355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Березко » Необыкновенные москвичи » Текст книги (страница 4)
Необыкновенные москвичи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:30

Текст книги "Необыкновенные москвичи"


Автор книги: Георгий Березко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

Таков был неизменный вопрос, с которым майор Белозеров появлялся в своих подразделениях; одинаково бодро он задавал его и в тылу, на отдыхе, и в бою.

Белозеров обернулся, вгляделся, на лице его промелькнула растерянность, и оно стало бледнеть, сереть, как от испуга.

– Старший лейтенант Орлов! – выговорил он и глотнул воздух. – Орлов!

– Так точно! Прибыл по вашему вызову, – отрапортовал Федор Григорьевич.

– По моему вызову? – переспросил Белозеров.

– Так точно!

Федор Григорьевич круто повернулся, так, что рулевое колесо уперлось ему в бок, и потянулся к своему пассажиру; пассажир быстро обхватил его, и они, припав друг к другу, застыли в этом положении. Белозеров уткнулся лицом в шею Орлова, в пропотевший ворот его рубахи, и не отпускал; Федор Григорьевич, беззвучно смеясь, смотрел поверх головы Белозерова, морщил нос и отдувался – слишком уж шибало от нее одеколоном.

В оконца машины заглядывали с интересом пешеходы. Парнишка в кепочке, насунутой на самые уши, облокотился о борт и ожидающе воззрился на двух людей, сцепившихся, как в яростной схватке. Орлов подмигнул парнишке, и тот со скучливым выражением отошел.

– Вот уж верно... вот уж не ожидал, не думал, – приговаривал Федор Григорьевич.

Белозеров выпустил наконец Орлова, но, не отрываясь, напряженно вглядывался, точно сомневаясь в подлинности его существования.

– Двадцать три года – с одиннадцатого января сорок третьего, – сказал Орлов. – Я этот денек запомнил.

– Мы ведь «похоронную» на тебя послали... – задыхаясь, выговорил Белозеров. – Я и отцу твоему написал.

– Получили твое письмо, – весело сказал Орлов. – Я его лично читал, когда вернулся, – художественно написано. Мать письмо за икону положила.

– Мне Севрюков доложил: сам, своими глазами видел, как ты, как тебя... – Белозеров не кончил.

– Засыпало меня, точно. Тряхануло так, что все из головы выскочило, как бревно лежал, – сказал Федор Григорьевич.

– Вот и Севрюков... Прямое попадание – доложил.

Белозеров все еще не вполне как будто верил: у него было чувство, что он разговаривает не с живым человеком, а с пришельцем «оттуда», с бессмертным существом, и это было чудом – чудом товарищества и преданности. Казалось, его верные и в самой смерти, его геройские однополчане, не дожидаясь, пока он присоединится к ним, выслали ему навстречу офицера из своей отвоевавшейся команды. И вот Орлов, его комбат-три, предстал перед ним здесь, в самый тяжкий час, точно связной от них. Больше двадцати лет он будто и не существовал вовсе – да, он действительно не существовал для Белозерова, пропав в бою где-то в приволжской обледенелой степи. И необыкновенным, и милосердным было его воскрешение на людной московской улице в этот вечер... По лицу Белозерова пошли темные пятна – кровь приливала к щекам.

– Сколько я там в глине пролежал, не знаю, не помню, – обрадованно рассказывал Федор Григорьевич. – А очнулся, выкарабкался, протер глаза – и опять закрыл... Фриц надо мной стоял, автомат наставил.

Спохватившись, он выключил счетчик: не платить же было майору за их встречу.

– Как же так? – не совладав с собой, слабо выкрикнул Белозеров. – А мне Севрюков... Как же мы раньше?.. И как же ты, как?

С его губ чуть не сорвалось: как там наши ребята – Клейвачук, Островский, Колосов?

– Да вот так... Всего не расскажешь, – ответил Федор Григорьевич.

– Ну да, понятно... – пробормотал Белозеров.

– Обыкновенно все было, как в плену. Когда отудобил немного – я первое время глухой ходил, хоть над ухом стреляй, когда отудобил, попробовал убежать. Трое нас из лагеря бежало. Ну, далеко не ушли, овчарки на след вывели.

И Федор Григорьевич умолк, кинув взгляд на улицу. Там катили от Белорусского вокзала такси, переполненные пассажирами и багажом: за стеклами машин громоздились чемоданы с гостиничными наклейками, цветы, коробки. Экспресс из Берлина прибыл, и это длинными вереницами мчались «пиджаки», много «пиджаков».

– В общем, долгая история, – сказал он. – Били меня зверски, приговорили повесить. Я между тем в тифу свалился – повезло. После еще раз убежал, и опять неудачно. А ты, я вижу... Ну, поздравляю, товарищ майор!

– Что? – не сообразил Белозеров.

– Вот уж точно, как в песне: «Тебя с крестом я поздравляю, себя...» – И Федор Григорьевич засмеялся своим глухим, бухающим смехом. – Когда тебе Героя дали?..

– А – да... За Днепр.

Орлов и вправду порадовался за своего командира полка: кто-кто, а майор Белозеров заслужил эту награду. И, как видно, у него вообще был в жизни полный порядок: наверно, имелась и дачка под Москвой, и персональная пенсия. Ну что же: Федор Григорьевич не завидовал – нельзя завидовать человеку, с которым лежал в одном окопе. А что касается наград, то, как и все люди, много повидавшие в жизни и справедливого и несправедливого, он не придавал наградам слишком большого значения.

– Знай наших, поминай своих! – Он подмигнул Белозерову.

– Где они – наши? – воскликнул тот, не помня себя.

– Да, где они? – повторил Орлов, и это прозвучало даже несколько загадочно. – Вот вопрос.

У Белозерова стали вздрагивать губы, и Орлов подумал, что его командир сейчас заплачет... Впрочем, удивляться было нечему: люди, вспоминая войну, плакали чаще, чем на войне, – тогда они воевали.

– Я, между прочим, встречал кое-кого из полка, – сказал он. – Недавно совсем, недели три назад.

– Встречал? Кого встречал? – жадно спросил Белозеров.

– Не угадаешь – Севрюкова. До него теперь рукой не достать – так возвысился.

Белозеров промолчал, силясь унять пробегавшую по телу дрожь. Он уже плохо понимал, что происходило: каждое слово, сказанное его бывшим комбатом, имело, казалось, особый, тайный смысл.

– В командировку приезжал Севрюков. Сел вот, как ты, случайно в мою машину, – продолжал Федор Григорьевич. – В хозяйстве, говорит, у меня тысячи людей и несметные богатства – он на Севере, за Полярным кругом. У нас, говорит, долгая ночь, но мы не спим.

– Это Севрюков сказал? – переспросил Белозеров.

– Он. И не поверишь, что это наш Севрюков. Мальчишка был, прямо со школьной скамьи в полк пришел. Вспоминали мы и о тебе.

– Обо мне? – встревожился Белозеров.

– О тебе разве забудешь! Ты у нас на первом месте – командир, – сказал благодушно Федор Григорьевич.

– Что же вы говорили? – спросил Белозеров.

– Да разное...

– Что говорили? – повторил Белозеров.

– Неплохо говорили. – Федор Григорьевич опять засмеялся, забухал как в бочку.

– А все ж таки?

– Вспомнили, как ты начпрода дивизии в атаку погнал – Беликова. Было такое дело?.. Как ты Карпухино брал – с пиротехникой. Как фрицев ракетами перепугал... Было дело? – с удовольствием сказал Орлов. – В сорок втором еще, в январе.

– Вроде как было... – проговорил неуверенно Белозеров.

– А раньше еще – Медынь помнишь? Мы там стояли сколько-то – отсыпались, отмывались... Концерт московской бригады помнишь? Как ты актеров шампанским угощал – из личных запасов фельдмаршала Браухича.

Воистину происходило чудо – чудо утешения; если бы Белозеров верил в бога, он сказал бы, что сам бог послал ему сейчас этого таксиста, его полкового товарища. И он вновь испытал ощущение нереальности этой встречи; казалось, старший лейтенант Орлов только затем и воскрес сегодня, чтобы его укрепить и ободрить.

– Эх, ребята! Если бы знать тогда... – вырвалось у Белозерова. – Я скажу: одно лишь оно и было, то, что ты сейчас... Карпухино было – это точно, и оно сегодня тоже... а все, что потом со мной, не верится, что и было.

– Обычная вещь, – сказал Федор Григорьевич. – Плохое – оно скорее забывается, – хитрость природы.

– Все, что после со мной, – мираж и сон... И где я, где не я... – заспешил, сбиваясь и не кончая фраз, Белозеров.

Орлов опять посмотрел на улицу – там все еще мчались такси с пассажирами из международного экспресса – машина за машиной. В боковое оконце одной выглядывала девочка с голубым бантом и лохматая собачонка; в другой заднее сиденье доверху было завалено багажом...

И Федор Григорьевич невольно перевел взгляд на свой счетчик, где стояло четыре нуля – нули рублей и нули копеек. Его собственные дела обстояли сегодня безнадежно, о выполнении плана нечего было и думать.

– Мираж, мираж... – повторил Белозеров. – А Карпухино... Обстановка была аховая!.. Немец в тылу, боезапас на исходе... Одно решение: брать на внезапность. Это точно – было...

Он достал коробку «Казбека», открыл, протянул Орлову. И молча, будто на небывалое диво, смотрел, как тот закуривает – солдат из его геройского прошлого и тоже не хлюпик какой-нибудь: большой, красновато-загорелый, с серо-седым ежиком на голове, в парусиновой куртке, промокшей под мышками, в рабочих обмятых штанах из «чертовой кожи», в запыленных ботинках – номер сорок четвертый, не меньше... Охваченный чувством неизъяснимой близости, Белозеров положил руку на плечо своего офицера, – ну что же, ему не на что было жаловаться – судьба напоследок смилостивилась над ним, послав эту добрую встречу.

– Так куда же тебя отвезти, товарищ майор? – спросил Орлов. – В центр, ты сказал.

Белозеров не смог сразу ответить: он все что-то глотал и не мог проглотить; кадык ходуном ходил у него под кожей.

– В центр... можно и так сказать: в центр, – выдавил он.

Орлов покосился назад, выводя машину на проезжую часть, затем включил счетчик.

– Извини уж, – сказал он. – Если с фонариком ехать, без счетчика, милиционер остановит.

– Ну да, ну ясно, – поторопился сказать Белозеров.

Они пересекли Большую Грузинскую и поехали дальше по неширокой, обсаженной липками Второй Брестской.

– Я, конечно, сам первый виноват... – вновь заговорил Белозеров. – Я не стану увиливать и всякое такое... Но ты знаешь, как бывает... Уступил в одном, в другом – и каюк, и завяз.

Впереди переходили улицу два мальчугана в форменных фуражках с портфеликами, и Орлов сбросил газ. Тут вообще надо было держать ухо востро: машина проезжала мимо школы – красного здания с бледно, по-вечернему, освещенными окнами, в которых мелькали головы ребят, – того и гляди, метнется под колеса какой-нибудь безответственный «пешеход».

– Это само собой: дашь палец, ухватят руку, – проговорил Федор Григорьевич, показывая, что он слушает.

– Во-во... Верно: ухватят руку – и пропал... Я свою вину не перекладываю: не малое дитя, должен был видеть. Но какой же подлый народец! А я словно слепой был, – спеша, продолжал Белозеров, так, точно Орлов все уже знал о нем. – Конечно, я проявил слабость: выпивали вместе... Но я же – по-человечески, а со мной – по-волчьи...

– Понятно, – поворачивая машину на улицу Горького, отозвался Орлов.

– И ничего уже не докажешь. Обложили с четырех сторон. И выход один.

– Выход всегда один, – начал Федор Григорьевич и матюгнулся, вывернув резко баранку.

Справа едва не наскочил на них «частник» в «Волге», и Орлов успел уйти от аварии буквально в последнюю секунду.

– Это само собой – правильный выход всегда один, – повторил он сердито.

– Я и говорю. – Белозеров быстро взглянул на него.

– А неправильных не стоит и считать, – сказал Федор Григорьевич.

– И я говорю, – повторил Белозеров. – Неправильных нечего считать.

Машина выбралась на улицу Горького и покатила вниз в общем потоке. Орлов, не снимая рук с баранки, откинулся на спинку сиденья: здесь он мог дать себе некоторый отдых.

– Я, товарищ майор, Варшавку не забуду, – сказал он. – Пять ночей били в одно место, как кулаком в стену, облились кровью. У немцев там был дзот на дзоте, ледяной вал. И Богданов – комдив – отдал тогда приказ: расчехлить знамена...

– Ага, вот! – выкрикнул Белозеров.

– Я вас хорошо помню, – перешел почему-то на «вы» Федор Григорьевич. – Вы тогда сами вынесли знамя... Мороз ударил, и ночь была лунная, кругом все бело, снегу накануне подвалило. Я как сейчас вижу... Конечно, если б артиллерии нам тогда подбросили, было бы намного легче.

– Помнишь Варшавку? – счастливо закричал Белозеров. – Вместе в эту окаянную пору...

– В окаянную верно, – подтвердил Федор Григорьевич.

Он и сам испытывал сейчас то особое волнение, в котором сплавляются и горесть и торжество, и гордость и скорбь.

Позади осталась площадь Пушкина, вся в неоновых огнях. Машина попала в «зеленую волну» и мчалась без остановок; проплыла справа белая колоннада Моссовета, ниже был уже виден Телеграф с освещенным изнутри голубым глобусом на фасаде.

– Один за всех – все за одного! Что было – было, этого у нас не отнять...

Белозеров оборвал и выпрямился..

«Вот сейчас бы и умереть, – точно осветилось у него в мозгу. – Вот отсюда, и вперед – одно мгновение!..»

– А тебя разве забудешь... – Федор Григорьевич снова перешел на «ты». – Жмешь прямиком на немецкий вал, жмешь, не сгибаешься. Безумие, конечно!

«Почему в тот раз меня не наповал?! – пронеслось в голове Белозерова со всей погибельной искренностью. – И был бы навсегда герой Белозеров, а не вор Белозеров...» Ему померещилось, что сегодня ночью должно произойти только то, что не произошло в свое время, перед вражеским валом. И сегодня же бесследно исчезнет, будет зачеркнуто, смыто, выжжено то, что было с ним потом – его преступление, – оно сделается как бы и не бывшим, не совершавшимся... Не сразу до него дошел вопрос Орлова:

– Куда тебя? Где остановиться?

Машина выехала на Манежную площадь и поворачивала направо, по фасаду гостиницы «Националь».

– А-а... Приехали? – громко проговорил Белозеров и замолчал, словно бы соображая, куда именно ему лучше пристать.

Орлов подвел машину к тротуару недалеко от гостиничного подъезда.

– Здесь, что ли? – спросил он. Белозеров суетливо огляделся.

– Можно и здесь. – Он протянул руку. – Ну, бывай!.. Бывай! – И он с силой сжал руку Орлова. – Желаю тебе! Что у нас было, то было.

Он кивнул и вылез на тротуар... Орлов удивился: это прощание показалось ему суховатым по сравнению со встречей, – майор даже не попросил его адреса и не дал своего. А выключив счетчик, Федор Григорьевич невольно, как ни был он сам взволнован, подумал, что ему придется и за эту поездку уплатить из своего кармана – его бывший командир, заспешив, позабыл рассчитаться. И догонять его, чтобы напомнить о деньгах, – счетчик выбил ни много, ни мало восемьдесят копеек, – было, разумеется, невозможно... Происходило что-то из ряда вон выходящее: не пассажиры сегодня платили ему, а он платил за то, что их возил. И, может быть, подумал Федор Григорьевич, может быть, ему следовало поискать себе другую работу: водителя такси из него не получалось.

Но тут он опять увидел Белозерова, который быстрым шагом возвращался к машине. Рванув к себе дверцу, майор просунул голову в кабину; он странно улыбался: губы были широко растянуты, а глаза жестко блестели. Торопясь, он стащил с левой руки браслет с часами.

– Вот! Ничего другого, понимаешь, нет при себе... – И Белозеров протянул часы Орлову. – На память, что свиделись, не откажи, возьми.

– Да ты что?.. – Федор Григорьевич выставил руку ладонью вперед, защищаясь. – С чего это мне?.. И не именинник я сегодня. Брось, брось!

– Возьми, сделай для меня... – попросил Белозеров.

Федор Григорьевич отрицательно повертел головой, и тогда Белозеров закричал:

– Старший лейтенант Орлов! От имени командования... за то, что у нас было. И спасибо... за все спасибо...

Он весь вломился в машину, поцеловал в губы Федора Григорьевича, вложил ему в руку часы и тут же выбрался.

– Бывай, старший лейтенант! – крикнул он уже на улице.

Орлов, не помешкав, вылез следом, но увидел только спину Белозерова, исчезавшую в толпе. Тротуар в этот час был запружен народом: теснилась гуляющая молодежь, кучкой стояли туристы – моложавые старики, обвешанные фотоаппаратами, глядя на гостиничных служащих, выносивших из подъезда их багаж.

К свободному такси Орлова подошли трое мужчин, и через минуту-другую он уже вез новых пассажиров куда-то в Черемушки. На душе у него было не то чтобы тревожно, но смутно – их встреча с Белозеровым словно бы повернулась другой стороной. И непонятное «спасибо» его бывшего командира (а что, собственно, он – Орлов – сделал для него?), и слова Белозерова о какой-то вине, о проявленной слабости (припоминая их, Орлов только теперь над ними задумался), и этот неожиданный, за здорово живешь, щедрый подарок – золотые часы с массивным золотым браслетом – все вызывало недоумение. Федор Григорьевич корил себя за то, что не присмотрелся к Белозерову лучше и не расспросил толком. Но что было делать? Ведь он находился на работе, за баранкой.

4

Глеб Голованов, девятнадцатилетний молодой человек, сочинявший стихи и пьесы в стихах, существовал как бы в двух ипостасях, в двух разных, неуловимо сменявшихся воплощениях. В первом, главном, он, казалось, был владыкой надо всем, что его окружало, так как все было или могло стать содержанием его стихов, здесь его могущество ограничивалось лишь возможностями его воображения, и его слово – одно только точно найденное слово – возвеличивало или низвергало, возмущало стихии или укрощало их. В другом своем обличий – и как раз в том, в каком он представал перед людьми, не знавшими о его тайном могуществе, – это был тощий, длинный юноша, с тяжелым, вытянутым книзу, губастым лицом с негладкой, запинающейся речью, сумрачный и необщительный. Отца своего, умершего в сорок седьмом, вскоре после войны, Глеб не помнил, мать помнил плохо, она умерла позже несколькими годами; пришлось ему пожить и в детском доме, и у дальних родственников. И «внешний» Глеб Голованов не властвовал даже над своей судьбой, но только увертывался от ее ударов. Ныне его существование в этой второй ипостаси стало особенно хлопотливым: одна неприятность влекла за собой другую с последовательностью цепной реакции. Глеб давно уже не учился, распрощавшись со школой еще в девятом классе, а с работой у него не ладилось, и в конце концов он ее потерял, потому что она мешала, как ему казалось, писать стихи. Но его стихи слишком мало печатали, и все это было похоже на то, что называют заколдованным кругом.

Сидя в кафе, что на углу улицы Горького, Глеб поджидал человека, от которого зависело: сможет ли он пообедать завтра или нет? После того как он только что расплатился за ужин: яичницу и чашку кофе, у него в кармане осталось два двугривенных и немного меди – на сигареты и на метро. И Глеб все поглядывал в сторону входа в зал: человек с красивой и знаменитой фамилией Вронский, его капризный и скуповатый благодетель, должен был появиться здесь еще час назад.

Впрочем, сегодня это даже не очень волновало Глеба, хотя перспектива голодного завтра и вырисовывалась перед ним. Но завтра еще не наступило, а сегодня он был сыт, и у него было курево, а главное – была надежда на решающую удачу: в одном из московских издательств, где отвергли его собственные стихи, ему предложили участвовать в переводе на русский язык большой поэтической антологии, – нашелся добрый человек, редактор отдела. И Глеб вот уже несколько дней жил мечтой о первом в своей жизни договоре с издательством. Он даже поторопился написать об этом договоре своему лучшему другу, единственному, пожалуй, человеку, который в него верил – был и у него такой друг, отличный парень, ныне бригадир взрывников на Абакан-Тайшете, Илья Коломийцев, давно уже терпеливо дожидавшийся вестей о его литературных успехах в столице. Ну и само собой, договор с издательством означал для Глеба счастливую перспективу аванса. А помимо того, и в гораздо большей степени, он был необходим как факт признания его, Голованова, полезным человеком общества. В отделении милиции, в паспортном столе, от него вторично уже, и в самых строгих выражениях, потребовали убедительного доказательства, что он не зря коптит в столице небо. И теперь только солидный документ вроде издательского договора мог бы защитить его...

«Завтра я еще не получу аванса ни при каких условиях, – размышлял Глеб. – И если подлец Вронский так и не появится, я завтра... Ну и черт с ним, с Вронским!.. – тут же решил он. – Я вообще кончаю с ним все отношения. Это же унизительно, он забрал меня в кабалу – черт знает что такое! И может быть, лучше даже, что он не пришел сегодня. Не бывает так, чтобы во всем везло: и Вронский отдал бы деньги, и в издательстве подписали бы договор...» Глеб как бы уступал Вронского судьбе... Конечно, он мог еще вчера совершенно точно выяснить: подписан с ним договор или нет? – надо было только позвонить в издательство. Но ни вчера, ни сегодня он так и не отважился на этот звонок: отрицательный ответ был слишком уж страшен; без обеда можно было как-нибудь прожить и день, и два, и три; без договора Глеб погибал.

В зал вошли две молодые женщины, и головы мужчин согласно повернулись в их сторону. Обе высокие, а вернее удлиненные, в открытых, стянутых в талии блузках, в широких, колоколами, юбках, колыхавшихся над тонкими коленями, в острых, как стрелы, туфлях, они были похожи одна на другую, как те, вытянутые в длину, бестелесные создания, которых рисуют в журналах мод. Держась очень прямо, отчетливой, маршевой походкой они прошли, пронесли себя между столиков, никого словно бы не замечая. И в дальнем углу, под громадным, во всю стену, квадратным зеркалом, где продолжался, уходя в мутную, накуренную бесконечность, зал кафе, опустились на стулья.

Голованов с прямодушным восхищением проследил за ними: женщины были красивы, а одна – с голубыми накрашенными веками – просто прекрасна, по его мнению. И его позабавила мысль: так, может быть, выглядела сегодня не знающая ни забвения, ни старости «Незнакомка» – да, да это была она, вечная обольстительница стихотворцев, меняющая лишь время от времени свой облик. Она давно уже не показывалась в шелках, «веющих древними поверьями», и в «шляпе с траурными перьями» – открытая, с короткими рукавами блузка была ей сегодня больше к лицу, – но неумирающее очарование по-прежнему исходило от нее... Женщины, усевшись, раскрыли, будто по команде, свои сумочки, достали сигареты, зажигалки, одновременно закурили, и в дымном зеркале, в нижнем краю, однообразно закачались их модные прически – пышные рыжевато-черные коконы.

И еще одна пара появилась в зале: юноша, по всему – одногодок Голованова, в новеньком, необмятом костюме, и девушка с алой лентой в волосах, распущенных по плечам. Эти двое устроились за его столиком – свободных мест уже не было, – и парень заказал шампанское, апельсины, мороженое, торт, конфеты. Он шикарил с несколько напряженным видом и сорил деньгами, девушка помалкивала, опустив глаза. А когда все это великолепие возникло перед ними и темно-зеленая, толстая, с серебряным горлышком бутылка была откупорена, а затем помещена в ведерко с захрустевшим льдом, оба словно бы позабыли, зачем они сюда пришли. Не притрагиваясь к угощению, они стали шептаться, и парень все пожимал короткие, с перламутровым маникюром пальцы девушки своей большой рукой, с тщательно подрезанными, плоскими ногтями. Казалось, они обсуждали что-то весьма для них важное.

– А грибы ты любишь собирать? Я – до смерти, – уловил Глеб несколько слов парня. – И не так кушать их люблю, как собирать.

Потом разговор зашел у них о кино, и девушка доверительно сказала:

– На историческое кино я хожу, когда нечего делать, и на военное тоже...

А парень радостно закивал, соглашаясь с ней.

– Комедий я тоже не люблю, – сказала она. – От них ничего не остается, посмеешься, и все.

Невесть отчего она засмеялась и провела ладонью по своей атласной ленте, оглаживая ее; парень тоже хохотнул. Они весь вечер информировали о себе друг друга, и, судя по размаху, с каким было заказано угощение, они пришли сюда после какого-то очень важного для них объяснения.

Голованов уже не скрывал своего любопытства. Эта пара не имела к нему никакого касательства, но в той симпатии, которою он к ней проникся, был оттенок благодарности – точно в ее судьбе он обнаружил что-то важное и для себя... Вообще жизнь была полна всяческих больших и малых чудес, и с постоянным чувством близости к чудесам он и жил – главный, «внутренний» Голованов. Это чувство могло усиливаться или ослабевать, но никогда не покидало его совсем. Чудесами был богат и этот вечер с прозрачными серыми сумерками за окном, и самый этот жаркий зал, тесно уставленный столиками, за которыми шумели, пили, смеялись, скучали, веселились, читали газеты, ссорились, объяснялись в любви, обсуждали свои дела, расставались, сближались такие непохожие люди. И одно вызывало у Голованова благодарность, другое – сочувствие, третье – обиду, ной то, и другое, и третье поражало воображение. А своевольная, магическая игра воображения дарила его ни с чем не сравнимым ощущением открытия, проникновения в тайну – ощущением сотворчества. Надо было только видеть и слышать, и не требовалось ничего большего, надо было держать открытыми глаза, просто открыть глаза и развесить уши.

Глеб заулыбался, грубоватое лицо его приняло наивно-любопытное выражение, и парень и девушка с лентой тут же признали в нем друга и словно бы соучастника.

– А ты чего один скучаешь? – спросил парень. – Здесь одному быть не полагается, сопьешься.

И он налил Голованову шампанского, приглашая его войти в компанию. Но Глеб уклонился от угощения – непроизвольно, почти испуганно, не то желая оградить свое одинокое достоинство, не то боясь показаться навязчивым. В следующее мгновение он уже пожалел о своем отказе, но, сказав: «Спасибо, не хочется, не пью шампанского», он никак не мог перейти потом к: «Спасибо, с удовольствием выпью».

– Хочешь, коньяку тебе закажу – стопку, а? – Симпатичный парень пребывал в отличном расположении духа.

И Глеб даже возвысил голос:

– Нет, нет, благодарю, не надо.

В конце концов молодые люди приняли его, должно быть, за придурковатого и, оставив в покое, опять зашептались, отъединившись от мира. А Голованов, огорчаясь и досадуя («Ну, почему я не умею, как все, почему так по-дурацки веду себя? И что за девичья мимозность!»), посматривал на стоявший перед ним налитый бокал. Взять его не позволяла гордость, и живая, кипящая влага напрасно остывала, умирала, исходя последними поднявшимися со дна пузырьками дыхания.

Время перевалило за девять часов, а Вронский все не приходил, и о завтрашнем обеде лучше уже было не думать. Но, с другой стороны, убеждал себя Глеб, не это ли указывало, что в издательстве именно сегодня подписан с ним договор?.. Неудача в одном компенсируется удачей в другом – так, кажется, учит сама теория вероятности. И, уж конечно, договор был во всех смыслах более необходим ему, чем три-четыре десятка рублей, обещанных Вронским. Во-первых, все разговоры о его, Голованова, паразитической жизни сразу прекратились бы, а во-вторых, он мог бы долго, очень долго, экономя каждый рубль, вообще не думать об обедах и гораздо больше писать, только писать. И не цирковые репризы, не куплеты для музыкальных эксцентриков, которые заказывал Вронский и где-то, кому-то сбывал, выдавая за собственные, а стихи – те лучшие свои стихи, что ему все еще не пришлось написать...

Стихи – что это было такое?! Почему странный восторг охватывал от одной строчки, вроде: «широкошумные дубравы», «Сияй, сияй, вечерний свет», «Сквозь туман кремнистый путь блестит...». Вспыхнув в памяти Глеба, эти строчки сверкнули, как огонь во мгле... Он-то знал – другие люди не всегда понимали, что стихи – это так же важно, как смена дня и ночи, огромно, как циклон, пересекающий материк, или как благодетельный ливень в засуху. И Глеб, отдавшись своему волнению, прочел мысленно одно из самых любимых стихотворений:

 
...Море тронул ветерок с Марокко.
Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.
Плыли свечи. Черновик «Пророка»
просыхал. И брезжил день на Ганге.
 

Вот где было достойно и точно сказано о поэзии!.. Как всегда, когда Глеб вспоминал хорошие стихи, его самого тянуло сейчас же взяться за перо и сочинять. И казалось, имей он возможность писать только то, что ему хотелось, он написал бы наконец нечто действительно стоящее. Получи он этот аванс, он обязательно написал бы и давно задуманную пьесу в стихах... Театр нуждался в высокой условности, единственно способной возобладать над иллюзионизмом кино и телевидения, – таков был вывод, к которому пришел Глеб. И как знать, может быть, ему, Голованову, удалось бы сделать что-то новое в театре, выступив со своей стихотворной пьесой против обветшалого мхатовского натурализма. Он попробовал бы себя и в прозе...

«Завтра же пойду в издательство и все узнаю, – сказал себе Глеб. – С этой неопределенностью надо кончать. У меня могла уже быть полная ясность...» Но как раз к ясности он не спешил, потому что, пока ее не было, ничто не мешало рисовать ее в воображении такой, как хотелось.

Вечерний воздух за окном потемнел и приобрел лиловато-грифельный цвет; полупрозрачная, спускавшаяся по стеклу занавеска размывала контуры предметов, и на обширной площади, куда выходило окно, начиналась некая космическая феерия. Белые и красные огни машин, будто метеорные рои, низко неслись по своим круговым, постоянным орбитам, в погасшем небе сияли окутанные газовым ореолом созвездия высоко подвешенных ртутных фонарей. Напротив, на другой стороне площади, парили громады кремлевских стен и башен и расплывалась черная гора Исторического музея с высветленными, посеребренными вершинами. Левее стояла тысячеоконная гостиница, вся наполненная светом, точно там на всех этажах играли свадьбы. И непрерывно, и совсем близко за занавеской, скользили в полумгле силуэты прохожих – шли, как в театре теней, великаны и карлики, пастухи и охотники, прекрасные дамы и рыцари, волшебники и шуты. Иные заворачивали в кафе и, переступив его порог, превращались при свете электричества в посетителей. Неожиданно в дверях показался писатель Николай Уланов – полнолицый, бледный, высокого роста. Глеб узнал его по портретам и приподнялся, чтобы лучше рассмотреть.

Он смутно уже помнил этого полузабытого ныне автора военных повестей, прочитанных еще в школьные годы. Но все же это был живой писатель, настоящий, во плоти, писатель (когда-то его повести нравились Глебу) – человек труднейшей и важнейшей, как он привык считать, профессии. И на мгновение Глеб загорелся: «А не подойти ли и заговорить? Не прогонит же Уланов меня». Но от одной мысли, как он подойдет, как встретит недоуменный взгляд, как начнет объясняться, у него заколотилось сердце.

Уланов, озираясь, отыскивая свободное место, проследовал в глубину зала и там, где-то у зеркала, сел. А еще через несколько минут произошло нечто действительно подобное чуду: в кафе ввалилась целая компания, человек шесть-семь и всё – работники издательства, в котором решалась судьба Голованова, – редакторы, художники, секретарша главного редактора. Ясность сама шла сюда, к Глебу, и от него требовалось только встать и сделать навстречу ей два-три шага... Но, едва завидев этих людей, Глеб отвернулся и сел боком к входу, чтобы – не дай бог! – они не приметили его. Страх, что его великая надежда может сию минуту развеяться, смертным холодом объял Глеба, и он тут же ухватился за мысль, что невежливо было бы беспокоить людей в нерабочее время, когда они задумали развлечься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю