Текст книги "Необыкновенные москвичи"
Автор книги: Георгий Березко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
– Читай, читай, – сказала Даша. – Мне нравится, очень хорошо!
– Это о ком же стихи, о Маяковском? – спросил Белозеров.
– Я уже плохо их помню... Я давно их написал, и это не очень все самостоятельно. Дальше что-то в таком роде, – Глеб опустил голову, припоминая. – Да, дальше идет кусок, который называется: «Заявление»... Это все не очень самостоятельно.
И он прочел так, точно докладывал, тщательно выговаривая слова:
Четырнадцатого четвертого тридцатого
в доме три на Лубянском проезде,
судя по записке, найденной на столе,
бытом убит командарм поэзии,
Маяковский Владимир, тридцати шести лет.
Преступник скрылся, вложив наган в руку убитого...
– Забыл! – воскликнул он огорченно. – Дальше забыл... Вот черт! Я стал забывать свои стихи. Но это – очень старые...
Даша стиснула руки и прижала их к груди.
– Мне кажется... я не знаю почему... – тихо заговорила она. – Мне кажется, что всю ночь она ходит около нас.
– Кто ходит? – спросил Корабельников.
– Ну она, – сказала Даша.
– Кто она?
– Ну как ты не понимаешь! – еще тише проговорила Даша.
Белозеров встал и подошел к Голованову.
– Вот что... пойдешь со мной, – сказал он.
– Куда? – без интереса спросил Глеб. – Подождите, я стал забывать свои стихи! – Это больше всего огорчало его сейчас.
– Ко мне пойдем. Там и поспишь.
Белозерову не слишком понравились стихи – они мало соответствовали его представлениям о поэзии как о чем-то возвышенном. Но ему почудилось, что это были стихи и о нем, и о его жестоком конце. Он удивился, и благодарность за сочувствие шевельнулась в нем... Этому парню, наделенному умением складывать слова в необычную речь, называвшуюся стихами, нельзя было дать погибнуть.
– Собирайся, Голованов, – сказал он. – Придем ко мне, чайник поставим, а после поспишь.
Он подумал, что исполнение приговора себе он может отложить еще на день или даже на два.
10
Как и многие очень молодые люди, Виктор Синицын не понимал того, что отсутствовало в нем самом, в его душевном опыте, и не прощал того, чего не понимал. Поэтому он не прощал неудачников – их судьба представлялась ему результатом какой-то логической ошибки или просчета в оценке своих сил. Больше всего Виктору претила эта нелогичность иных его легкомысленных сверстников – их беспечность, безволие, их странная склонность к растрате времени. И если только их пренебрежение к здравому смыслу не являлось признаком умственного недостатка, оно объяснялось недостатком нравственным.
В жизни вообще не было везения или невезения, не было загадок, потому что их не было для Виктора. Каждый получал в конце концов то, что заслуживал, – в человеческих судьбах обнаруживались математические соотношения. И это напоминало Виктору простейшие законы физики, ну хотя бы закон Ома, известный всем школьникам, начиная с седьмого класса. Если силу человека – действенность его разума и труда – уподобить силе тока (I), то естественным казалось определить ее по закону Ома из формулы
, где U – напряжение, то есть энергия и воля, a R – сопротивление, то есть то, что мешает силе проявиться в полной мере. Виктор как-то даже высказал вслух эти соображения у себя в классе после урока физики, и, надо сказать, они произвели на его товарищей впечатление. Собственная жизнь Виктора пока что складывалась не слишком легко – приходилось сообразовываться с некоторым бытовым сопротивлением (R), но именно так, как нетрудно было заранее предугадать. Он знал, что он одарен, и он усердно учился, а на городской математической олимпиаде взял первую премию; он первым по всем предметам окончил школу и одним из первых – Виктор не сомневался в этом – должен был пройти в университет. Правда, он должен был также идти теперь работать – тут уж начинало проявляться императивное R, – сидеть и дальше на шее у своего отчима, очень немолодого и совсем не избалованного заработками человека, Виктору опять-таки не позволяла логика – старику, на руках у которого была вся семья, становилось уже не под силу содержать ее. Но это означало лишь, что от него, Виктора, потребуется отныне большее напряжение (U), так как ему придется и учиться – по-видимому, заочно – и работать, может быть, даже покинуть Москву. Один из его товарищей уезжал на Урал, в экспериментальный цех большого завода, и звал его с собой. Можно было предположить, что и в дальнейшем разнообразные R – препятствия на его пути – будут так или иначе ограничивать его силу. Но опять же эффект ее применения определится соотношением реальных величин. А Виктор был уверен в себе, в своей способности к наивысшему U, если, конечно, того потребует наивысшее R.
И однако, как ни убедительно выглядела в его глазах эта простая формула человеческого преуспеяния, он после встречи с потерпевшим полное крушение Головановым не то чтобы утратил к ней доверие, наоборот: все беды Голованова подтверждали ее истинность от противного, но Виктор почувствовал беспокойство. Может быть, все же его формула не учитывала обстоятельств частного порядка и, чтобы стать универсальной, она нуждалась в усложнении? Строго говоря, и закон Ома допускал значительные отступления – для токов в вакууме, к примеру... А ведь Голованов – одинокий, выгнанный из школы, непристроенный – поистине существовал в вакууме. И Виктор даже подивился: получалось, что его физико-математические аналогии были не просто логическими упражнениями, а таили в себе более глубокий смысл.
На третий день после бессонной ночи, проведенной с Головановым в подвале бывшего бомбоубежища, Виктору позвонила Даша. Она была не на шутку испугана – Голованов куда-то исчез: он не пришел к ней, как они условились, и его не оказалось ни у депутата Белозерова – она отважилась позвонить и туда, – ни у себя дома. Даша сказала, что надо сейчас же идти его разыскивать, что будет «жуткое свинство», если они бросят Глеба в беде, и Виктор, не без внутреннего сопротивления, подчинился ей. История с Головановым становилась уже довольно канительной, обременительной, но от Голованова действительно можно было ожидать чего угодно: в том-то и заключалась причина его злоключений, что он жил совершенно не по логике, своевольно, не считаясь и с собственными интересами... И они – Даша, Артур и Виктор – договорились встретиться сегодня позднее, часов в девять, чтобы обсудить положение. Прийти раньше, как просила Даша, Виктор решительно отказался – ему предстояло сегодня от шести до восьми слишком большое удовольствие, а может быть, и не только удовольствие.
В шесть точно начинались и в восемь, ни минутой позже, кончались занятия знаменитого в Москве профессорского семинара, что вот уже много лет регулярно раз в две недели собирался в одном из ученейших столичных институтов. Школьный учитель физики, пригласивший Виктора на этот семинар, – сам он был связан с институтом своей научной работой, – справедливо утверждал, что экономия времени только помогала участникам семинара, так как оберегала от пустословия. Математическое уравнение с его идеальным лаконизмом было там неизменно предпочтительнее самой красивой фразы. Физик рассказывал и о другом: о научной взыскательности, царившей на семинаре, о преданности истине, об отвращении к общим местам, рутине и о демократичности этих собраний, на которые мог прийти каждый без предъявления диплома. Словом, воображение Виктора было распалено... И даже самому себе он не сказал бы, что, собираясь на удивительный семинар, он не преследует никакой практической цели. Разумеется, ему, вчерашнему школьнику, нечего было пока и думать о каких-нибудь деловых результатах этого своего похода. Но где-то в тайниках души Виктора жила уверенность, что наступит время, и он появится в институте уже не как гость, а как хозяин. Нет, он не был только честолюбивым новобранцем, мечтающим о маршальской звезде, его манило и наслаждение – наслаждение от одной лишь близости к большой науке. Это было похоже и на первое свидание с избранницей сердца, которую он до сего времени любил издалека, но которой – он твердо это знал – он будет рано или поздно обладать. И, подходя без четверти шесть к институту – невысокому светло-желтому дому за чугунной решетчатой оградой, Виктор начисто позабыл о Голованове и о всех других своих R.
Он не испытывал робости – робость, эта сестра неуверенности, была ему вообще мало знакома. Но волнение ожидания поистине как перед первым свиданием охватило его. Здесь, в светлостенном, отступившем от улицы в глубину двора доме за оградой, а точнее, в группе домов, что виднелась в зелени маленького парка, она и жила своей удаленной от посторонних глаз жизнью – его избранница, настоящая большая наука. И Виктор, очутившись в тесном вестибюле института, весь душевно напрягся, готовясь к необыкновенным впечатлениям. Внешне это выразилось в том, что он еще больше замкнулся, как бы опасаясь быть заподозренным в чувствительности; он выглядел даже надменным – худой, с детской шеей, с бледным остроугольным личиком, сдержанный и нарочито медлительный в движениях. Но его голубенькие, колючие глазки с пристрастным вниманием поглядывали из-за очков в простой стальной оправе. В вестибюле было шумно, люди громко здоровались, окликали друг друга, и это не слишком ему нравилось, – казалось, что здесь, в преддверии высшего могущества, следовало вести себя серьезнее – ну, как в королевской приемной или перед заседанием Верховного Совета. Смутно разочаровала Виктора и заурядная внешность участников семинара, их будничные пиджаки, потертые портфели и даже, у иных, разноцветные тенниски, приличествующие разве лишь студентам. Он искал и не находил на этих докторах и профессорах отблеска того величия, которому они служили. И он отчасти утешился, приметив дряхлого старца в черном строгом, как и подобало, костюме, в белом венчике седого пуха на голове; старец, стуча суковатой палкой, тяжело взбирался по лестнице на второй этаж. Телесная немощь этого академика – так Виктор подумал о старце – представилась ему атрибутом подлинного высшего знания.
Учитель, обещавший встретить Виктора в вестибюле, опаздывал, и, подождав немного, Виктор сам беспрепятственно прошел наверх, в фойе. Там на полках стеллажей были выставлены за стеклом какие-то приборы неведомого назначения, но рассмотреть их он не успел. Все уже направлялись в зал, рассаживались, и он с чопорным видом последовал вместе с другими – было без нескольких минут шесть.
И опять Виктор удивился: зал, где происходили занятия семинара, оказался и небольшим и ненарядным – актовый зал в его школе мог бы вместить четыре таких, да и выглядел гораздо внушительнее со своими колоннами, со сценой и картинами на стенах. Здесь стены были голые, а на площадке вроде эстрады стоял не то обеденный, не то канцелярский стол, даже не обряженный в сукно. Позади стола, рядом с белым экраном проектора, чернела большая, вытянутая в ширину доска под мел. И в общем все в этом зале своей простотой и голизной напоминало обыкновенную классную комнату – не хватало только ученических парт, – а не то святилище, куда приготовился вступить Виктор. Но может быть, так и должно было быть там, где неограниченно царила наука, самодержавное величие которой не нуждалось во внешних признаках власти.
Высматривая себе место, Виктор прошел вперед и уселся в первом ряду, как было привычно для первого ученика, просидевшего все десять лет на передней парте; тут было и посвободнее, чем в задних рядах. Старец в черном костюме – «академик» – уставился на Виктора из-за толстых стекол своих окуляров огромными, кроткими глазами и вдруг закивал головой в пушистом венчике – он поздоровался, приняв, должно быть, Виктора за знакомого. Покраснев, Виктор коротко кивнул и отвернулся. Если бы он знал, почему именно лишь очень немногие участники семинара – самые ученые или самые смелые – садились впереди, он при всей уверенности в себе поискал бы, пожалуй, менее заметное место. Но школьный физик как раз и не предупредил его об опасности, подстерегавшей в этих голых стенах новичка. Пустота в первых рядах объяснялась прежде всего тем, что руководитель семинара имел обыкновение в разгаре споров задавать вопросы сидящим в зале. И он, естественно, обращался к тем, кто сидел ближе, а поддерживать с ним диалог было не каждому по плечу...
Руководитель, Александр Юрьевич, – патрон, шеф, дед, как его называли в институте, – был уже на эстраде и, отвернувшись от зала, заложив руки за спину, неотрывно смотрел в окно – что-то там его чрезвычайно заинтересовало. И все внимание Виктора устремилось сейчас к нему... Этот человек, которому он мог бы дать и сто лет – белоголовый, аккуратно, на косой пробор, причесанный, с припухлыми, обвисшими котлетками щек, наводившими на мысль о доброй собаке, был большим ученым, одним из тех, которые хотя и стареют, как все, но не умирают, – по крайней мере, в течение столетий. В сущности, не имело большого значения, очень он стар или не очень, – он как бы ушел уже за пределы человеческой жизни, в область гораздо более обширную, в человеческую историю. И, увидев его так близко – в трех-четырех шагах от себя, – Виктор почувствовал нечто подобное сладкой тревоге. Он словно бы увидел воплощенными свои тайные, никому не доверенные мечтания, и точно свет собственной славы издалека, из будущего, вдруг в это мгновение озарил его, заставив чаще забиться сердце... Руководитель семинара, академик и почетный член множества академий и высших учебных обществ мира, еще совсем молодым человеком был прославлен, – вокруг его физико-химических открытий четверть века шел неутихавший международный спор, какой не часто выпадает и на долю знаменитого романиста. И теперь, когда он состарился, его имя, присвоенное одному из физических «эффектов», заучивали все школьники – миллионы мальчишек и девчонок на обоих полушариях Земли. Правда, в последние два десятилетия о нем говорили и писали сравнительно мало, и притом с оттенком сожаления, – он действительно как бы отодвинулся в историю, в те области, где почиют в мире самые дерзкие новаторы, не возбуждая больше ни страстей, ни споров. Главный труд, которому он отдал всю вторую половину жизни, – физико-химическая теория строения вещества – все еще не был закончен, а то, что стало известным из этой теории, не получило общего признания. И новые открытия, и новые теории, созданные учениками Александра Юрьевича, завладели умами его молодых современников – наука не знала снисхождения. Но тем большее любопытство вызывал мудрец с такой драматической, почти эйнштейновской судьбой. И Виктор безжалостно впивался своим остреньким взглядом в этого волшебника, потерявшего где-то свою волшебную палочку. Он силился как будто постигнуть его тайну – то ли секрет его прошлых побед, то ли истинные причины его нынешних неудач. Старый ученый и держался чересчур уж просто, и как-то грустновато, диковинно выглядел; на нем мешком висел клетчатый пиджачок того фасона, что слывет спортивным: белая рубашка с отложным воротничком не закрывала морщинистой, в складках, будто тряпичной шеи; широкие брюки опускались на старомодные, круглоносые ботинки. И самый этот костюм – смесь чего-то эстрадного с ветхозаветным – показался Виктору костюмом чудаковатой бедности и поражения.
Александр Юрьевич засмотрелся меж тем на густо летающий в парке июньский снежок – тополиный пух. Это было похоже на метель, белую метель в яркой зелени, под летним, пожелтевшим к закату небом. В воздухе рябило от мелких хлопьев, их несло по дорожкам, прибивало к обочинам, порой через распахнутые окна они залетали в зал. И в углах подоконников сцеплялись в легчайшие комки, оживавшие под дуновением ветра, – казалось, там шевелились белые цыплята. Одно такое пушистое существо вспорхнуло и понеслось прямо на эстраду. Александр Юрьевич внимательно проследил за ним и подождал, пока оно не опустилось на стол; затем он перевел взгляд в зал, на публику.
Первый, кого он увидел, был его непримиримый на протяжении полустолетия оппонент – старец с палкой, в черном костюме. Александр Юрьевич искренне порадовался: «Притащился все ж таки, старый дурень, а говорили, совсем уже плох и не выходит...» Позади этого долголетнего спутника жизни, за его богоподобной лысиной, виднелась густая шевелюра одного из научных сотрудников института; тот откинулся свободно на спинку стула и что-то говорил на ухо своей соседке. Красивая, беспорядочно, по-новому подстриженная женщина, смеясь и сияя прелестным лицом, слушала; Александр Юрьевич узнал и ее – год назад красавица защищала кандидатскую диссертацию. Далее он разглядел своего давнего ученика – растолстевшего, с бледными залысинами Митю Букина, ныне члена-корреспондента Академии наук, директора научного института. Букин одними губами вежливо улыбнулся ему – поразительно, как изменился этот некогда живой, подвижный, грубоватый парень, сделавшись с годами олицетворением академической благопристойности!.. Знакомые лица отовсюду из зала были обращены к Александру Юрьевичу, и он тоже заулыбался – он любил эти сборища, непохожие на чинные, с президиумом и секретарями, академические заседания, – этот им самим созданный информационный и дискуссионный клуб. Утром Александр Юрьевич колебался: ехать ему на семинар или нет? – он неважно чувствовал себя, болело между лопаток – теперь он был доволен, что поехал: зал шумел, дышал, светился множеством глаз. И точно теплые волны накатывались на одиноко стоявшего на эстраде Александра Юрьевича.
Собственно говоря, одиночество как душевное состояние было ему почти неизвестно, хотя едва ли не половину всего времени, отпущенного ему, он провел в одиноком труде. А в последние годы он все меньше, все реже соприкасался с другой, не своей жизнью. Теперь и зимой и летом он жил за городом, на даче, с сестрой, такой же старой, как он, – жена его умерла еще до войны, – и нерегулярно и ненадолго появлялся в институте. Его сын, пожилой уже человек, дипломат, был всегда в большем или меньшем отдалении, и годы в ускоренном порядке отнимали у него друзей – шел учащенный обстрел рубежа, на котором он пока держался, и снаряды ложились рядом. Уходили уже последние из его знаменитых ровесников, разбросанных по академиям мира, – недавно его покинул величайший из них, Нильс Бор... Два года назад в начале лета Бор навестил его в Москве, как бы для того, чтобы навсегда проститься. Они провели тогда чудесный, совсем молодой вечер, распили бутылку грузинского вина, Бор с удовольствием ел свежую клубнику со сметаной, и они мало говорили о физике – больше вспоминали: лабораторию Резерфорда в Манчестере, где они встречались еще в начале века, Кембридж, Копенгаген. Александр Юрьевич порадовался, узнав, что маленький ресторанчик в Копенгагене, где они иногда вместе обедали, существует и по сей день; Бор погордился тем, что еще много ходит каждую зиму на лыжах. Потом они побродили по саду, помолчали, и Бор неожиданно проговорил:
– Я решительно возражал, я настаивал.. И я уперся, как в стену...
Кажется, они оба в этот момент подумали об одном и том же – о бремени своей ответственности и о слабости своих человеческих возможностей, потому что слова Бора не показались Александру Юрьевичу непонятными.
– Я считал, что вопрос о бомбе нельзя решать без вас, без русских, – сказал Бор. – Но Черчилль... А ведь все могло бы сложиться иначе... Черчилль писал впоследствии, что у него осталось неприятное воспоминание о нашей беседе.
Бор стоял на дорожке, перед кустом зацветшего шиповника, смотрел в посиневшее небо, и его отечное лицо было чуть освещено угасающим светом дня.
– Да, беседа была не из приятных. Но, увы, я добился только того, что за мной установили слежку. Может быть, все же... может быть, мне следовало... – Он не докончил.
А еще через четверть часа они – Бор и Александр Юрьевич – расстались, оба растроганные, но – упаси боже! – не позволившие себе никаких сентиментальных фраз.
Как, однако, ни сузился у Александра Юрьевича круг его впечатлений, он не ощущал себя одиноким, пока с ним оставались его идеи, его формулы и уравнения. Он продолжал работать – изо дня в день, изо дня в день, – ведя свой затянувшийся и, может быть, безнадежный поиск. И то, что упорно не давалось ему, – эта ускользающая истина – вновь и вновь его приманивало, наполняя дни, незаметно складывавшиеся в целую жизнь, неслабеющим волнением, так похожим на любовь со всеми ее испытаниями – с минутами отчаяния и счастьем надежды. Его одинокая любовь не изменяла ему до последнего дня... В то же время Александр Юрьевич с готовностью обычно отзывался на каждую возможность выйти из своего стариковского заточения. Лишь нездоровье могло помешать ему приехать на защиту диссертации ученика, на заседание ученого совета или на пленум Комитета защиты мира. Он не ездил, впрочем, в комиссии, где присуждались премии, полагая, что награждение ученого или художника – это прерогатива потомков и только время возлагает венки бессмертия. Не любил он бывать и на официальных приемах, где, по его мнению, было чересчур шумно и тесно, упорно избегал журналистов, – «слишком уж они торопятся», – говорил Александр Юрьевич и не давал интервью. Но лишь очень плохая погода заставляла его отказаться от вечерней прогулки к реке или в ближайший лесок – от прогулки, главная прелесть которой заключалась в том, что иной раз удавалось по дороге потолковать с каким-нибудь новым человеком – с лесником, с охотником, с колхозным полеводом, с продавцом сельпо, со студентом, приехавшим на каникулы. Александр Юрьевич – и это было труднообъяснимо – безотчетно искал во встречах с людьми другого поколения или других, практических профессий некоей поддержки – не непосредственной, конечно, а вернее, некоего пополнения душевной энергии. Существовала несомненная, пусть и неуловимая связь между его отвлеченными занятиями и самыми простыми, насущно обязательными делами и хлопотами огромного множества людей, – он и они были нужны друг другу не в одном только узкопрактическом смысле. И Александру Юрьевичу время от времени требовалось материально ощутить эту свою связанность с живым миром, эту всеобщность человеческого существования. Он скупо говорил о себе и много расспрашивал, точно пытался услышать какие-то полезные аналогии, подсказки, но что мог ему подсказать колхозный полевод или охотник, увешанный своей легкой пернатой добычей?! И тем не менее Александр Юрьевич радовался этим встречам не только потому, что таким образом отдыхал от своего труда, – он искал в них импульсы для его продолжения. А семинары, которыми он руководил в институте, сделались для него просто необходимыми – и потому, что он узнавал на них научные новости, и потому, что старость с ее сомнительными правами и несомненными ограничениями не присутствовала там. Александр Юрьевич вновь как бы погружался в то, что оставалось самым милым в его воспоминаниях, – в свою студенческую, аспирантскую, кандидатскую молодость; он и оживлялся на этих семинарах, и развлекался, а на следующий день после семинара ему лучше, бодрее работалось.
Часы на стене – безмолвный распорядитель собрания – показали шесть, и на эстраду легко, с места, вспрыгнул загорелый, высокого роста юноша; приподнялись на голове от прыжка и легли на прежнее место его длинные, прямые волосы. Александр Юрьевич покивал докладчику, затем постучал по столу костяшками пальцев худой руки.
– Сегодня... да, сегодня мы займемся немного... научной фантастикой, – растягивая фразу, сказал он.
Докладчик тоже кивнул, соглашаясь, и весело посмотрел в зал, показывая, что он понимает шутку и не обижается.
– А впрочем, без этого... без соблазна пофантазировать не было бы и науки. Мы все фантазируем, более или менее успешно, – негромким, домашним голосом продолжал Александр Юрьевич. – Сегодня мы узнаем кое-что новое о наших возможностях завязать... да, завязать отношения с неземными цивилизациями... если, конечно, мы не одиноки во Вселенной. Но есть гораздо больше оснований предположить обратное.
И он неспешно отошел в сторону, сел у стены и вновь посмотрел в парк. Солнце пылало там на янтарном небе, и в парке по красноватым, посыпанным толченым кирпичом дорожкам бежала тополиная поземка.
Отвернувшись от окна, он сложил руки на коленях и приготовился слушать.