355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Березко » Необыкновенные москвичи » Текст книги (страница 31)
Необыкновенные москвичи
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:30

Текст книги "Необыкновенные москвичи"


Автор книги: Георгий Березко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 46 страниц)

Но Митькин не сказал этого лейтенанту. И хотя они оба одинаково понимали положение, в котором находился отряд, они друг для друга делали вид, что все обстоит благополучно.

– Вы сейчас снова отправитесь туда, вы знаете дорогу, – сказал Горбунов. Ему жаль было посылать измученного бойца, и поэтому он говорил строго. – С вами пойдет еще кто-нибудь. Во что бы то ни стало надо добраться до КП... На одной руке доползти, если что...

– Слушаю! – сказал связной.

Когда Горбунов отошел, чтобы снарядить еще одного бойца, Митькин подошел к Двоеглазову.

– Сверни мне, друг, – попросил он, – сам не могу – пальцы застыли.

– Прижали нас? – осторожно спросил Двоеглазов, подавая цигарку.

– Да нет, – ответил Митькин. – Окружаем помаленьку.

Отойдя в угол, он закурил, жадно и глубоко затягиваясь. Потом вместе с новым своим товарищем он стоял перед лейтенантом, выслушивая указания.

– Доложите на словах, – говорил Горбунов. – Залегли на восточной окраине. Противник готовится к контратаке, которая может начаться каждую минуту. По дороге попытайтесь узнать поточнее, сколько немцев засело в роще. Доложите об этом.

Он помолчал секунду.

– Не выполнив приказ, назад не возвращайтесь.

Он отошел к стене и снова стал глядеть в пролом. Итак, немцы каким-то образом перерезали его связь с тылом.

«Надо спокойно все обдумать», – несколько раз повторил про себя Горбунов, но, в сущности, положение, в котором он оказался, не нуждалось в долгом обдумывании. Как и всякое безвыходное положение, оно было поразительно ясным.

– Пошли, что ли, – сказал Митькин товарищу.

У дверей он вдруг повернул и подбежал к Двоеглазову.

– Земляк, ты мой адрес знаешь, – быстро зашептал он, – в случае чего напиши жене... Сделаешь?

– Сделаю, – сказал Двоеглазов.

– Ну, бывай! – сказал Митькин.

Он торопливо затоптал окурок и выскочил за порог.

3

Маша слабела, но не замечала этого. Больше всего ее огорчало то, что она выбыла из строя в самую неподходящую, как ей казалось, минуту. Она чувствовала себя виноватой перед Румянцевым, который вместо нее возился сейчас с ранеными. Прерывисто и хрипло дыша, силясь приподняться и сердясь на собственную слабость, она говорила без умолку. Она обращалась к раненым и утешала их. Сержанту она давала советы, как лучше накладывать повязки и как действовать, чтобы не причинять излишней боли. На просьбы лежать спокойно Маша не отвечала.

– К каждому свой подход должен быть, – понимаешь, Румянцев?.. Бывают раненые пассивные, эти сразу падают духом... Бывают энергичные, они не дают с собой ничего делать... Бывают стонущие... нестонущие... И ко всем разный подход надо иметь.

– А послушные бывают? – спросил Румянцев.

– Бывают... растерянные, – сказала Маша.

Румянцев закрыл окно досками от шкафа и приказал заткнуть щели соломой.

Сопровождаемый бойцом, державшим электрический фонарик, сержант переходил от одного раненого к другому.

– Сто граммов, браток! Для здоровья! – говорил он, становясь на колени и протягивая санитарную флягу с водкой. – Сам бы выпил, да не полагается...

Узкий луч фонарика освещал его маленькое безбровое лицо с глубоко посаженными умными глазками. Он был весь в крови, и даже лицо его было измазано, потому что он утирал его руками.

– Порядок! – объявлял он, закончив перевязку, и покрывал раненого полушубком.

Если кто-нибудь начинал кричать и вырываться, на помощь к сержанту приходила Маша.

– Ну, потерпи, потерпи... Ой, какой невыдержанный! – Маше не хватало воздуха, и голос ее срывался. – Подумай лучше, как после войны... мы с тобой хорошо жить будем.

Когда все пять человек были перевязаны, Румянцев вытер руки о полу халата и достал кисет.

– Теперь и покурить можно, – сказал он.

Маша окликнула его и попросила воды. Она давно хотела пить и терпеливо ждала, когда Румянцев освободится. Сержант принес снег в котелке, и Маша с наслаждением глотала легкие холодные хлопья.

– Лучше, чем ситро, – сказала она, улыбаясь.

Румянцев присел и закурил.

– Досада какая, – сказала Маша. – В самый горячий момент... и сдала... Пришлось тебе за меня отдуваться.

– За тобой будет, – весело сказал Румянцев. – Встанешь на ноги – разочтемся. Только я меньше пачки легкого табаку не возьму.

– Что ты меня успокаиваешь? – ласково упрекнула Маша. – У меня же пневмоторакс! – раздельно выговорила она трудное слово.

– Что же такого, – сказал Румянцев, затянулся и выпустил дым.

– Чудак тоже... – сказала Маша. – С такой раной и в госпитальных условиях не часто выживают. – В ее тоне все время было чувство превосходства специалиста над профаном, чувство, заставлявшее ее говорить о собственной ране, как о чем-то постороннем.

– Я не доктор, – сказал Румянцев, – но от такой раны не умирают. Это я тебе говорю.

– Эх, Румянцев, – прошептала Маша. – Что ты со мной говоришь, как с пассивным бойцом... Я же ни чуточки не боюсь...

Мысль о смерти действительно не испугала ее. И хотя Маша сказала себе, что может умереть, она в глубине своего существа еще не верила этому. Она испытывала даже странный интерес к новому состоянию, словно рассчитывала наблюдать за собой и после того, как все кончится. Она задумалась и помолчала.

– Жаль немного, – сказала она вдруг тихим и каким-то новым голосом, – не услышу я про нашу победу.

– Не скучай, Маша, поспи часок, – сказал Румянцев.

Он встал, выключил фонарик, потому что надо было экономить батарейку, и вышел. Маша осталась лежать в темноте. Она подумала о том, как по Красной площади мимо Мавзолея Ленина будут проходить возвращающиеся после победы войска... И загрустила, внезапно поняв, что ей не придется шагать вместе со своими товарищами, одетыми в зеленые военные гимнастерки. Вдруг Маше показалось, что ее куда-то уносит, кружа, как в лодке. Она почувствовала тошноту и закрыла глаза. Потом она потеряла сознание...

Горбунов побывал в окопах и осмотрел разрушения. Он приказал вырубить в промерзших стенках ниши, чтобы там укрываться. Наблюдение за противником он нашел недостаточным и распорядился усилить. Затем он разрешил развести костер во дворе школы, огражденном полуразбитыми постройками. По очереди люди могли ходить туда греться. Он переползал из окопчика в окопчик, выслушивал людей и отдавал приказы. Лейтенант понимал, что все его усилия только отодвигали неизбежную развязку, но сидеть и в бездействии ждать сигнала он не мог. Кроме того, эта вызванная им привычная для бойцов деятельность придавала видимость целесообразности затянувшемуся перерыву в атаке. Занятые работой, люди меньше чувствовали опасность своего положения.

Горбунов не думал о Маше, пока ползал в окопах, но его тяготило смутное ощущение чего-то очень печального, что уже произошло. Неясное сознание беды, еще не названной, но уже свершившейся, не покидало лейтенанта.

Горбунов вошел в школу, поднял солому с пола и машинально стал смахивать снег с валенок. Подошел Румянцев, и, взглянув на него, лейтенант вспомнил о Маше.

– Устроили раненых? – спросил Горбунов.

– По-возможности, – сказал Румянцев. – В госпитальных условиях было бы, конечно, лучше.

Лейтенант и Румянцев прошли в класс, к раненым. Румянцев засветил фонарик и стал водить лучом по соломе. В светлом круге одна за другой появлялись человеческие фигуры. Они лежали или сидели. У некоторых были закрыты глаза, другие щурились, ослепленные светом. Усатый человек с блестящим от пота лицом перестал стонать и натянул на голову маскировочный халат, как бы желая остаться наедине со своим страданием.

– Мучается человек, – шепнул сержант Горбунову, – а помочь нечем...

Маша лежала у самой стены. Лицо ее с опущенными веками было совсем белым, таким же белым, как и волосы, покрытые инеем. И хотя ничего не изменилось в чертах этого лица, оно показалось лейтенанту чужим, может быть более красивым, но уже не принадлежавшим живому человеку. Руки девушки были протянуты вдоль тела. Большие новые валенки высовывались из-под халата, пугая своей неподвижностью.

Горбунову показалось, что Маша умерла. Он вспомнил вдруг, как два месяца назад впервые увидел ее. По осенней улице прифронтовой деревни быстро шла, перепрыгивая через лужи, девушка в ватной куртке. Руки ее были слегка отставлены в стороны, и она слабо поводила ими в ритм своему легкому шагу. Она чуть покачивалась на ходу, словно на невидимых волнах силы и свежести, несших ее вперед. Она улыбалась, думая о чем-то своем. Лейтенант обернулся, проводил девушку глазами и двинулся своей дорогой, досадуя на себя и за то, что посмотрел ей вслед, и за то, что не пошел за ней. Потом он встретил девушку в санчасти полка. Он узнал, как ее зовут, узнал, что в армию она пошла добровольно, что латыни она не знает, но зато хорошо бросает гранату, что она хотела стать разведчицей, но ее почему-то не взяли. В заключение она попросила подарить ей немецкий офицерский парабеллум. Через несколько дней Горбунов принес ей трофейный браунинг. Маша повертела маленький револьвер в руках и сказала: «Женское оружие... В штабах все машинистки носят». – «В следующий раз я подарю вам гаубицу», – сказал обиженный Горбунов. Он смотрел на ее круглое лицо с утиным носиком, на влажные ровные зубы и думал о том, что, в сущности, Маша похожа на многих других девушек. Он недоумевал, что заставляет его испытывать особенное удовольствие при виде Маши и смутно досадовать, не встречая ее на медицинском пункте. Потом девушка была прикомандирована к его подразделению. Горбунов видел теперь ее чаще, но положение обязывало его держаться более официально. Однако, когда он представлял себе свою будущую жену, она была похожа либо на красивую киноактрису из последнего виденного им фильма, либо во всем напоминала Машу.

Все это вспоминал лейтенант, глядя на белую голову девушки, неподвижно покоившуюся на соломе, в круглом луче фонаря. Вспомнил не в стройной последовательности встреч, разговоров, событий, а в мгновенном ощущении неожиданных размеров своей утраты. Боль, которую он почувствовал, была знаком внезапного опустошения. Он жалел в эту минуту не молодую девушку, не своего санинструктора, храброго и милого товарища, – он терял то, что незаметно жило в нем самом и с чем расставаться поэтому было особенно трудно.

– Умерла? – спросил лейтенант.

– Дышит, – сказал Румянцев.

Только теперь Горбунов заметил легкий пар, вылетавший из полуоткрытого рта девушки.

– Помрет, – сказал Румянцев. – Большая потеря крови.

– Надо что-нибудь сделать, – сказал Горбунов.

– Что тут делать? – сказал сержант. – В госпитальных условиях, может, и сделали бы...

Он поднял Машину медицинскую сумку и стал в ней рыться. Он доставал одну за другой склянки с таинственными надписями, задумчиво разглядывал их и клал обратно. Извлек шприц, осторожно потрогал иголку, посмотрел на свет резервуар и осторожно уложил в вату. Он долго рассматривал коробку с ампулами, наполненными густой желтоватой жидкостью, и Горбунов с неясной надеждой следил за ним. В прозрачных пузырьках, которые держал сержант, светилась волшебная сила исцеления жизни. Надо было только добыть ее из хрупкой скорлупы. И может быть, Румянцев – храбрец и герой, искусный слесарь, удачник, человек, умевший делать все, – способен был постигнуть ее секрет: бывают же вдохновенные усилия, когда невозможное оказывается доступным, чудесное становится явью. Но Румянцев аккуратно закрыл коробку с ампулами и положил на дно сумки. Он достал оттуда белую бутылку со стеклянной пробкой, прочитал надпись и уверенно объявил:

– Йод.

Горбунов хмуро посмотрел на сержанта, повернулся и пошел из класса. Маша умирала, и он был бессилен помешать этому. Он прикрыл за собой дверь и оглядел темную промерзшую комнату с овальным проломом в стене. В углу тихо разговаривали люди. Горбунов постоял и сел на солому. Наблюдатель ничего не доложил ему, – значит, сигнала к атаке не было. Лейтенант подумал, что если б атака началась сию минуту, Маша была бы, пожалуй, спасена. Соединившись с группой Подласкина, он передал бы ее врачу вместе с другими ранеными. Он уже верил во всемогущество этого неизвестного врача, потому что единственный шанс всегда кажется спасительным. Лейтенант вскочил и подошел к пролому. Он тоскливо смотрел в голубоватый морозный туман. Успех боя и жизнь людей зависели сейчас от одного и того же. Он испытывал томительное нетерпение. Положив руки на автомат, белый от мороза, лейтенант ходил от пролома к двери и обратно. Вдруг он заметил, что красноармейцы, беседовавшие в углу, замолчали, внимательно глядя на него. Он медленно прошелся еще раз, потом вернулся и сел на свое место у стены.

Горбунов как-то очень отчетливо почувствовал себя одиноким. Все люди, находившиеся здесь, видели в нем опытного боевого командира, с которым охотно шли на любые рискованные дела. В случае успеха ему по праву принадлежала главная заслуга. В трудные минуты на него смотрели с надеждой. Каждый его жест, его интонация, манеры, настроение тщательно комментировались многими людьми. «Лейтенант нервничает», – могли сказать бойцы, и это было бы дурным признаком. «Лейтенант весел», – отмечали они, значит, все обстояло благополучно. Уверенность командира была как бы общим достоянием, и потому он не мог ее терять. Но ему-то не у кого было почерпнуть необходимое всем спокойствие. И хотя красноармейцы верили в твердость его характера, вера эта была необязательной для самого Горбунова. Она много требовала от него и мало помогала. Рядом не было даже Ивановского, с которым лейтенант мог хотя бы посоветоваться. Политрук, раненный в начале боя, находился уже в тылу. Горбунов был один, он один должен был принимать решение. Его воля, как воля всякого командира, подвергалась сложному испытанию, но никто из окружающих этого не должен был знать.

Горбунов сидел, положив руку на согнутое колено, и неторопливо курил. Он снова думал о капитане Подласкине, перебирая в уме все возможные причины его опоздания. И так как Горбунов выполнил свою часть задачи, он не находил никаких оправданий для другого. Он злился и ненавидел сейчас этого незадачливого капитана, единственного виновника неминуемой общей неудачи. Горбунов докурил папиросу и медленно раздавил на полу окурок.

«Помехи бывают, – подумал он, – но приказы, черт возьми, надо выполнять!..»

К лейтенанту подошел Румянцев.

– Товарищ командир, – сказал сержант, – прошу назначить меня для эвакуации.

– Для эвакуации? – спросил Горбунов.

– Раненых доставить на медпункт – Рыжову и Семенихина.

– На медпункт? – сказал Горбунов.

– Четырех бойцов думаю взять за санитаров. Поспеем вернуться к самой обедне.

Горбунов посмотрел на Румянцева светлыми холодными глазами.

– Нет, – сказал лейтенант, – не разрешаю.

– Понятно, – сказал Румянцев, хотя ничего не понимал. – Прикажете назначить другого?

– Не надо, – сказал лейтенант.

Румянцев не предложил ему ничего утешительного. Лейтенант сам уже думал, как вынести отсюда раненых, но вынужден был отказаться от этой мысли. Чтобы пробиться сквозь огонь засевших в роще автоматчиков, четырех человек не хватило бы. Видимо, недостаточно было и десяти. Горбунов не знал, какие силы немцев проникли к нему в тыл, и дробить свой небольшой отряд он не имел права.

– Наша задача – выбить из деревни фрицев, – сказал Горбунов. – Отложим эвакуацию на час или на два.

Он подумал, что, пока Маша была здорова и он видел ее каждый день, он не спешил разобраться в своем отношении к ней. Оно стало понятным только теперь как будто для того, чтобы увеличить горечь и томление этих часов.

4

Немцы опять начали обстрел. Первые мины упали за школой, метрах в пятидесяти. Четыре ослепительных белых взрыва одновременно блеснули в туманном воздухе. Снег, перемешанный с дымом, взвился косым вихрем. Потом все услышали дробный стук осыпающейся земли. Следующие мины упали ближе, но несколько в стороне. Они рвались по четыре в ряд то позади школы, то перед ней с одинаковыми интервалами между залпами. Разрывы приближались к окопам, охватывая их запахом сгорающей взрывчатки. Лейтенант снова полз по линии своих укреплений. Он задерживался возле бойцов, лежавших в снегу, и что-нибудь говорил о противнике, который, может быть, и сунется сюда, но назад уже не уйдет. Командирам отделений он еще раз повторил: стоять на месте и если фрицы атакуют – уничтожить их. Часть людей он приказал перевести в школу, под укрытие стен. Мины ложились все ближе. Слыша очередной нарастающий скрежет, люди вжимались в снег, некоторые закрывали глаза.

Горбунов вернулся в школу. Немцы отодвинули свою батарею, ее нельзя было обнаружить, и лейтенант приказал не открывать огня. Он сидел на соломе, прислонясь спиной к стене и поджав под себя ногу. Наружно он был невозмутим и, когда к нему обращались, отвечал спокойно и тихо. Но все, что он видел и слышал, воспринималось им сейчас с какой-то чрезмерной отчетливостью и требовало молниеносной реакции. Он с трудом заставлял себя говорить неторопливо. Время от времени он без надобности поправлял ремень автомата. Заметив, что делает это слишком часто, он опустил руки и сжал кулаки. Он старался не думать о том, как хорошо было бы, если б атака происходила точно по плану, и это ему почти удалось. Горбунов приказал перебросить ручной пулемет на фланг своей позиции, который казался недостаточно обеспеченным. Затем он распорядился, чтобы пулеметчики сейчас же установили прицельные ориентиры на случай появления немцев и пристреляли их. Но за всеми этими мыслями жила другая, вытесненная из сознания, но как бы перешедшая в кровь и мускулы, сводимые бесполезным напряжением. Она стояла словно позади других мыслей, нависая над ними тенью, окрашивая их в свой цвет. Сигнала к общей атаке по-прежнему не было, и хотя Горбунов убедил себя, что ждать ракеты больше не имеет смысла, он только пытался обмануть ставшее непосильным ожидание.

Мины падали через правильные промежутки времени. В паузах лейтенант слышал негромкий разговор. Луговых, Двоеглазов и Кочесов сидели неподалеку и беседовали, не обращая особенного внимания на огонь врага.

– Махорка кончилась, вот беда, – сказал Луговых.

Двоеглазов достал из кармана коробку немецких сигар, с треском разорвал целлофан и шикарным жестом протянул нарядную коробку товарищам.

– Прошу, – сказал он.

Бойцы закурили. Они удобно сидели, перебрасываясь словами, но не делали лишних движений, научившись, как и большинство старых солдат, ценить каждую минуту покоя.

– Крепкие! – одобрительно сказал Луговых.

– Гавана, – отозвался Двоеглазов.

– Сейчас бы щей горячих! – сказал Кочесов.

– Обеда сегодня не будет, – объявил Двоеглазов.

– Завтра подвезут, – сказал Кочесов.

– А завтра, возможно, меня не будет, – заметил Двоеглазов.

Совсем близко прогремели четыре разрыва. От вспышек на секунду стало светлее, и бойцы почувствовали на своих лицах порывистое движение воздуха.

– Нащупывает, – заметил Кочесов.

– Слышали вчера сводку Информбюро? – спросил Луговых. – На нашем фронте идут наступательные бои.

– Так и есть, – сказал Кочесов.

– Правильно, – подтвердил Двоеглазов.

Он щелчком смахнул пепел и снова вставил сигару в рот. Худое лицо Двоеглазова с живыми, веселыми глазами окуталось плывучими волокнами дыма.

– Как у тебя на родине, Кочесов, – спросил Луговых, – русские морозы бывают?

– Морозы у нас послабей, – ответил Кочесов. – Жара зато большая.

– Выходит, у тебя, Луговых, одна родина – с морозом, а у Павла другая – с жарой, – сказал Двоеглазов. – Неправильно это... В отношении родины климат большого значения не имеет.

– Как так? – спросил Луговых.

– В отношении родины Советская власть значение имеет, – пояснил Двоеглазов.

Ударили новые разрывы, и с потолка на бойцов посыпалась штукатурка. Люди помолчали, втянув головы и прислушиваясь.

– Я так понимаю, – рассуждал Луговых, – родина – это моя семья, мой дом, моя деревня...

– А весь район? – спросил Двоеглазов.

– И район.

– А область?

– И область.

– А республика?

– Само собой, – сказал Луговых.

– Родился ты, к примеру, в Сибири, – сказал Двоеглазов, – специальность свою изучил в Москве, женился по любви на украинке, а работал все время в Поволжье. И везде ты был как у себя дома...

– Правильно, – заметил Кочесов.

– Я так и говорю, – сказал Луговых.

– Климат бывает разный, – сказал Двоеглазов, – согласно законам природы... А счастье человеческое по всему Советскому Союзу живет... Вот, выходит, какая у тебя громадная родина!..

Снова прогремели разрывы, и снова бойцы прислушались.

– Любопытно, что сейчас моя Таня делает? – сказал Двоеглазов.

– Время позднее, спит, – отозвался Луговых.

– Может быть, и спит, – задумчиво сказал Двоеглазов, – и ничего не чувствует... А я тут под огнем сижу.

– Как же она может чувствовать? – спросил Луговых.

– Интересно мне знать, – размышлял вслух Двоеглазов, – соблюдает себя жена или нет? Обидно все-таки, если закрутит с тыловиком.

– Моя не закрутит, – убежденно заявил Кочесов.

– Кто их знает! – меланхолически произнес Двоеглазов.

В класс вбежал боец и доложил Горбунову, что два человека ранены.

– Опротивел мне немец! – сказал Двоеглазов.

Четыре оглушительных разрыва потрясли стены. Бойцы разом прилегли, словно придавленные сверху. Сладковатый дым вполз в пролом и медленно таял.

– Запоминающаяся ночь, – сказал Двоеглазов, поднимая голову. Затем он разыскал свою выпавшую сигару, заботливо осмотрел ее и вставил в рот.

– Нащупал-таки, – заметил Кочесов.

– По профессии я – лепщик, – сказал Двоеглазов. – Когда победим, где-нибудь воздвигнут памятник Победы. Если останусь жив, обязательно приму участие в этом строительстве.

В комнату к Румянцеву принесли раненого. Второй шел сам, держа впереди себя окровавленную руку. Потом два бойца внесли и положили на полу перед Горбуновым связного Митькина. Они видели, как Митькин полз из рощи, оставляя за собой длинный темный след. Он передвигался на боку, загребая одной рукой и помогая ногами, повторяя все время одни и те же движения. Когда он встречал на пути сугроб или поваленное дерево, он не сворачивал, а переползал через них, хотя это и требовало больших усилий. Казалось, он просто не видел препятствий и преодолевал их, не отдавая себе в этом отчета. Но методически, с каким-то слепым постоянством, он выбрасывал руку и подтягивался на локте, перетаскивая себя на несколько сантиметров. Двигался он очень медленно. Бойцы поняли, что человек ранен, и поползли к нему навстречу.

Когда Митькина клали на плащ-палатку, он слабо, но внятно сказал:

– Где лейтенант? Приказ у меня.

Он вздохнул и сразу обмяк. Он был ранен несколькими пулями, истекал кровью, и казалось удивительным, что он мог сюда доползти.

Митькин умирал. Его глаза были открыты, и в них стояло выражение не боли, а непереносимого физического утомления. Он пошевелил губами, и Горбунов приложил к ним ухо.

– Приказ... – не прошептал даже, а выдохнул Митькин.

– Я здесь! – сказал Горбунов. – Говорите!

Но Митькин уже ничего не слышал. Он медленно перевернулся на бок, и его здоровая рука протянулась вперед. Дыхание его стало реже. Каждый глоток воздуха, который он хватал, комом проходил в горле и судорожно распирал грудь. Перерывы между вздохами делались все длиннее, и после каждого бойцы ждали, наступит ли следующий. Они ждали и после того, как Митькин перестал жить и его дыхание прекратилось навсегда. Солдат лежал на боку, вытянув руку и упершись в землю ногой, словно все еще полз, унося с собой недоставленный приказ.

Тело Митькина отнесли к стене и прикрыли плащ-палаткой. В карманах у него пакета не нашли – приказ, видимо, был передан на словах. Горбунов отошел к пролому и молча смотрел на юго-запад. Связной вернулся, выполнив поручение, но Горбунов по-прежнему ничего не знал. Может быть, его отряду предписывалось даже отойти, но теперь это не имело значения и он должен держаться. Горбунов вдруг заметил, что лес за деревней больше не виден. Падал снег, редкий, медленный, и линия домов на краю оврага полурастворилась в сером воздухе.

Немцы усилили огонь, и разрывы следовали теперь один за другим: по-видимому, неприятель ввел в бой новую батарею. Потери быстро увеличивались, было уже несколько убитых. Горбунов встал на колени и смотрел в щель между кирпичами. Он забыл о том, что полчаса назад убедил себя не ждать больше сигнала атаки. С каждой минутой росло количество выбывших из строя, и только красная ракета, казалось ему, могла спасти остальных. Если враги снова овладеют восточной окраиной деревни, не будет иметь успеха и запоздалая атака Подласкина. Немцы перебросят все свои огневые средства на юго-запад, и деревня останется у них в руках. Бой, потребовавший таких усилий и жертв, окажется проигранным.

Кто-то опустился на колени рядом с лейтенантом. Горбунов обернулся и увидел Румянцева. Мокрыми руками сержант утирал вспотевшее лицо, оставляя на нем темные пятна.

– Как у тебя? – спросил лейтенант.

– Рыжова дышит! – закричал Румянцев.

– Как раненые, спрашиваю? – крикнул лейтенант.

– Бинтов нет, – ответил Румянцев.

– Рвите рубахи, – приказал лейтенант.

– Ну, я побежал, – сказал Румянцев.

Он ползком добрался до двери. Стены школы дрожали от разрывов. Воздушные волны били иногда в пролом, лейтенанта валило на бок, и снег засыпал глаза. Горбунов протирал их и. снова смотрел в узкую щель. Он уже никого не обвинял в том, что ракета опаздывала. Сейчас важно было, чтоб она все-таки загорелась.

Командир отделения Медведовский с трудом добрался до школы. Он падал, поднимался и полз по земле, вздрагивавшей от мгновенных судорог. Засыпанный снегом Медведовский показался на пороге и, пригибаясь, перебежал к Горбунову. Став на колени, он прокричал:

– Товарищ лейтенант, таем!

Горбунов посмотрел на искаженное криком черное лицо с потрескавшейся кожей на губах. Он обнял Медведовского за шею и привлек его голову к себе, словно хотел поцеловать.

– Расслабило вас! – закричал он, и злые глаза его потемнели. – Зарыться в землю и стоять!

Командир отделения потянулся губами к уху лейтенанта, как будто шептал ему по секрету.

– Мои выстоят! – крикнул он и, согнувшись, побежал вдоль стены к выходу.

Немцы ввели в действие артиллерию, и обстрел достиг уничтожающей плотности. Скрежет, свист и грохот слились в один невыносимый шум. Вспарываемый воздух визжал и ахал, валил людей, отрывал их от земли, швырял в снег. Земля колебалась под распластанными телами, утратив свою устойчивость и свою тяжесть. Она летела вверх, вспыхивала, свистела, сгорала и клубилась. Люди не кричали и не разговаривали, цепляясь за что-то, бывшее землей. Иногда они взглядывали друг на друга остановившимися сосредоточенными глазами и отворачивались, потому что видели в глазах одно и то же ожидание. Оно делало людей странно похожими друг на друга. Но люди эти были русскими солдатами и потому выполняли свои обязанности, даже когда это казалось невозможным. Связные переползали из окопа в окоп, командиры знаками отдавали распоряжения. Наблюдатели разгребали снег, засыпавший их, и снова смотрели.

Красной ракеты не было, и Горбунов понимал, что защитники рубежа действительно тают. Он испытывал ярость. Мышцы его напряглись, как у человека, готовящегося к прыжку, и челюсти были стиснуты. Как в детстве, когда Горбунову казалось, что событиями можно управлять одной силой большого желания, он весь сосредоточился в требовательном «хочу». Он просил, ждал и приказывал. Он физически ощущал это свирепое усилие своей воли. Но в непроницаемом сером тумане на юго-западе сигнала не появлялось. Горбунов услышал, как стучит его сердце. Не в силах больше сдерживаться, он вскочил и выпрямился. В то же мгновенье страшный грохот потряс здание. Лейтенанту показалось, что на голову ему рушится потолок. Снаряд угодил в верхний этаж школы, и на Горбунова посыпались штукатурка, мусор, песок.

Канонада разом прекратилась, и в наступившей удивительной тишине прозвучал торопливый голос наблюдателя:

– Немцы пошли в атаку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю