Текст книги "Штрафбат везде штрафбат. Вся трилогия о русском штрафнике Вермахта"
Автор книги: Генрих Эрлих
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)
Гиллебранд был хуже всех. Их ведь направили инструкторами в лагерь вроде как на практику после окончания «Наполы», а этот вдруг подал рапорт с просьбой направить его на фронт вместе с подготовленным им взводом.
– Тонкий ход, – разъяснил этот неожиданный порыв фон Клеффель, – отличится на фронте, получит ускоренное производство в следующий чин и какую–нибудь награду за храбрость, будет боевой офицер с хорошей фамилией и дипломом «Наполы», такому прямая дорога в Генеральный штаб. О, этот мальчик далеко пойдет!
Пока что предсказание фон Клеффеля сбывалось. После взятия высоты Гиллебранд был произведен в обер–лейтенанты, получил Железный крест и занял место убитого командира их роты. Майор Фрике уже ревниво посматривал в сторону рьяного выдвиженца, ведь его собственное представление на долгожданный чин гуляло где–то в высших сферах, как бы не заблудилось.
В присутствии начальства все разговоры смолкли. Обер–лейтенант отнюдь не был обескуражен этим, даже рад, потому что мог без предварительной подготовки привлечь всеобщее внимание к своей дежурной патриотической речи. Что–то там о необходимости не расслабляться из–за временного затишья, крепить бдительность и готовиться, морально и физически, к летнему наступлению и новым подвигам во славу фюрера и Третьего рейха. Юрген не вслушивался. Дождавшись окончания очередного трескучего пассажа, он громко сказал:
– Карл, спой, пожалуйста, что–нибудь душевное.
Лаковски как будто только этого призыва и ждал. Немедленно полилась мелодия, как прелюдия к песне. Потом он отнял губную гармошку ото рта и негромко запел:
Warte mein Mädel dort in der Heimat,
bald kommt der Tag
wo mein Mund dich wieder küßt.
Glaube mein Mädel dort in der Heimat,
daß mein Herz dich niemals vergißt.
Wie der Seemann seinem Schiff vertraut,
so vertraut er seiner Seemannsbraut.
Warte mein Mädel dort in der Heimat
bleib mir immer treu, immer treu.
П е р е в о д
Жди, моя девушка, там, на родине,
Скоро наступит день,
когда мои губы снова будут целовать тебя.
Верь, моя девушка, там, на родине,
Что мое сердце никогда тебя не забудет.
Как моряк доверяет своему кораблю,
Так доверяет он и своей невесте.
Жди, моя девушка, там, на родине,
Оставайся всегда верной мне.
Всех проняло. Курт Кнауф затосковал, уставившись взглядом в землю. Толстяк Бебе пустил слезу, он был очень чувствительным. Вайнхольд с Кинцелем прижались друг к другу. Хайнц Диц вытягивал губы, вспоминая, наверно, свою еврейку. Даже Гиллебранд занудел было после окончания песни: «Да, товарищи, всех нас…» – но заткнулся, махнул рукой, поднялся и пошел прочь, бросив напоследок: «Скоро ужин».
Das war ein Dorf
Это была деревня. Настоящая русская деревня. С целыми домами и жителями. Если бы жителей не было, они бы не сильно переживали. Главным были дома. После лагерных бараков, маршевых палаток и землянок на позициях они казались дворцами и напоминали о мирной жизни.
Их поредевшему взводу выделили для постоя избу, настоящую русскую избу. Она называлась пятистенкой. Четыре внешние стены, сложенные из толстых, в двадцать сантиметров, бревен, и внутренняя перегородка из почти таких же бревен, итого пять. Эта внутренняя стена придавала дому жесткости и основательности, но была, на взгляд Юргена, как–то по–русски избыточна, в его родной Ивановке таких домов не было. Там ставили дощатые перегородки. Да и комнат было побольше. Здесь же ограничивались двумя. Передняя была одновременно кухней и столовой, треть места в ней занимала огромная печь, оштукатуренная и покрашенная белой известкой, совсем не похожая на их куда более компактные и экономные печи с непременными изразцами. Дальняя комната была спальной, на трех небольших окнах, закрывая нижнюю половину, висели белые занавески с вышитыми красным и синим диковинными птицами. В углу стояла широкая металлическая кровать с панцирной сеткой и шарами на угловых стойках, на ней слоеным сдобным пирогом лежали две толстые перины, на одной спали, другой укрывались.
Хозяек было двое: старуха лет шестидесяти с иссеченным морщинами лицом и натруженными руками со взбухшими венами и ее внучка, только входящая в девичью пору, ее шерстяная кофта и длинная юбка толстого сукна, как будто перешитая из солдатской шинели, еще ждали своего наполнения. Звали их одинаково. Старую хозяйку все, следуя примеру фон Клеффеля, стали именовали фрау Клаудией, а девчонку кликали, как и бабка, – Клавкой.
Встретили они их радушно, насколько вообще можно быть радушным при виде пятнадцати грязных, вонючих, плохо выбритых, увешанных снаряжением и оружием мужчин, ввалившихся на ночь глядя в ваш дом. Накормили молоком, по кружке на брата, напоили горячим чаем из высушенного липового цвету и ягод шиповника, от пуза, спать уложили. Вернее, освободили им дальнюю комнату, где солдаты разложили на полу спальные мешки и завалились спать вповалку, в чем были. Сами же хозяйки, прихватив перины, убрались на печь, на которой под самым потолком была глубокая ниша, аккурат на двоих. Как они там на–под перинами спали, уму непостижимо, Юрген из любопытства заглянул как–то раз туда и чуть не задохнулся от жара.
Зато на следующий день жар им пришелся весьма кстати. Поутру фрау Клаудия поманила рукой Ганса Брейтгаупта, крестьянским чутьем безошибочно выделив его из других, и увела его куда–то на зады подворья. Там была банька, рубленная из осиновых бревен, в баньке – печка с выходящим наружу дымоходом, на печке – груда округлых камней с голову ребенка и покрытый ржавчиной металлический бак, размером с тех, что используют на полевых кухнях. Ганс на удивление быстро во всем разобрался, лишь одного не мог взять в толк – зачем на краю полки лежит столько веников, да еще старых, с побуревшими листьями. Он взял один веник, чисто подмел пол бани, потом использовал его для растопки печи.
К трем пополудни Ганс истопил баню. Они блаженно сидели, засунув сбитые ноги в корыто с горячей водой, рьяно терлись мочалками сами и терли ими спины друзей, скребли головы, обливались водой из котелков, зачерпывая ее по чуть–чуть, беззлобно подшучивали над Вайнхольдом (глаза–то не таращи, не про тебя прибор!) и Кинцелем (сзади не подходи!). Полки поднимались тремя уступами. Юрген показал Красавчику на верхнюю: давай туда! Вскоре к ним присоединился Ули Шпигель.
– По–моему, я первый раз после Африки по–настоящему согрелся, – сказал он через какое–то время.
На средней полке растянулся во весь рост фон Клеффель:
– И я погрею старые кости!
Тихо скрипнула и чуть приоткрылась входная дверь, в нее быстро проскользнула старуха и тут же плотно притворила ее за собой.
– Ну как вы тут? – сказала она, прошлась, нисколько не смущаясь, взглядом по обнаженным мужчинам, недоуменно пожала плечами, увидев стопку нетронутых веников. – Не холодно? – спросила она.
– Ja, ja, danke schon, [13]13
Да, да, большое спасибо (нем.).
[Закрыть]– раздалось в ответ.
Юрген не стал разъяснять им ошибку и посмеивался про себя, догадываясь о дальнейшем развитии событий. Макс Зальм, как интеллигентный человек, вскочил, чтобы поблагодарить хозяйку, и тут же плюхнулся назад, прикрыв пах руками.
– Да я сама, сидите, – сказал старуха.
Она вытащила из кармана кофты какой–то пузырек, по виду аптекарский, открутила крышку, положила ее в карман, потом взяла с полки ковшик, зачерпнула из бака воды, накапала в нее жидкости из пузырька, приподняла ковшик – и щедро плеснула воду на каменку.
Как ни был внутренне готов к этому Юрген, но и у него зашлось дыхание от горячего пара, обжегшего кожу и легкие. Красавчик со Шпигелем, истошно визжа, кубарем скатились вниз. Фон Клеффеля подбросило на полке, он сел, распрямив спину, как на плацу, но тут его голову окатил новый клуб пара – и он упал ничком назад на полку. Из сидевших снизу некоторые вскочили, больше от неожиданности, но, глотнув пара, с выпученными глазами завалились вниз. Другие остались сидеть, пригвожденные к полке сильным запахом, распространяющимся по парной. Запах был какой–то медицинский.
– Отравила, старая ведьма! – закричал Диц.
– И смылась! – подхватил Кинцель.
Старухи действительно не было видно. Лишь на низкой табуретке возле печки лежали ковшик и пузырек Курт Кнауф вскочил и всем телом обрушился на дверь. Дверь не подалась.
– Заперла! – крикнул Курт и, разбежавшись, вновь врезался в дверь.
– Она внутрь открывается, – сказал Юрген, к тому времени сползший вниз.
Курт, не веря, потянул дверь на себя, она приоткрылась, он потянул сильнее и распахнул настежь.
– Закрой дверь, бегемот, холоду напустишь! – крикнул Ули Шпигель.
– Можжевельник, – сказал Ганс.
– Тмин, – дополнил Лаковски.
– Ох, хорошо, – выдохнул Зальм, весь покрытый бисеринами пота.
– Теперь я знаю, что чувствует вошь в вошебойке, – сказал Красавчик.
– Или миссионер в котле людоеда, – сказал Ули Шпигель и пояснил: – У некоторых диких племен в Африке бытует мнение, что миссионер получается вкуснее, если его опустить в котел заживо.
– Рядовой Вольф, – раздался голос фон Клеффеля, – извольте плеснуть воды на камни. Но не переборщите!
– Есть! – бодро ответил Юрген, хватая ковшик – Прикажете добавить эссенции, герр подполковник?
– Непременно! Такое ощущение, как будто в шнапсе выкупался. Помолодел на десять лет.
– Обращаю ваше внимание, господа, что русские, при всем их варварстве и повсеместной грязи, необычайно чистоплотны, – вещал фон Клеффель чуть позже, – если вы успели заметить, почти на каждом дворе в этой деревне имеется баня. Такого количества бань я не встречал ни в одной стране Европы, разве что в некоторых районах Польши. Я имею в виду, господа, что я во всей Франции, к примеру, не встречал такого количества бань, как в этой деревне.
Вечером они познакомились еще с одним потогонным русским изобретением – чаем из самовара. Но до этого был ужин. На полевую кухню добровольно отправились Бебе с Кинцелем, принесли ведро роскошной каши – рис, мясо, чернослив. И доппаек на неделю – килограмм сахару и по стограммовой плитке шоколаду, вывалили все на стол. Фрау Клаудиа сахару чрезвычайно обрадовалась, принялась что–то показывать руками, это можно было понять так, что сахара она очень давно не видела, а можно было и как–то иначе. Клавка от предложенного шоколаду долго отнекивалась, мотая головой, потом съела кусочек и поклонилась в пояс. Потом распрямилась и посмотрела на бабку. Та лишь слегка повела глазами, как девушка сразу принялась собирать грязные котелки, ложки, кружки, отнесла их в угол, к простенькому умывальнику. Утром, когда они встали, вся посуда была вымыта.
На несколько недель изба стала их домом – местом, куда они с радостью возвращались после тяжелого трудового дня.
– Кто–нибудь мечтал при призыве, чтобы его направили в строительную часть? – спросил при одном таком возвращении фон Клеффель.
Юрген намеревался ответить утвердительно, просто так, для поддержания разговора, но его опередил Зальм.
– Если бы мне предоставили право выбора, я бы выбрал именно строительную часть.
– Что ж, радуйтесь, ваша мечта сбылась.
– Я был глуп, герр подполковник.
Все эти недели они занимались строительством оборонительных сооружений. В томашовском лагере они отрабатывали лишь один прием – окапывание под огнем противника, перекопав весь огромный полигон. Здесь же они освоили фортификационное искусство во всем объеме, пространство было меньше, зато копали глубже.
– Надеюсь, к тому времени, когда мы займем место в этом блиндаже, здесь будет суше, – сказал Шпигель, стоя по щиколотку в воде на дне шестиметровой ямы.
– Не надейтесь, – сказал Вайнхольд, – здесь высокий уровень фунтовых вод.
Вайнхольд в этом понимал, на гражданке он занимался ландшафтным проектированием – обустройством парков.
– Копайте, копайте, Шпигель, – с натужной бодростью сказал фон Клеффель, его рукам и спине на этой работе доставалось больше всех, – лучше сидеть в воде, чем лежать в земле.
– Лишний накат над головой никогда не бывает лишним, – изрек Кинцель.
После сооружения блиндажей рытье траншей, ходов сообщения, мусорных ям, устройство пулеметных гнезд, гнезд наблюдателей и нужников казались уже детскими играми в песочнице. Заграждение из спиралей Бруно вызвался делать Вайнхольд, получилось очень живописно. Диц оказался довольно искусным плотником. Вообще–то он обижался, когда его называли плотником. «Я – резчик по дереву», – говорил он, опуская как ненужную деталь слово «подмастерье». Он и смастерил для блиндажей двери, столы, нары, лавки, вешалки для одежды. Зальм сделал в стенах ниши, которые вскоре заполнились книгами, у каждого в ранце было что–то для души – сборники стихов и песен, речи фюрера, армейские уставы. Стены за отсутствием гобеленов покрыли мешковиной, скрепленной поперечными рейками, выкрашенными белой краской, потолок оклеили прочной серой бумагой.
– Будет даже жаль, если такой славный блиндажик достанется кому–нибудь другому, – сказал Ули, оглядывая результаты их трудов.
– Рядовому Шпигелю не терпится испытать, выдержит ли сделанное им перекрытие прямое попадание 105–миллиметрового снаряда, – сказал фон Клеффель.
– Или стокилограммовой авиабомбы, – подхватил Кинцель.
– Только вместе с вами, – смеясь, ответил Ули. Когда строительная гонка немного спала, у них появилось больше времени и сил для других занятий.
Воодушевленный благодарностью за удачное размещение спиралей Бруно, Вайнхольд выступил с инициативой улучшить маскировку позиций посредством насаждения кустарников и деревьев. Оборот он завернул тот, что надо, потому что майор Фрике незамедлительно поддержал инициативу. Так позиции украсились елочками и небольшими, аккуратно подстриженными кустами, которые успели порадовать всех пышной свежей зеленью до того, как их состригли под корень осколки снарядов и автоматные очереди.
Красавчик пропадал в большом кирпичном сарае, в котором хранилась сельскохозяйственная техника – три трактора и небольшой грузовик тонны на полторы. Их не угнали только потому, что они были неисправны еще во время летнего наступления двухлетней давности. За это время местные жители сняли с них все, что можно было открутить или отломать. Красавчик, в котором вдруг проснулось уважение к чужой собственности, искренне возмущался этим.
– Варвары! На кой ляд им сдалась крышка коробки передач, если во всей округе нет и одного самодвижущегося устройства?
В конце концов ему удалось собрать один трактор из трех и запустить двигатель. Он выпросил у артиллеристов канистру солярки и, излучая счастье, впервые за несколько месяцев сел за руль. Он лихо обогнал стадо гусей на деревенской улице и с грохотом и треском подкатил к самым позициям, где фон Клеффель разглагольствовал перед группой недавно прибывшего пополнения – это было его излюбленным занятием в свободное время. Несколько солдат при звуках тракторных выхлопов упали ничком на землю.
– Сразу видно бывалых солдат, – одобрительно заметил фон Клеффель и пояснил стоявшим: – Русские двигатели стреляют точно как их пулеметы. У вас скоро появится возможность сравнить.
Брейтгаупт со Швабом, отдавая дань крестьянской натуре, заложили огород. От отсутствия свежих овощей страдали все. Мяса, крупы, маргарина, сахарина и шоколада было если не в избытке, то в самый раз, но витаминов не хватало, и по весне десны у многих кровоточили, особенно у городских, которые не знали, какие из первых зеленых побегов можно есть, а какие не стоит. Но выращивать зелень самим?.. Тем более в испытательном батальоне, который сегодня здесь, завтра – там.
Над огородниками подтрунивали все кому не лень. Они тупо отмалчивались, такие они были люди. Но однажды Брейтгаупт не стерпел и разразился речью, самой длинной за все время его службы в батальоне:
– Почему бесполезно? Мы окопы и блиндажи роем. Какая от них польза? Только землю поганим. Но роем. Вот а я сажаю. Вырастет, не нам, так другим польза будет. Вас послушать, деревьев не будет. Сегодня – здесь, – он обвел рукой вокруг, – завтра – там, – он воздел руку к небу, – зачем сажать? Дед яблони сажал, яблоки – я ел. Теперь я сажаю.
У всех челюсти отпали от удивления. Вайнхольд захлопал в ладоши. А двое, устыдившись, сами лопаты в руки взяли. Лаковски – потому что немало батрачил и был знаком с этим трудом, а Кинцель за любую работу готов был взяться, лишь бы добровольцем.
Юрген, вспомнив детские годы, тоже присоединился, но немного позже и в другом месте. Как–то раз фрау Клаудия рано поутру взяла лопату, отправилась в поле за деревней и принялась копать землю.
– Чего это старая ведьма там делает? – насторожился Курт Кнауф, он все никак не мог забыть случая в бане. – Давай сходим, посмотрим, – обратился он к сидевшему рядом Юргену.
Отчего же не сходить? Юргену хватило одного взгляда на изрытое кочковатое поле с лежащими на земле пучками сгнившей ботвы.
– Ein Kartoffelfläche, [14]14
Картофельное поле (нем.).
[Закрыть]– сказал он.
Фрау Клаудия метнула на него быстрый взгляд.
– А–а–а, – протянул Курт, – точно, – и пошел назад.
А Юрген остался. Ему в голову одна мысль пришла: а ну как Красавчик на своем тракторе поле вспашет, ему это только в радость, а старухе – помощь.
И он принялся изображать трактор, даже пробежался для пущей ясности по полю, издавая звуки, которые должны были имитировать работу двигателя, но больше походили на попердывание солдат после гороховой каши. Фрау Клаудия то в недоумении разводила руки, то вдруг заходилась смехом, так сквозь смех и проговорила:
– Да объясни ты человечьим языком! Как надысь. Ты же можешь. Как же я с вами намучилась! Никто по–русски не разумеет, и говорите, как бусурманы.
Из всего этого Юрген понял только то, что он опять где–то прокололся. Пока он соображал – где, язык сам выговорил:
– Трактором вспашем.
– Вот ведь можешь, когда захочешь! – удовлетворенно воскликнула фрау Клаудия. – А другие могут?
– Нет, – упавшим голосом сказал Юрген. Он вконец растерялся.
– Жаль.
– Вы им не говорите… – просительно начал Юрген.
– Как же я им скажу? – удивилась старуха.
– И со мной по–русски не заговаривайте.
– Не буду, коли не хочешь, – покорно, но с легкой обидой в голосе сказала старуха.
Она вновь принялась копать землю. Возможно, она не поняла, что сказал Юрген. Или не поверила. Где это видано – трактор на участке под картошку. Лопатой – оно привычней и надежней. Так и копала до обеда.
А Юрген между тем все устроил. Долго вышло, потому что инициатива снизу должна была по инстанциям до самого верху дойти, до майора Фрике. Тут главное было, как подать. Обер–лейтенанту Гиллебранду Юрген все подал под пропагандистским соусом, создание образа благородного завоевателя в глазах местного населения и все такое прочее, и не прогадал. Тут вмешался Брейтгаупт и чуть все не испортил. Он предложил засеять несколько соток для нужд батальона.
– Хорошо будет осенью своей картошкой полакомиться, – сказал он.
И был тут же обвинен в пораженческих настроениях.
– К осени мы должны разгромить основные силы Красной армии и вновь выйти к Волге! – патетически воскликнул Гиллебранд.
Знай он, что будет осенью, он скорее обвинил бы Брейтгаупта в шапкозакидательских настроениях.
Но все удалось уладить, и в обеденный перерыв Красавчик с Брейтгауптом отправились на тракторе на картофельное поле. Без Брейтгаупта тут никак нельзя было обойтись, он один знал, как с плугом обращаться. Вскоре туда же сбежались все жители деревни. Они стояли и с завистью смотрели на соседку. По мере того как трактор распахивал участок, зависть переплавлялась в ненависть. «С какой это стати фашисты Клавке Корытько землю пашут? У–у–у, кулачка недобитая!» От клейма «фашистской подстилки» фрау Клаудию спас только почтенный возраст.
Красавчик заметил лишь завистливые взгляды и рассудил, что, действительно, распахать один только участок будет несправедливо. А возможно, ему просто понравилась эта работа, вот он и распахал все соседние. Благодарности, впрочем, он не дождался. Опять неладно вышло: запахал все межевые границы и возродил давние споры. Которые тут же и начались. И вскоре визгливые женские голоса перекрыли треск улепетывающего трактора.
* * *
Это был праздник. Самый символичный для них праздник – Пасха. Прохождение испытания было для всех сродни воскресению Христа. Для неверующих – своей невозможностью. Для верующих – предопределенностью чуда. В его организации приняли участие все – католики, протестанты, атеисты, оказавшийся неожиданно «свидетелем Иеговы» Шпигель и агностик Зальм.
Весь дом украсили березовыми гирляндами.
– Что–то я не припомню такой поздней Пасхи – 24 апреля! И надо же – на березе ни одного листочка! – сказал фон Клеффель, скептически посматривая на гирлянду. – Варварская страна! – последовал неожиданный вывод.
Развесили пасхальные картинки, хранившиеся у многих в ранцах, затем для пущей красоты к ним присоединили рождественские – Он простит. Внесла свой вклад и фрау Клаудия, которая понаставила во все углы пучки вербы с пушистыми, набухшими, с фалангу большого пальца, почками.
– Это у вас, нехристей, Пасха, а у нас – Вербное воскресенье, – пояснила она.
Никто, кроме Юргена, ничего не понял, но все почему–то полезли к ней целоваться.
На всю предшествующую неделю объявили пост – не ели сладкого. Больше всех от этого страдал Толстяк Бебе, хотя ему, католику, поститься сам бог велел.
– Ну и как тебе Страстная неделя? – подшучивали все над ним.
Тем слаще вышло для него разговение – все выделили ему по дополнительному кусочку шоколада. Он был хороший парень, Толстяк Бебе!
Но больше всех удивил фон Клеффель. Он вывалил на стол содержимое полученной им посылки – конфеты, бисквиты, орехи, выставил бутылку рейнского и французского коньяку. Посылки из дому им, как штрафникам, были не положены, но частичка «фон» во всех обстоятельствах способствует некоторым послаблениям. А вот двойная порция шнапса была от щедрот майора Фрике. Выпили и за его здоровье.
Было необычайно тепло, температура поднялась почти до двадцати градусов впервые – страшно сказать! – с прошлого лета, когда кто–то еще фланировал в цивильной одежде и не помышлял об армии, а кто–то, как Курт Кнауф и Хайнц Диц, щеголял военной формой на улицах французских, голландских и бельгийских городов.
Пользуясь теплой погодой, после сытного пасхального обеда расположились на свежем воздухе. Последовал заключительный подарок от фон Клеффеля – он пустил по кругу пачку сигарет «Gauloises».
– «Галльские», – тут же пояснил Хайнц Диц, он был, как известно, большим знатоком всего французского.
– Наконец–то я курю сигарету, в которой есть табак, – сказал Ули Шпигель, с наслаждением вдыхая дым.
Раздался характерный стрекот русского фанерного биплана, его так и звали – «швейная машинка». Он летел над лесом, почти касаясь верхушек деревьев.
– А ну как к нам на огонек завернет, – забеспокоился Диц.
– Нет, он только по стратегическим объектам работает, по складам, штабам, – сказал фон Клеффель, – вот точно на железнодорожную станцию полетел.
Действительно, вскоре со стороны железнодорожной станции донеслись едва слышные разрывы обычных ручных гранат. Летчики просто выбрасывали их за борт кабины. Из–за малой скорости и высоты полета они добивались при этом феноменальной точности поражения.
Вскоре самолет вновь прострекотал, теперь уже точно над ними. Они даже не дернулись подстрелить его из винтовки. Пустое дело! Сколько раз пробовали! Он был практически неуязвим. Да и зачем портить стрельбой такой светлый праздник. Они лучше песни попоют. Вернее, пел Карл Лаковски, а они подпевали:
Vor der Kaserne
Vor dem großen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor
So woll'n wir uns da wieder seh'n
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst Lili Marleen
Wie einst Lili Marleen.
Unsere beide Schatten
Sah'n wie einer aus
Das wir so lieb uns hatten
Das sah man gleich daraus
Und alle Leute soll'n es seh'n
Wenn wir bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
Schon rief der Posten,
Sie blasen Zapfenstreich
Das kann drei Tage kosten
Kam'rad, ich komm sogleich
Da sagten wir auf Wiedersehen
Wie gerne wollt ich mit dir geh'n
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Deine Schritte kennt sie,
Deinen zieren Gang
Alle Abend brennt sie,
Doch mich vergaß sie lang
Und sollte mir ein Leids gescheh'n
Wer wird bei der Laterne stehen
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Aus dem stillen Raume,
Aus der Erde Grund
Hebt mich wie im Traume
Dein verliebter Mund
Wenn sich die späten Nebel dreh'n
Werd' ich bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
П е р е в о д
Возле казармы в свете фонаря
Кружатся попарно листья сентября,
Ах как давно у этих стен
Я сам стоял,
Стоял и ждал
Тебя, Лили Марлен,
Тебя, Лили Марлен.
Если в окопах от страха не умру,
Если мне снайпер не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Лупят ураганным. Боже, помоги,
Я отдам иванам шлем и сапоги,
Лишь бы разрешили мне взамен
Под фонарем
Стоять вдвоем
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Есть ли что банальней смерти на войне
И сентиментальной встречи при луне,
Есть ли что круглей твоих колен,
колен твоих,
Ich liebe dich,
Моя Лили Марлен,
Моя Лили Марлен.
Кончатся снаряды, кончится война,
Возле ограды, в сумерках одна,
Будешь ты стоять у этих стен
Во мгле стоять,
Стоять и ждать
Меня, Лили Марлен,
Меня, Лили Марлен.
(Перевод с немецкого И. Бродского)
Это был последний раз, когда они пели все вместе «Лили Марлен».
Das war ein Fest
Это произошло случайно. Юрген здесь ни сном ни духом.
Просто через три дня пришел срок сажать картошку. Вот тут–то Юрген и вспомнил детские годы, отправился помогать фрау Клаудии. Он не собирался ни о чем ее расспрашивать. Женщина, истосковавшаяся по беседам, заговорила сама.
– Без хозяина дом сирота. Ветшает и старится. Как человек. То крыша протечет, то половица прогниет, то клеть просядет, то забор завалится, все одно к одному, а починить некому. И защитить некому. Как сироту. Наш–то дом, едва он без хозяина остался, так сразу и отобрали. Я в него в позапрошлом годе вернулась. Вот как только ваши пришли, так сразу и вернулась. Потому как опустел он. И потому что он мой, его мой Василий Тимофеевич строил, в нем две младшеньких моих родились.
Василий Тимофеевич еще в восемнадцатом ушел. Убили его. Новая власть землю крестьянам дала, но голытьбе деревенской этого мало было, она на земле работать не умела. Мы умели, потому и жили хорошо. При старой власти хорошо жили и при новой бы жили не хуже, с землей да с земли почему не жить? Но беднота комитет организовала, чтобы не только землю, но и имущество разделить, наше имущество. И комиссары их в этом поддерживали, они из района приезжали. У комиссаров свой интерес был, им хлеб был нужен, они это продразверсткой называли. Хлеб только у нас, работающих, был, вот они на нас и ополчились. Кто же по доброй воле свое отдаст? Так они с собой целые отряды привели. Той же голытьбы, только городской. Наганами трясли и все подчистую выметали. Даже семенные. Хоть ложись и помирай. Не стерпел этого мой Василий Тимофеевич, он хозяин был, его и застрелили.
Три года на лебеде прожили, потом полегче стало. Опять сеять начали, поднялись немножко. У нас с Василием Тимофеевичем три дочери было. Старшие замуж вышли в крепкие хозяйства. А Настасюшка, младшенькая, со мной осталась, тоже замуж вышла, муж ее к нам примаком пришел, нельзя в доме без хозяина. О зяте ничего плохого не скажу, непьющий был и до работы жадный, у них все семейство такое было. Через семейство и погиб. Но сначала Настасюшка ушла. Родила Клавку, так родами и кончилась. Беда не приходит одна. Коллективизация началась, новая напасть. Опять комиссары зачастили, отряды, теперь уж военные, вновь голытьба деревенская голову подняла.
Заводиле их главному, Сеньке Огульнову, дом наш приглянулся, он давно на него засматривался. Зятя–то уж не было, кто старуху с младенцем защитит? Он нас и раскулачил. Так все эти годы в сараюшке на задах и прожили. Я днем в колхозе спину гнула за галочки на бумаге, а вечерами Сеньке с его семейством прислуживала. Сенька – он идейный был, все книжки читал да в колхозе командовал, ему не до хозяйства было.
Нам с Клавкой еще, считай, повезло. Обе старшенькие мои так и сгинули незнамо где. Вместе со своими семействами. Собрали их в одночасье, погнали как стадо на станцию, там в поезд затолкали и повезли куда–то. Живы ли? Не знаю.
А потом голод был. Такого даже при продразверстке не было. Но тогда хоть понятно, сеяли в обрез или вообще не сеяли, а теперь в колхозе животы надрывали, убирали даже больше, чем раньше, а все одно – подчистую выметали. Баили, что к вам, в Германию, хлебушек наш эшелонами уходит. Так это или нет, не знаю, у нас ничего не оставалось. Люди от голода умирали, это в деревне–то, в урожайный год! А если кто колоски на поле подберет, уже на сжатом, эти колоски все одно бы сгнили, так того в лагерь. У нас в деревне таких четверо было, старуха Селивестровна, внучка ее, соплячка, да два пацана. Им по десять лет дали.
А Сеньку бог наказал. Его свои же расстреляли, пять лет назад. За вредительство. Да, навредил он много. А вот семейство его, детки, ни за что пострадали. Их как увезли в район, так их больше никто и не видел.
Вместо Сеньки другого прислали, городского. Он в костюме ходил и в сельских делах ничего не понимал, только кричал: «Давай! Давай!» С ним мы тоже хлебнули лиха. Он в нашем доме поселился. Что ж, хороший дом и – пустой. Вот и занял. Любил, чтобы ему по утрам свежие яйца подавали и молоко. Тогда разные послабления вышли, так что я через это и коровкой обзавелась, и курями, и гусями. Вроде как его, но и нам с Клавкой большое подспорье.
Он сбежал. Как только запахло жареным, так и сбежал. Недели через две после начала войны. Вот тогда я и вернулась в дом. Это мой дом, его мой Василий Тимофеевич строил. Пусть он не шибко счастливым оказался, этот дом, но в нем и при нем я всю жизнь свою женскую прожила. В нем, даст бог, и умру.
Юрген не задал ей ни одного вопроса. Он вообще за все время работы не произнес ни слова.
Sie waren die Gefangene
Это были пленные. Не те пленные, что подобно боксеру после пропущенного сильного удара впали в состояние грогги. Это состояние у некоторых проходит быстро, и они могут вернуться в бой. Эти, похоже, уже не могли. Несколько недель или месяцев плена перемололи их. Их военная форма превратилась в лохмотья, это постоянно напоминало им, что они уже – не солдаты. На изможденных лицах была написана обреченность без проблеска надежды. Они покорно рыли траншеи для победителей, низко опустив головы, не глядя ни на охранников, все так же немногочисленных и беспечных, ни в сторону близкого фронта.