Текст книги "Ядро ореха"
Автор книги: Гариф Ахунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
За свои тридцать лет многое повидал Карим Тимбиков, многое и позабыл, но два события запомнились ему навсегда.
...Кариму лет десять. Зима. Буран. Все сидят ужинают. На пороге с берданкой в руках возникает отец; широко расставив ноги, Тимбик прикладывает ружье к плечу... раздается оглушительный выстрел, и шамаиль[14]14
Шамаиль – молитва, написанная серебром на черном стекле.
[Закрыть], как кажется Кариму, всегда висевший на стене предмет гордости бабушки, сберегаемый ею словно зеница ока, – этот драгоценный шамаиль разлетается вдребезги.
Вскакивает из-за стола перепуганная семья, маленький Карим в диком страхе забивается куда-то в угол. Когда едкий пороховой дым рассеивается, он видит на полу сгорбленную бабушку. Она бережно собирает осколки стекла, и дрожащие губы ее беззвучно шевелятся:
– Спаси и сохрани нас, господи. Покарай сурово поднявших руку на последователей святого Мухаммеда...
...Кариму лет семнадцать. Лето. Ночь. Шушукаются, шелестят у деревни серебристые тополя, гортанно взборматывают спросонья уснувшие на проезжей дороге гуси. Карим осторожно идет, сначала по дороге, затем прижимаясь к плетню. Дойдя до желанного двора, останавливается, затаив дыхание: кажется, кто-то бежит. Нет, это колотится его сердце. Он ждет... готов ждать хоть всю ночь, лишь бы показалась в лунном сиянье гибкая фигурка его Шамсии, тогда он ей скажет, как сильно любит ее, она, наверное, застесняется и жеманно отвернется. Девки – они ведь такие: когда не приходишь, ждут, страдают, а выйдут на свидание, так будто и смеются над тобой. Кариму чудится милый облик девушки, он дрожит и леденеет, а из-за соломенных крыш выглядывает ущербная луна, и линяет уже, тускнеет небосклон. Светает. Шамсии все нет. Но только услышав скрип ворот у старика конюха Нигматуллы, идущего на конюшню проведать лошадей, расстается Карим с последней надеждой и уходит домой. Идет задами, словно прячась от кого-то, а может, и от себя самого?..
Кажется, нет ничего общего между двумя этими событиями. Но, повзрослев, Карим понял: события эти связаны между собой, как звенья одной цепи. И повинен в них не кто иной, как его собственный отец, Тимбик-Ветрогон – притча во языцех, мужик, известный на всю родную деревню.
Не сразу прицепили к Тимбику его звонкое и пустое прозвище – «Ветрогон». Много громких дел пришлось ему сотворить прежде – был он, что там ни говори, человеком храбрым и решительным. В революцию отличился Тимбик бесстрашием и готовностью умереть за правое дело, правильным человеком был он еще лет десять и после гражданской. Раскулачивал самых злых и опасных, не боялся ни бога, ни черта, ни кулацкого обреза. Напротив, одно имя Тимбика наводило ужас на богатеньких мироедов и всякую другую контру, был с ними Тимбик крут и безжалостен.
Погубила его, по словам односельчан, попавшая в руки власть. А так отличный был человек. Но, поднявшись, сам уверовал в свое величие и застрял, запутался. Был на селе в то время очень уважаемый председатель Салимджан, наделила его природа и умом, и добротою, и душой отзывчивой и широкой. Умел он направить Тимбика по верному пути, обратить его неуемную энергию на доброе дело, любил за горячее сердце и безграничную преданность революции... Умер Салимджан. Шел за плугом, остановилось сердце – упал и умер. Два дня плакал Тимбик горючими слезами, на третий день собрал на улице народ и, вскочив на арбу, потрясая ружьем, долго говорил горячие и взволнованные слова.
Схоронили Салимджана. Народ вернулся к работе...
Тимбик же сел за председательский стол. Взял в руки печать. Бумаги, как на грех, под рукою не оказалось, и, подумав, приложил председатель Тимбик ту печать к лаптю бедняка Ярмухаммеда: «Теперя ты колхозный человек!» С этого дня и пошли у него дела наперекосяк. За какой-то год наколобродил Тимбик столько, что и за всю жизнь не придумать: расстрелял по всей деревне шамаили, выгнал из колхоза всех, кто постился в рамазан, напившись до беспамятства, загубил колхозного племенного жеребца. Прогнали его с председателей. Стал Тимбик колхозником. Месяцами работал не покладая рук, переворачивал горы, а нападало на него – и неделями пил горькую. Протрезвев, не поднимая головы, работал вновь до полного одурения. Деревенские недоумевали: то ли восхищаться им, то ли презирать, как беспробудную пьянь и блаженного. В конце концов прицепилась к нему нелестная кличка – Тимбик-Ветрогон, к слову, он тут же честно ее оправдал: подчистую вырубил на дрова колхозный на полгектара яблоневый сад, конфискованный когда-то им же самим у кулака Шаймардана. Не терпел однообразия Тимбик, сходил с ума в одинаковых буднях. И когда махнули уж на него односельчане рукой, поразил всех новою выходкой, завербовавшись на Сахалин. Ни писем, ни вестей Тимбик оттуда не слал, поговаривали, оттого, будто окочурился он там от легошной болезни – чахотки. Но вдруг оказалось, что вовсе и не от болезни, а, напимшись, кинулся с высокой горки в море. Потом в деревню приехал сам Тимбик. Привез с собою три сундука добра, аккуратный приехал, ровно свечка, в хорошем «диганелевом» пиджаке и таких же штанах, а вечером, хвативши по случаю возвращения крепкого градусу, заплетаясь языком, уяснял:
– Тимбик-Ветрогон еще не помер и впредь тоже не того... не помрет... Дохторы-то мине кричат: у тебя, мол, в грудях не того, следуатильна, водку и табак катигарически в употребленье не пользоваться! Они, следуатильна, для тебя самая что ни на есть вражеская контра и подведут тебя под общий каюк – следуатильна, загнесся. А я мозгой прикинул: водка, она што – она же, чертяка, самый обжигающий предмет, следуатильна, раз у меня в грудях завелись какие-то воши, надо их оттель выжигать. И начал я пить еще больше!
Дом Тимбика без него совсем покосился и держался на одной хитроумной подпорке. Тимбик же, выйдя на улицу, пинал ее ногою и задорно ругался на жену и подросшего сына Карима:
– Как вы того... говорю, живете издесь? Тимбик, то исть я, человек пролетариятского складу, а иде же ваша сознательность? Ить это срам! Следуатильна, как вы не брезговаете проживать на такой дореволюционной, говоря утвердительно, нежилплощади? Ну? Рази ж это изба? Вы мне докладайте по строгому порядку: рази ж это изба? Катигарически отвечаю: это не изба, товарищи. Это не изба, следуатильна, нет никакого полного праву называть ее избой и даже фатерой, а есть такое полное право назвать ее замухристой строеньей, конфисковать и побросать в огонь. Вот это будет правильный курс, и без прениев!
Такой уж был человек Тимбик, кричал на всю улицу, шумел, стучал по груди кулаком, но поставил еще две-три подпорки и прожил в этом доме целых два года. Прожил бы и третий, но однажды, когда деревенские, стар и млад, ушли на сенокос, сам же Тимбик, будучи с глубокого похмелья, «последуатильна» материл на лугу «нерадивого» председателя, скособоченный дом его в последний раз горестно скрипнул и обрушился, вздымая над деревней тучи черной пылищи.
Люди вдруг примолкли. Дядьки с косами в руках, тетки и молодухи, волоча за собой грабли, собрались потихоньку посередь луга и держали совет.
– Ну, чего будем делать-то?
– Оставаться Тимбику без жилья? Неладно, братцы...
И через месяц лучшие плотники Калимата срубили Тимбику избу, лучшие печники сложили в избе отменную печь. На новоселье к Тимбику пришла вся деревня.
В тот день невозможно было без волнения взглянуть на Тимбика: стоял он на своем дворе босой и растрепанный, силился сказать что-то – и не мог. Всю жизнь был он многословен и даже по-своему красноречив – а тут лишь поклонился людям земным поклоном да и пошел вдруг боком, словно взнузданный конь. «Ой, упадет!» – крикнули, но подхватить Тимбика никто не успел. Одряхлевшее, изнуренное безрассудными выходками, искалеченное водкою тело не смогло вынести тяжести переполненного чувствами сердца, и Тимбик, как старый дом его, рухнул вдруг наземь и умер в ногах у своих односельчан...
Многое пережил на своем веку древний Калимат: и похороны, и распри, и даже сгорал до последней избенки, но всякий раз выправлялся, а вот после смерти Тимбика-Ветрогона как-то неожиданно потускнел, увял. Каждый год вспоминали Тимбика и на хлебных полях, и на лугах, в пору сенокоса, скучали без него, рассказывали о Ветрогоне разные небылицы, выдумывали и приукрашивали его безалаберную жизнь, от чего превратился Тимбик в легендарного батыра. Да не стало от этого легче Кариму, был он теперь нищим сиротою, был всего лишь сыном Тимбика-Ветрогона. Ну, а поскольку был он нищ и оборван, деревенские девки не спешили приветить парня, может, даже стыдились дружить с ним, кто знает? Наверное, оттого и Шамсия не вышла к нему на свидание. Ну, конечно. По крайней мере сам Карим так и подумал, так и завязал на памяти крепким и горьким узлом.
Ушел Карим на войну. Был он на фронте наравне со всеми: в такой же гимнастерке, в шинели и в сапогах. Никто не видел в нем сына Тимбика-Ветрогона, никто в армии не знал о его непутевом отце. Был Карим бдителен и ловок, на команды имел особое чутье, да и расторопностью природа его не обделила – быстро выделился он из солдатской массы, и отцы-командиры стали произносить его фамилию с большим одобрением и похвалою. Вернул-таки Карим добрую славу Тимбиковых: к концу войны на широкой груди его позвякивали ордена и медали. В Берлине же Карим задумался о родном Калимате, решил немедля вернуться, но засочилась старая рана, напомнил о себе тот самый горький и крепкий узел. Нет уж, заносчивые рожи, Карим предстанет перед вами далеко не прежним оборванцем! Не придется вам попрекать Карима отцом-ветрогоном! Он сам заслужил себе доброе имя. В Калимат приедет гвардии старшина, геройский воин Карим Тимбиков. То-то! Обмундирование у него не последнего срока, сидит оно куда как ладно, да и боевых наград немало. В армии, брат, человека до последнего винтика разбирают и собирают, вот как! Правда, всю жизнь бравым воякой в старшинской форме не проходишь, не мешало б, конечно, и о гражданской одежде позаботиться. И после демобилизации вез с собою Карим в родную деревню штук шесть чемоданов, да таких здоровенных, что не всякому и поднять. Самому-то старшине те чемоданы были не то чтоб очень дороги, но думал Карим, впрочем, совершенно справедливо, что заставят они односельчан смотреть на него по-другому.
Приехав в Калимат, Карим узнал, что его Шамсия выскочила замуж за какого-то рядового колхозника и успела уже нарожать кучу ребятишек, завязла в бабьих заботах. Потом они случайно встретились, и когда Шамсия, поджав губы и неловко улыбаясь, протянула стройному, дымящему ароматной заграничной сигареткой старшине заскорузлую потрескавшуюся руку, тот вдруг страшно поразился: да как же, черт побери, мог он унижаться перед этой простушкой? Вот дурак!..
А в Калимате, пока его не было, подросли замечательные, надо сказать, красавицы. Вон, дочка Фазлиахмета, Мунэвера, хотя бы. Кем она была? Длинноногой и худенькой девчонкой. А теперь глянь-ка: когда только успела расцвести да налиться? Да и работа у нее видная – учителка. Люди кругом так и ахают: ай, умница, ай, красавица! А почему бы и не всколыхнуть весь Калимат – взять да ожениться на ней? Если кончать С убогим прошлым, так не развязывать же помаленьку: рубанул сплеча, и все узелки долой! Тогда уж никто не ляпнет о сыне Тимбика что-нибудь пренебрежительно-плохое.
Карим повел дело очень хитро, издалека и с оглядкой. Не строил из себя гордого воина, чурался пьянок-гулянок, был спокоен и трезв. К старикам выказывал особое уважение. Был со всеми приветлив, не жалел добрых слов и ласковых улыбок. И через недельку весь Калимат уже говорил о вежливом и непьющем сыне Тимбика, и многим девкам запал в душу статный облик бравого старшины.
Сам Карим думал только о Мунэвере. Встречаясь с нею на улице, мягко здоровался, расспрашивал о жизни, о работе, шутил весело, но держался всегда на расстоянии, виду не показывал и, в отличие от некоторых деревенских увальней, не хамил, и, конечно, рукам воли не давал. Знал прекрасно, что иначе весь его с большим старанием заработанный авторитет рухнет вмиг, как карточный домик.
Нашлась наконец и добрая душа, которая сумела помочь Кариму в таком щекотливом вопросе. Когда он отправился в Калиматовский райком комсомола становиться на учет, первый секретарь райкома Асфандиярова встретила подтянутого, позвякивающего орденами-медалями старшину очень по-свойски:
– О, Тимбиков! Смотри-ка – орел! Настоящий орел! Ну-ка, ну-ка, подойди поближе, дай наглядеться... Насовсем? Очень хорошо. Превосходно. На комсомольский учет? О, мы таким парням только рады... Комсомолу нужны закаленные люди. Вот как нужны, мельчаем, товарищ, мельчаем. Скоро в детский сад превратимся. Каждого приходится водить за ручку, разве дело?
Долго разговаривали они в тот день. Асфандиярова расспросила Карима досконально, выведала все его мечты на будущее, в общем, беседа получилась, как говорится, по душам. Секретарь райкома комсомола рассказала о трудностях работы, просила Карима захаживать почаще, проводила его тепло и дружески.
И Карим зашел еще, потом стал заходить даже часто – подружились, прониклись друг к другу уважением, стали делиться заботами. Карим, заполучив такую поддержку, уже со спокойной душой подыскивал себе работу. Знаний, правда, было у него маловато, до войны закончил он всего семь классов. На фронте же, имея дело с боевой техникой, научился разбираться в машинах и теперь взял да и поступил в МТС механиком по фермам. Дали ему мотоцикл; стал Карим с треском раскатывать по району. Однажды подвозил он Асфандиярову до какого-то колхоза, а та и скажи, будто бы в шутку:
– Ну, Карим, дела у тебя пошли полным ходом, а не сосватать ли тебе красивую девушку, а? Если уговорю самую на селе наилучшую, что подаришь, старшина?
– Если ту, о которой мечтаю, отрез темно-синего бостону на костюм. Ай, хороший бостон, заграничный!
– Ха-ха, веселый ты парень, старшина!
Но Асфандиярова тоже не промах, знает, куда гнет веселый Карим Тимбиков:
– Не пожалеешь, старшина, девушка просто прелесть: взмахнет ресницами – и ветер вздымается, а улыбнется – и засияет над миром новое солнце. И комсомолка отличная! Соображай, старшина...
– Ну что ж, если это Мунэвера, то по рукам!
После этого разговора все, казалось бы, должно свершиться с головокружительной быстротой. Но не раз и не два пришлось зайти Асфандияровой в дом к матушке Мунэверы. И наконец устроили комсомольскую свадьбу, провели ее с большим размахом: молодежные песни звенели в тот день по всему Калимату, стол и наряды удались на славу. Хорошая получилась свадьба!
Казалось, всего достиг Карим, забылась на селе худая отцовская кличка, теперь можно и поослабить пружину, хозяйством заняться да отойти от общественных забот, но комсомольскому секретарю вовсе не понравилось, что веселый старшина отступает с занятых позиций,
– Рановато, орел, крылья-то складываешь. Перед тобой открываются такие горизонты! Хватит тебе в механиках прозябать. Я тебе говорю: перейдешь на нефть.
И, дав Кариму великолепную комсомольскую характеристику, порекомендовала его в школу буровиков, на краткосрочные курсы. Сама через директора следила за его учебой. Радовалась успехам Карима от чистого сердца. А он за два года достиг многого: с земли, от ученика поднялся до верхового, окрепнув там, в гнезде свирепых ветров, закалившись, спустился вновь ка землю, стал отличным бурильщиком. Деньги шли ему немалые, и дома у Карима все было прекрасно. Правда, Мунэвера чего-то ходила с вытянутой физиономией, ну, на это нечего и внимания обращать. Бабы, они все такие, и своей женкой никто еще не похвалялся. Нет, это не беспокоит Карима, это все сущая ерунда. Тревожило другое. Был бы у них мастером какой-нибудь решительный и смелый мужик, чтоб стремительно вывел бригаду вперед, чтоб слава о ней прогремела на весь трест! Нету такого. А Карим ждал в жизни и в работе чего-то необычного, доселе неизведанного; это неопределенное ожидание мучило его и временами доводило Карима до раздражения, – он терзался от неудовлетворенного честолюбия, от слишком уж спокойно и размеренно текущей жизни.
Но в последнее время в его мятущейся душе загорелось пламя надежды. Слышал Карим, будто к ним приезжает новый мастер. Говорили, что человек этот оставил после себя десятки скважин по всей стране, имеет громаднейший опыт, рассказывали даже, что по дребезжанью трубы мог он определить, сквозь какие породы проходит бур, – дотронется, мол, пальцем – и пожалуйста: вот через такие слои. Да еще, если верить слухам, земляк, родом из Калимата. Вот на этого человека и уповал Тимбиков, именно он должен вывести Карима на широкую дорогу. И Тимбиков ждал нового мастера с упоением, он жаждал его, как жаждет в летний зной потрескавшаяся земля благодатного ливня.
Вот и настал этот день. Тот, кого Карим ждал, едет с ним на буровую. Оправдаются ли его надежды? Сумеет ли новый мастер, уроженец Калимата, знаменитый бурильщик Лутфулла Дияров понять его душу, удовлетворить его тягу к настоящей, неистовой работе?
Закопченный, грязный автобус буровиков с ревом выехал на широкую просеку, прорубленную сквозь утратившую первозданную прелесть и дремоту березовую рощу; вслед за ним к буровой один за другим подъехали автомобили управляющего трестом Кожанова и директора конторы бурения Митрофана Зозули. С ним приехали также инженеры из треста и начальники участков: видимо, руководство желало показать им, как начинает работу опытный старый мастер. Дияров поздоровался с начальством сдержанно и даже сухо, сразу завоевав тем расположение Тимбикова.
На пусковой конференции Дияров вел себя превосходно: не суетился, не робел, был спокоен и деловит. Кожанов забросал его вопросами о темпах проходки, о методах и оборудовании. Дияров отвечал коротко, ясно и исчерпывающе. Видимо, еще до конференции он, не дожидаясь чьих-либо указаний, все проверил и подсчитал, теперь же уверенно указал ориентировочные сроки проходки скважины – три месяца – и твердо обосновал это мощностью насосов, качеством глинистого раствора, показателями геолого-технического наряда. Затем добавил, что пока еще не знает, на что способна его бригада, поэтому и не стремится, впадая в пустой пафос, выкрикивать лозунги. Время покажет. Это тоже пришлось Кариму по душе. Со спецами Дияров говорил грамотным, техническим языком, говорил аргументированно, с полным знанием дела и, главное, убедительно и веско.
Наконец настали решающие минуты.
«Кто встанет на первую вахту? Кто?» – думал Карим, чувствуя, как от волнения потеют у него ладони. По составленному раньше графику заступать должен был он, Карим, и черт знает как сильно ему этого хотелось. На мгновение вспыхнула у Тимбикова мысль: выйти вперед, мастер должен заметить, должен! Сейчас или никогда! Но потом обожгло опасение: а если Дияров отвергнет его кандидатуру? Это же позор: выскочить вперед и остаться стоять, как гнилая, ненужная опора. Скорее всего мастер поломал старый график, заменил его новым...
В это время Дияров вытянул из кармана какую-то бумагу и пробежал по ней глазами. Карим, вдруг похолодев, попятился и вознамерился было нырнуть в толпу буровиков, но мастер спокойно и даже как-то вяло сказал:
– Тимбиков.
Карим резко выпрямился и застыл.
– Я, товарищ мастер!
Дияров неторопливо окинул его взглядом, сложив бумагу, засунул ее в карман и лишь потом, еще раз остро взглянув на бурильщика, твердо проговорил:
– По старому графику на вахту заступаешь ты, Тимбиков!
И словно гора свалилась с плеч Карима.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1Как весенние теплые ветры пробуждают от зимнего сна природу, так и возвращение в Калимат Лутфуллы Диярова всколыхнуло вдруг однообразную, невеселую жизнь старого Шавали. Каждое утро в одно и то же время, когда мастер Лутфулла в хрустящей жесткой куртке и кирзовых сапогах отправлялся на работу, старик, стоя у изгороди, наблюдал за ним с каким-то странным, но очень похожим на зависть чувством. Невысокого роста, усатый, крепкого сложения Дияров, словно могучая смолистая сосна, излучал спокойную силу, и когда он, твердо ступая, проходил мимо Шавали по самой середине дороги, казалось, будто пробует мастер, прочна ли земля под его ногами.
Старик в эти минуты растерянно переводил взгляд с мастера на избу свою с просевшей крышей, на пятнистые заплаты лапаса, забирал в костлявую горсть бороду, и глаза его печалились, в голове зарождались всякие смутные планы; Шавали, разгорячась, брался за пилу, стучал топором, но хватало его ненадолго, и через какой-нибудь час он, задыхаясь уже, опускал руки, и в душе старика вспыхивали недобрые чувства к такому, шайтан его забери, сильному в своей вере человеку, как мастер Лутфулла.
А уверенная сила проглядывала не только в облике Диярова: был он немногословен, но если говорил, то произносилось это с внутренней убежденностью.
Как-то раз, возвращаясь с работы, мастер остановился перед стариком, отдыхавшим у своих ворот:
– Салям, сосед, отдыхаешь?
– Отдыхаю... – буркнул старик не очень общительно.
– Отлично. После работы отдых необходим, – проговорил мастер спокойно и, отворотясь, пошел своей дорогой. А на следующий день, когда они встретились снова, старик Шавали, глядя на свежее пятно мазута, расплывшееся по куртке Диярова, задал все тот же наболевший вопрос, на который до сих пор не мог получить ясного ответа:
– На спрос суда нет, как сказывают, а людишки говорят, будто вышел такой указ, чтоб, значится, подчистую изымать какие есть огороды. Бают, на этом месте вышки зачнут ставить. Вот ты, Лутфулла, многое повидал, и должность опять-таки у тебя немаленькая, ответь ты мне, неучу: правда то ай нет?
– Болтовня. Вышку в огороде ставить совершенно незачем. Если же нам потребуется добывать нефть из-под твоего огорода, мы, Шавали-абзый, поставим вышку на полкилометра в стороне, а скважину пробурим наискось. И огород твой будет цел, и фонтаны забьют!
И так твердо он все объяснил, что Шавали-абзый чувствовал дня три благодарность лично к мастеру Лутфулле, будто кряжистый человек этот сделал ему что-то очень хорошее, и даже когда Диярову привезли две машины отборных дров, злобиться он не стал, хотя в душе у него и корябнуло.
– Матерьялу-то для тебя не жалеют... бери, не хочу! – говорил старик, не сводя глаз с машин, груженных березовыми плахами.
– Должны давать, – ответил Дияров без улыбки. – Государственное дело делаем!
Где-то в середине сентября приехал к мастеру старший сын, геолог. Повыше и постройнее отца, был он и поступью и характером весь в него: голос у Булата звучал так же спокойно и уверенно, но выражением глаз и чертами лица походил он более на мать. Вместе с отцом за пару дней распилили они все дрова, сложили их в громадную поленницу, заодно поставили новые столбы и привели хозяйство в полный порядок. И вновь забушевала зависть в душе старика, эх, судьба – индейка! Весь свой век живет он на этом месте, а дети его где-то на стороне, на родное гнездо им наплевать! Этот же вернулся без году неделя, однако сын уже тут как тут, и дровишки нарубил, и порядок навел, ай, хваткий парень! Везет же людям!
Шавали совсем изнемогал от этаких мыслей, когда соседи вдруг пригласили его в гости. Диво! Старик премного поразился душевной широте Дияровых, в гости пошел, но, боясь сморозить какую-нибудь глупость, за столом упорно молчал, глядел перед собой, тихо радуясь щедрому угощению.
А стол был действительно хорош. Кроме обычной в татарских деревнях домашней лапши, на тарелках лежали и копченая колбаса, и всевозможные соленья, на второе подали вкусные котлеты, каких старик никогда и не видал, а на сладкое выпил он три стакана вишневого компоту. Придя домой, он долго вспоминал удивительные закуски и ворчал на жену, которая варила всегда одно и то же: молочную или мясную лапшу. Но через несколько дней, услышав от кого-то из деревенских, что сын Лутфуллы Диярова, Булат, и есть тот самый джигит «нифетяник», от которого нагуляла Файруза ребенка, озлобился старик невероятно и на соседа, и на его сына, а пуще всего на своих неудавшихся, по его глубокому убеждению, непутевых детей.