727 г. «Peri Bathous» для описания забавных неудачных попыток возвышенного (то есть пафоса). В частности, ложный пафос связан с антиклимаксом, резким переходом от высокого стиля или темы к вульгарному. Он может быть как случайным (в силу художественной несостоятельности), так и намеренным (для создания комического эффекта). Намеренный ложный пафос расхож в сатирических жанрах – таких, как бурлеск.
[Закрыть]. Голод, зависть, предрассудки и привычки снова овладевают им, и он вынужден возвращаться к мысли, что именно так, а не иначе мы предназначены для служения тайнам; что в этих шорах мы движемся к цели, которую не можем понять. А потом, в полночный час, на одинокой прогулке, в отвлеченных беседах с ближними – божественные устремления вновь ловят отблеск искренних эмоций, горят палитрой мечты, что однажды может стать реальностью…
Это все, что я могу сказать об Утопии, о желании ее наступления и потребности в ней – равно как и о том, как та далекая планета относится к этой, сносящей повседневную жизнь человечества.









