Текст книги "Необыкновенные москвичи"
Автор книги: Георгий Березко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
14
Утром неожиданно потеплело. Солнце, вставшее из-за леса, пригрело мокрую землю, и над окопом струился прозрачный, пронизанный светом пар. Стрелки Лукина смотрели на восток, подставляя лучам коченеющие лица. Вода в окопе бежала теперь выше колен, хотя бойцы всю ночь боролись с ней. Под утро они изнемогли, так как наступал третий день их непрерывных усилий.
Старший политрук снова обследовал свою позицию. Он проходил по воде мимо безмолвных, измученных людей, ставших уже безразличными к тому, что их ожидало. Иные, впрочем, еще пытались как-то продержаться, выкопав себе ниши в стенках, где можно было скорчившись сидеть. Другие утратили, казалось, всякую волю к сопротивлению. Ночью один из бойцов – Рябышев, как потом узнал комиссар, – едва не захлебнулся, задремав и свалившись с ног. Когда его откачали, этот крепыш и силач так и не смог объяснить, что с ним произошло.
В тесной, неглубокой пещерке сидел Кулагин, подобрав под себя ноги. Он не пошевелился, увидев комиссара, и Лукин, подивившись свирепой тоске, написанной на лице бойца, прошел дальше, не заговорив. Спустя минуту следом за старшим политруком пробежал Уланов, и светлые, почти белые глаза Кулагина оживились.
– Когда до Альп дойдем, москвич?! – окликнул он Николая.
Тот не расслышал, не обернулся, и Кулагин пробормотал:
– И здесь к начальству лепится... Вот порода!
Приближаясь к своему блиндажу, комиссар услышал вдруг музыку – кто-то играл на губной гармонике. Недоумевая, Лукин обогнул угол и увидел Колечкина, устроившегося верхом на бревне, вбитом в землю, перпендикулярно стенке окопа. Обратив к солнцу серое, как пепел, лицо, летчик выводил на трофейном инструменте какой-то незнакомый комиссару вальс.
– Играйте, играйте, – сказал Лукин, когда бывший лейтенант сделал движение, чтобы соскочить вниз.
– Старинная вещь, – пояснил Колечкин. – Не люблю новой музыки, товарищ комиссар, джазов и тому подобное...
– Послушайте, почему вы в пехоте? – спросил Лукин. – Что там стряслось с вами?
Колечкин провел рукой по щекам; он был небрит, и это, видимо, беспокоило его.
– С курса свернул, товарищ комиссар! Очень неудачно... – проговорил он серьезно.
– Ну, а точнее?
– Совершенно точно. Курс мой севернее Клина лежал километров на двести... Я и свернул – на дом Чайковского посмотреть... Я уж отбомбился, шел домой.
– И посмотрели? – спросил Лукин.
– Видел, как же... Низко только спуститься пришлось. Над Клином меня и подбили. От немцев я, конечно, ушел, ну, а от трибунала не удалось.
– Сейчас новый самолет себе добываете? – сказал старший политрук.
Колечкин улыбнулся, как бы давая понять, что он ценит доброе слово, если даже не верит ему.
– Это и на суде мне объяснили, – сказал он.
– Смотрите же, когда получите его, не сворачивайте больше с курса, – предупредил Лукин, словно не сомневался, что летчик действительно сядет еще в машину.
– Благодарю, товарищ комиссар! – искренне и безнадежно ответил Колечкин.
Всю ночь старший политрук ждал из полка обещанного подкрепления, которое так и не пришло. Перед самым рассветом прибыл лишь новый связной с приказанием майора Николаевского держаться во что бы то ни стало. И комиссар, боясь, что его люди могли не отбить теперь немецкой атаки, каждому почти сказал несколько слов. Однако и он сам, и бойцы понимали, что вода, заливавшая окоп, скоро выгонит их всех наверх, под огонь пулеметов.
Вернувшись в полузатопленный блиндаж, Лукин вскарабкался на стол, похожий уже на маленький плот. Вокруг на черной зыби колыхался мусор, плавали консервные банки, окурки. Комиссар стащил сапоги, вылил из них воду, сел, подвернув ноги, и достал из сумки тетрадку. Он собрался отправить донесение и с трудом написал его.
Все же, как ни был Лукин измучен, он подумал, что ему надо также послать письмо жене. Минуту он сидел над чистым листком, не зная, как обратиться к ней, потом начал: «Дорогая моя...» Удивляясь будничности этих слов, он попросил жену о том же, о чем в подобный час просили своих близких тысячи других людей. Он убеждал ее не очень отчаиваться, если с ним что-либо случится, хотя и не сообщил ничего более определенного. Простившись с женой, он даже не заметил, что, ободряя других, жену и своих бойцов, сам не нуждался как будто в утешении. Трудное, беспокойное чувство ответственности за все, что происходило вокруг, не покидало комиссара. Казалось, он и теперь распоряжался обстоятельствами, и не они требовали его жизни, а он сам по доброй воле отдавал ее родине.
Лукин кликнул Уланова и, когда тот показался в прямоугольнике входа, приказал позвать к себе связного из штаба полка. Николай сутулился и пританцовывал, стоя в воде, но горячие глаза его улыбнулись комиссару.
«А что, если его и послать?» – подумал старший политрук. Было не много шансов добраться невредимым до штаба полка, однако у тех, кто защищал окоп, их не оставалось совсем... И Лукин заколебался, не зная, правильно ли он сделает, отослав Уланова только потому, что мальчик ему понравился.
– Собирайтесь тоже... Вместе пойдете, – приказал он все-таки Николаю.
– Товарищ комиссар! – начал было Уланов.
– Выполняйте! – раздраженно перебил старший политрук, сердясь, что по слабости дарил бойцу то, в чем было отказано другим.
Уланов ушел, и в ту же минуту комиссар услышал артиллерийскую канонаду. С потолка упало несколько комочков земли...
«Ну, началось...» – мысленно произнес Лукин, торопливо натягивая сапоги.
Спрыгнув со стола в воду, он потянулся к очкам, чтобы снять их... Но уже не имело смысла беречь последнее стеклышко, и он опустил руку. Потом вышел из блиндажа, и солнце, сверкавшее над бруствером, ослепило его.
Частая пальба и перекаты разрывов слились в общий гул. Он доносился слева – там происходил большой бой, однако было неясно, кто его начал. Вокруг окопа ничто не изменилось – лишь узкая туманная полоска протянулась и росла на северо-востоке. Лукин и бойцы переглядывались, ничего еще не понимая, но уже начав надеяться.
Внезапно люди уловили в сотрясающемся воздухе новый, быстро усиливавшийся звук. Потом из-за леса показались самолеты... Они шли прямо на окоп, и легкие, птичьи тени их скользили по голубой воде, отражавшей небо. Самолеты пронеслись так низко, что бойцы невольно сжимались, некоторые присели на корточки. Но на зеленоватых плоскостях машин краснели пятиконечные звезды – и лица солдат как будто осветились.
Бомбардировщики пикировали на укрепления немцев, и там поднялась задымленная стена земли. Люди что-то кричали вслед самолетам, не слыша в обвальном грохоте ни себя, ни других. Казалось, это ликуют глухонемые, выползая на бруствер, смеясь и потрясая винтовками.
Самолеты еще кружились над расположением немцев, когда из леса вышла атакующая пехота. Бойцы двигались по пояс в воде, подняв над собой оружие. Спокойная до этой минуты поверхность разлива заколебалась, волны побежали по ней, и на них, дробясь, заиграло солнце.
Как ни ожесточенна была бомбежка, кое-где ожили немецкие огневые точки. Они били через головы стрелков Лукина, и по воде заметались длинные всплески, точно от ударов невидимого кнута. Комиссар только подумал о необходимости подавить уцелевшие пулеметы, как его бойцы всем своим огнем обрушились на них.
Пехота, шедшая на выручку к Лукину, достигла уже середины расстояния между лесом и окопом. Здесь было более мелко, и солдаты побежали. Они высоко поднимали ноги и откидывались назад, обдаваемые светлыми брызгами. Некоторые внезапно проваливались по шею или даже уходили вниз с головой, попав в воронку. Чаще всего они выныривали и плыли. Иные не появлялись больше, и светло-голубая вода смыкалась над убитыми.
Уже только двадцать – тридцать метров оставалось пройти, чтобы достигнуть окопа. Уже хорошо были видны мокрые лица приближающихся бойцов, их сияющее оружие, кричащие рты...
И стрелки Лукина без приказа поднялись из своего убежища, едва не ставшего их могилой. Люди вставали из воды и глины, карабкались по стенкам, подтягивались на ослабевших мускулах, переваливались через насыпь. Они выли простуженными голосами и на подгибающихся ногах, спотыкаясь, устремлялись вперед. Единое повелительное побуждение толкало их. Казалось, одно, последнее усилие требовалось от бойцов, чтобы раз навсегда кончились их страдания, и лишь сотня-другая шагов отделяла их от полной победы.
Лукин почувствовал внезапное удушье и только поэтому заметил, что и он все время кричит. Он пошарил у себя в кармане, нащупал там несколько размокших крошек и кинул их в рот. Потом вылез вслед за своими призраками в касках, сам похожий на призрак.
Рядом с ним бежал Уланов, которого комиссар так и не успел отправить; несколько в стороне в полный рост шагал Колечкин.
К полудню солнце начало припекать. Стрелки Лукина – их не насчитывалось теперь и четырех десятков – отдыхали на полянке в стороне от дороги. Они скинули мокрые шинели, и теплота, как будто не существовавшая больше в мире, обнимала их продрогшие тела.
Вокруг был лес – кустообразный орешник, березки, густая поросль можжевельника. Зеленый туман окутывал деревья, покрывшиеся листвой за одну ночь, даже за несколько часов. Бой ушел на запад – оттуда доносились пулеметные очереди и приглушенный, дробный стук перестрелки. По дороге, пролегавшей в полусотне шагов, скакали всадники, тянулись в тыл санитарные обозы, и навстречу им торопились повозки с боеприпасами.
Иные из бойцов уже спали, привалившись друг к другу, будто и во сне предпочитали не расставаться. Другие все еще не могли уснуть, хотя утром падали от усталости. Они переходили с места на место, шумели, вспоминали, смеялись, хвастались. Ветер обвевал босые ступни солдат, шевелил волосы, пролетал по лицам, словно обмывая их...
– Я фрица с одного выстрела ущемил! Не веришь? – кричал Рябышев Уланову.
Расставив толстые ноги в закатанных до колен штанах, он стоял, держа в одной руке сахар, в другой – хлеб. Лазоревые глаза его выражали счастливое изумление.
С Рябышевым, обычно молчаливым, тихим, произошло удивительное превращение. Но и сам Уланов испытывал новое чувство неограниченного права на жизнь со всеми ее благами. Больше, чем когда-либо, он был теперь хозяином всего, что видел: неба, облаков, травы, деревьев. А главное – он радовался своему чудесному раскрепощению от привычных зависимостей. Вот он участвовал в тяжелом бою – и остался жив, он ночь просидел в воде – и с ним ничего не случилось. Николай не ощущал себя неуязвимым, но было прекрасно не считаться больше с тем, что ты смертен. Лицо его почернело, как у всех; на лбу запеклась кровь от царапины, но о ней он не помнил. Проталкиваясь с кружкой к костру, он бесцеремонно отодвинул кого-то в сторону и не обиделся, когда с ним поступили так же.
Двоеглазов, костлявый, длиннорукий, поддерживал огонь, бросая в него ветки можжевельника. Их разом охватывали быстрые языки, и густой горький дым длинными космами уносился кверху. Зеленые лапы, треща, выгибались в пламени и, отгорев, становились прозрачно-розовыми. Потом их остекленевшие иглы быстро меркли и осыпались синеватым пеплом.
– Потрудилась пехота... Приняла боевое крещение, – проговорил Двоеглазов, помешивая щепкой в котелке.
– Я его с колена взял... Приложился – и с одного выстрела... Не веришь? – кричал Рябышев, все еще не понимая, как случилось, что он убил немца, а не немец его.
– Почему не верю? Обыкновенная вещь, – сказал Двоеглазов.
– А я?! – выкрикнул Уланов. – Он, понимаете, ползет на меня, а я жду...
– Все потрудились, – согласился Двоеглазов. – Ну, угощайтесь, орлы!.. – Он снял с огня котелок, морщась и отворачиваясь от дыма.
Николай, обжигаясь, хлебнул, и на зубах его хрустнул уголек.
– Колечкина нету, ребята! Не видали Колечкина? – раздался чей-то встревоженный голос.
Бойцы замолчали, невольно оглядываясь по сторонам. Николай почувствовал как бы внезапный укол и опустил кружку.
– Может, найдется еще, – сказал Петровский, грузный, краснолицый, грея над паром руки.
– Савельева нету... Титова нету, Климова... Кулагина... – продолжал тот же голос.
– Чего считаешь? – гневно отозвался другой.
– Сами не видим, что ли? – сказал Петровский.
«Кулагин погиб...» – подумал Николай, прощая солдату сейчас все свои обиды. Но он был слишком полон ощущения возвратившейся жизни, чтобы предаваться долгой печали о тех, кто не сидел рядом.
– Не достал фрица Кулагин. А зачем ему был целый фриц? Стрелял бы на дистанции, и все, – проговорил Рябышев с наивным превосходством живого человека над мертвым.
– Мечта у него была, – вмешался в разговор Двоеглазов. – У каждого своя мечта в бою есть...
– Разве не одна у всех? – спросил Петровский.
– Как это может быть? – удивился младший сержант. – Даже фамилии у нас разные... У меня выделяющая: Двоеглазов, а другого зовут просто – Иванов.
Он кинул в костер ветку и отполз от забушевавшего пламени.
– Жизнь у нас точно – общая, а интерес у всякого свой, – продолжал Двоеглазов. – Вот ты, скажем, кем был в гражданке?
– Агроном я. Что с того? – сказал Петровский.
– Значит, твоя забота была за землей ходить...
– У нас земля скупая, – закричал Рябышев. – Мы ее и так и этак, и солями и калиями...
– А у него вот, – Двоеглазов указал на Рябышева, – у него другой интерес. Человек еще молодой, он для себя какой ни на есть принцессы дожидается...
– За фронтовика любая пойдет, – подтвердил Рябышев.
– Видел? – сказал Двоеглазов. – И правильно: за фронтовика пойдет. А я – лепщик. У меня свой интерес. У меня – семейство, жена. Я дочкам намерен полные условия обеспечить.
Он встал на колени и, устремив на Петровского покрасневшие, заслезившиеся глаза, произнес:
– Я считаю – мы богато жить должны. Я хочу, чтоб дочки шоколад ели и персики.
– На здоровье! – весело проговорил Петровский.
– Я немца бью, а сам об семье думаю. И каждый думает, что он себе большую удачу в бою добывает. А получается, что каждый за всех воюет.
«Что же я добываю для себя?» – подумал Уланов, и его будущее как бы засветилось перед ним.
Николай хотел еще слишком многого в самых разнообразных направлениях, затрудняясь избрать что-нибудь определенное. Его предположения в этом смысле пока часто менялись в зависимости от впечатлений, из которых последние были всегда наиболее привлекательными. Но тем не менее все, что ожидало его, было превосходно, ибо он прошел уже через самое трудное. Он подумал о Маше, и его охватило волнение от уверенности в том, как хорошо все будет у него с ней.
– Тебя, конечно, сразу на курорт отправят, – говорил Двоеглазов Петровскому. – Тебе в Сочи надо, на грязи.
– Там, говорят, действительно помогает, – глядя на свои короткие лоснящиеся пальцы, ответил тот.
– Еще как помогает, – подтвердил Двоеглазов. Победа, одержанная только что, как будто перенесла солдат в страну обязательного исполнения желаний. Мир, вчера еще жестокий, покорно ныне простирался перед ними, и они ступали по его зеленым лугам. Нигде люди так много не мечтали, как на войне, и никогда их мечтания не казались такими осуществимыми, как после победоносного боя.
Комиссар лежал недалеко от костра, вытянув в траве тощие ноги, закрыв глаза, так как солнце било в лицо. Заснуть Лукину, однако, не удавалось. Ему хотелось куда-то идти, что-то сделать, о чем-то важном распорядиться, хотя остатки батальона были по приказу выведены на отдых.
Прислушавшись к разговору у костра, Лукин заинтересовался. «Ну что же. Бойцы правы, – решил он. – Родина – это также очень личное переживание. Это сама жизнь каждого из нас, с тем, что было в ней, что есть, что еще не достигнуто». И комиссар вообразил себе свое возвращение после войны в привычный круг людей и занятий. Он с удовлетворением подумал о многих преимуществах, которыми обладал, перед теми, кто не сражался, подобно ему. Тщеславная картина возникла вдруг перед Лукиным. Он увидел себя в шинели, в ремнях, с потемневшей потертой кобурой, поднимающимся по широкой лестнице своего института. Улыбаясь, он долго с удовольствием созерцал это свое восхождение, перемежающееся шумными встречами на площадках. Глаз он не открывал, и солнце, светившее сквозь сомкнутые веки, застилало его зрачки теплым, красным туманом.
– ...В каждом городе бюсты героев должны стоять, – снова услышал он голос Двоеглазова. – Пусть молодежь учится... И дома надо строить просторные, чтобы тесноты не было... Я как вернусь – к председателю района приду. И в кресло сяду. Я без доклада приду. Какие могут быть после войны доклады? Высказывайтесь, скажу, по существу.
– Правильно! – горячо поддержал Уланов.
– Ты его за грудки бери, – посоветовал Рябышев. – Вот так.
Он поднял бронзовые кулаки и радостно оглядел товарищей.
– Зачем же так? – сказал Двоеглазов. – Надо, чтобы грубости этой, между прочим, было поменьше.
Лукин с удовольствием представил себе, как Двоеглазов войдет в кабинет районного начальства, сядет к столу и потребует отчета.
«Мощь нашей страны, – подумал комиссар, – ее великая победительная жизнеспособность в том, что государственная необходимость, общая цель совпадает с огромным большинством этих личных надежд и намерений...»
Что-то щекочущее поползло по откинутой ладони Лукина. Он приоткрыл глаза и обнаружил красноватого муравья, быстро сновавшего между пальцами. Некоторое время он следил за хлопотливым насекомым и вдруг уснул сразу, незаметно...
Николай допил чай, откинулся на спину и заложил за голову руки. Высоко в небе тянулись облака – полупрозрачные, похожие на перья, оброненные в полете какой-то фантастической птицей.
Двоеглазов замолчал, устраиваясь спать. К огню подошли за кипятком новые люди, и там раздавался голос Рябышева, повторявшего свой краткий рассказ:
– Я фрица с одного выстрела взял... Приложился с колена и – взял... Обыкновенная вещь...
В стороне по дороге тряслись телеги со снарядами в длинных ящиках, прошла, сохраняя равнение, рота автоматчиков. Навстречу ей брели в тыл легкораненые... За ними показались первые пленные немцы: семь человек в голубоватых шинелях шагали в затылок друг другу. И бойцы на полянке, поднявшиеся, чтобы лучше рассмотреть их, увидели Колечкина, замыкавшего шествие... Он был обвешан автоматами, но шел легко, перекинув через руку плащ-палатку. Громкие голоса приветствовали летчика, и он, узнав товарищей, свернул с дороги вместе с пленными. Уланов вскочил и побежал им навстречу. День неожиданностей, видимо, только начинался, суля впереди необыкновенные вещи.
– Хальт! – глуховатым тенорком скомандовал летчик, и немцы разом остановились.
Николай и все, кто еще не спал, обступили их. Колечкин в порванной куртке, в галифе, лопнувших на коленках, направился к костру и спокойно занялся чаем.
Пленные стояли навытяжку, и бойцы, подошедшие вплотную, внимательно разглядывали врагов, с которыми только что сражались насмерть. Уланов был, пожалуй, разочарован видом пленных – грязных, промокших, с изуродованными страхом лицами... Слишком явное выражение боязни вызывает обычно не жалость, а раздражение, поэтому бойцы хмурились. Они испытывали недоумение оттого, что в их руках находились существа, повинные в стольких преступлениях, но избегнувшие справедливой кары. Сумрачное чувство поднималось в солдатах, не знавших, что же, собственно, им делать со своими врагами, убивать которых было уже поздно.
– Думаю фрицев на самолет обменять, – проговорил Колечкин. – Как считаете, дадут мне машину за семерых арийцев?
– Должны дать, – уверенно сказал Уланов.
– Неказистые они больно у тебя – могут и не дать, – пошутил кто-то.
Услышав, что судьба пленных разумно определилась, бойцы повеселели, почувствовали облегчение.
Закусывая, Колечкин рассказал, как в атаке он отбился от батальона и долго искал его впереди, в лесу. Немцев он обезоружил после недолгой перестрелки, убив двоих, после чего остальные сдались... Летчик посоветовал охотникам отправиться на поиски фрицев, так как их разрозненные группки еще, бродили в окрестностях.
– Достиг своей мечты, товарищ, – сказал Двоеглазов. – Опять теперь летать будешь...
Уланов обвел взглядом лица товарищей, как бы спрашивая: «Ну, а вы чего хотите?.. Требуйте самого невозможного – сегодня исполняются все желания!» И, словно в ответ на приглашение Николая, послышался возбужденный голос Рябышева:
– Кулагин фрица достал! – Прокричав, солдат осекся, точно лишившись голоса.
Это и в самом деле становилось похожим на чудо: сегодня каждый получал то, что хотел. Бойцы торопливо повскакали с мест...
По дороге мимо них действительно шел не спеша Кулагин, ведя пленного с завязанными на спине руками. Кулагина окликнули, и он также свернул на полянку.
– Дайте покурить, – негромко сказал он, приблизившись.
– Что же ты его сразу не кончил? – спросил боец, подавший свой кисет.
– Куда торопиться? – ответил Кулагин.
Он казался спокойным, но руки его дрожали, свертывая цигарку.
Немец – худой, невысокий, с черными влажными глазами – испуганно прислушивался к непонятной речи. Пилотки на нем не было, свалявшиеся волосы на узкой с залысинами голове лежали редкими прядями. Бойцы посматривали на пленника и отворачивались, догадываясь о том, что ему предстояло.
– Комиссар где? – спросил Кулагин.
– Спит комиссар, – с сожалением ответил Двоеглазов.
Петровский встал, подошел к Кулагину, но ничего не успел произнести.
– Я за этим немцем скоро год как охочусь... – сказал солдат, не глядя на Петровского. – Я по горелой земле скоро год хожу... Я на человека стал не похож... Что ты меня агитировать хочешь?
Петровский помолчал, рассматривая свои сизые пальцы.
– Я тебя агитировать не буду, – начал он. – Только нерасчетливо так поступать.
– Очень расчетливо, по-моему, – сказал Кулагин, не поднимая глаз.
– Нет, невыгодно. Ты погляди, здесь еще пленные есть. Ты что же, у них на виду немца кончать будешь? Ну, а если кто убежит, своим расскажет. Немцы нам тогда сдаваться не будут.
Кулагин ответил не сразу, видимо, поставленный в затруднение.
– А я его в лесок отведу, – проговорил он наконец и посмотрел на Петровского белыми глазами.
Кто-то из бойцов коротко засмеялся и смолк.
– Битте! – шагнув к немцу, сказал Кулагин и показал рукой. – Битте! – повторил он, беспокойно улыбаясь.
– Я– я... – пролепетал тот с преувеличенной готовностью.
Они двинулись, и бойцы молча смотрели им вслед. Немец часто оглядывался на ходу и, спотыкаясь, забирал вкось... Кулагин шел, втянув голову в плечи. Было что-то жалкое в его ссутулившейся фигуре, в заляпанной грязью шинели, коробившейся на спине.
– Озлобились люди за свое горе, – проговорил Двоеглазов, сурово взглянув на семерых пленников Колечкина.
Они сидели все вместе, тесной группкой, также обратив лица в сторону ушедших. Вскоре Кулагин и немец скрылись в зеленоватой ряби орешника.
Бойцы прислушивались, не отвечая Двоеглазову; даже Рябышев перестал улыбаться. Прошла минута, другая, но выстрела, известившего бы о том, что с немцем покончено, не раздалось. Напряжение, с которым солдаты ждали, становилось все более тягостным, потому что жестокая ненависть Кулагина, казалось, делала его способным на страшные поступки. Уланов не выдержал и, наклонившись к Двоеглазову, – он представлялся ему добрее других, – тихо сказал:
– Пойдем туда. Пусть скорее стреляет.
Двоеглазов только покачал головой.
– И мстить беда, и не мстить беда, – проговорил Рябышев печально.
– А ты думаешь как? – строго спросил Двоеглазов.
Бойцы опять замолчали, глядя на кусты орешника: там, в желто-зеленом весеннем дыму молодой листвы, происходила казнь.
Вдруг, раздвигая головой ветки, оттуда появился немец. Он спешил, часто озираясь, и, добежав до костра, остановился, обернувшись назад. Уланов заметил, как бессмысленно быстро шевелились пальцы его рук, стянутых веревкой. Потом появился и Кулагин. Он медленно подошел, держа в опущенной руке винтовку.
– Развяжи его кто-нибудь, – сказал Кулагин устало, сел и отер всей ладонью бледное лицо.
– Не могу лежачего! – растерянно проговорил он.
– Голубчик! – закричал Двоеглазов. – Ах ты, голубчик мой! Русский человек!
– Рука не поднялась, понимаешь, – со стыдом и болью сказал Кулагин и лег лицом на траву.
Двоеглазов потоптался над ним, потом подскочил к немцу.
– Какой человек из-за тебя мучается! У, изверги! – крикнул он. – Убивать вас мало!
Пленный отшатнулся, и Уланов со злостью матерно выругался. Это прозвучало у него так неумело, что бойцам стало неловко за юношу.
Было уже далеко за полдень, когда командир полка майор Николаевский разбудил Лукина. Майор прискакал на коне и торопился ехать дальше.
– Казак! Казак! – восклицал он, любовно оглядывая комиссара. – Хоть и профессор, а казак!
Старший политрук стоял перед ним босой, без ремня, торопливо шаря по карманам в поисках очков.
– Красиво дрались! Очень красиво дрались! – повторял Николаевский.
Такой же высокий и худой, как Лукин, он держался с подчеркнутой прямизной старого строевого офицера. Черные гусарские усы его топорщились на сухом, длинном лице. Коротко, в нескольких фразах, он рассказал, что бой протекает успешно и противник прижат к Лопати, разлившейся также и в немецком тылу.
– Без тебя фрицев купать будем, – закончил майор, перейдя на «ты», свидетельствуя, таким образом, полное одобрение действиям Лукина. – Там их две дивизии окружены... А податься им некуда...
– Разрешите доложить, – начал Лукин, надев наконец очки, и запнулся, вспомнив, что он без сапог. – Разрешите одеться, – сконфузившись, пробормотал он.
– Завтра доложишь, – сказал Николаевский. – Веди своих орлов отдыхать. В Знаменское иди. Там и банька есть.
Уже сидя в седле, майор несколько секунд наблюдал, как Лукин натягивал сапоги – кирзовые, размокшие, со сбитыми каблуками.
– У меня пара хромовых на складе есть, – проговорил, улыбаясь, хозяйственный майор. – Завтра пришлю. Ну, счастливо!
С места послав коня крупной рысью, Николаевский умчался, и Лукин приказал поднимать людей. Через четверть часа его батальон, или то, что осталось от батальона, выстроился на полянке. Старший политрук прошел по фронту, такому недлинному теперь, что, сделав десяток шагов, Лукин очутился на противоположном фланге.
– Нале-во! – скомандовал комиссар и поправил очки. – Ша-гом арш! – Он с удивлением услышал в своем голосе новые, резкие, командирские ноты.
Маленькая колонна двинулась; в хвосте ее шли восемь пленных немцев. Уланов, узнавший от Колечкина название пункта, куда она направлялась, был приятно изумлен. Знаменское находилось всего лишь в полутора километрах от деревни, где стоял медсанбат и служила Маша Рыжова.