355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гариф Ахунов » Ядро ореха » Текст книги (страница 2)
Ядро ореха
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:56

Текст книги "Ядро ореха"


Автор книги: Гариф Ахунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)

3

Семья Шавали, старшего сына Кубаша, славилась когда-то по всему Калимату своим крепким хозяйством. Поставил Шавали просторную пятистенную избу – была она, правда, под лубяною крышей, зато из отборной, бревнышко к бревнышку, осины; срубил, благословись, баньку по-белому, добротные дворовые постройки; в приусадебном садике сияли сочными красками голубые и багряные ульи, было их у Шавали поболе десятка. Среди невзрачных избенок Калимата выделялся этот дом своим богатым видом; прочные тесовые ворота, высокий забор, а пуще того сердитые пчелы, что звенели в солнечные дни вокруг дома, не подпуская калиматовских ребятишек, окружали дом Шавали какою-то даже тайной.

Время оставило свой неизгладимый след и на этом крепком хозяйстве. Крыша избы, просевшая прямо посерединке, походила теперь на двойной вспученный верблюжий горб, покосились когда-то стройные столбы русских ворот, баню по-белому прошлой осенью старик самолично разобрал и срубил на ее месте крохотную черную баньку – с этого самого часа он совсем приуныл, ходил пришибленный и жалкий.

А ведь сколько он отдал сил, сколько пролил пота!

Через многие горькие мытарства прошел Шавали, прежде чем сумел свить свое собственное гнездо. Трудные времена были, беспокойные! Воротясь из германского плена, умыкнул он из деревеньки Пичментау, что в верстах тридцати от Калимата, старую деву Магишу, дочь обнищалого мурзы[4]4
  Мурза – дворянин.


[Закрыть]
. Приданого у невесты всего-то было, что небольшой узелок, но стоил он поболе всяких там пустяковых перин, подушек да занавесок. Были в нем и жемчуга и кораллы, и чулпы[5]5
  Чулпы – украшение из серебряных монет, вплетается в косы.


[Закрыть]
и браслеты – все из золота-серебра, с драгоценными каменьями, хватило б Шавали на всю жизнь, продай он хоть одну этакую красоту.

Но на другой же день пожелала невестка Магиша прибрать к своим рукам все ключи от амбаров, погребов, от сундуков да чуланчиков. Однако старая Юзликай, привыкшая жить своим разуменьем, крепка еще была и сметлива, передать бразды хозяйства невесть откуда взявшейся конопатой и тонконогой девке не торопилась. Пошла между ними ругань, пошли распри, – не миновало и трех месяцев со дня свадьбы, как пришлось Шавали испросить у односельчан участок земли возле степного Зая и вбить первый кол на своей усадьбе.

Мужик Шавали был толковый, знал цену и земле, и своим мозолистым рукам. Осушил болотистую низинку возле Зая, развел там сад-огород, вырыл рядышком колодец, из паршивого жеребенка, что достался ему при разделе отцовского имущества, вырастил горячую быструю кобылицу. Все ладилось у крепкорукого Шавали, мертвой хваткой обладали железные пальцы его, удерживали, словно клещами, нажитое добро. Со временем рассчитывал он пустить в оборот приданое Магишы, рассчитывал стать «дастуйным» человеком, да подрезали ему крылья: подкосила нежданная беда, выбила из налаженной жизненной колеи.

Помнила конопатая Магиша неуступчивость старой Юзликай, таила на нее жгучую злобу, скрежетала по ночам зубами. Вроде бы и хозяйкой стала Магиша, и дом был полной чашей, а вот не давало покоя, грызло желание отомстить ненавистной свекрови. Тайком от мужа сговорилась она с надежным человеком, просила его зарыть узелок со своим приданым на сеновале у старой Юзликай, и когда дело сладилось, пошла голосить по Калимату, что ее обокрали.

Зарыскали по дворам понятые, подняли на ноги всю деревню, побывали и у свекрови, но... ничегошеньки не отыскали. Старая Юзликай, проведав от того же «надежного» человека о гнусной затее невестки, вырыла узелок с богатством, темной ночью кинула его в жаркий, огненный зев печи и даже пепел развеяла по ветру.

Падала Магиша на сеновале, рвала на себе волосы, вопила, задыхаясь в слезах:

– Вот здесь же, на этом вот самом месте и было все спрятано! Здесь же было, вот, вот туточки, а-а-а!

Боже ты мой! Да разве ж слезами воротишь тот клад, что пожрало ненасытное пламя!

Наглухо закрыв двери и окна, всю ночь смертным боем лупил Шавали свою жену, прошляпившую такое богатство, клеветой и напраслиной пытавшуюся засадить в тюрьму нелюбую свекровь. Лупил и за дурость, и за утайку, и за то, что опозорила его передо всей деревней. Но не так-то было просто отмыть позор, павший на голову Шавали, – пришлось ему в поте лица трудиться на пользу общества и до революции, и после нее: в годы коллективизации одним из первых вступил Шавали в колхоз, передал артели и клеть и амбар. Правда, года три пилила его за это ненасытная Магиша, но Шавали терпел, добиваясь прежнего уважения односельчан.

Когда нагрянула Великая Отечественная война, Шавали был уже далеко не молод, лета его давно перевалили за призывной возраст, силушки же, унаследованной от неугомонного Кубаша, еще хватало: работал он сразу и кладовщиком, и бригадиром, вновь стал на селе большим человеком, трудился старательно, не забывая, впрочем, и о своей пользе. Жизнь, казалось, наладилась складная и сытная, но вот подросли дети, и сердце старого Шавали вновь заныло, треснуло, отчаялось. Файруза да Арслангали, старшие, вовсе не ужились в отчем доме, ушли своей дорогой; Марзия, серединочка, как окончила в этом году десятилетку, так одно на языке – город да город. Меньшой, Габдулхай, все на речке болтается, схватит удочку, глядь – и след простыл. Не лежит у них сердце к хозяйству, видать, мохом оно заросло, сердце...

А в последние годы что-то заболела у старика поясница, в спину качало постреливать, и в жесткой черной бороде засверкали серебряные нити. Смотрел дряхлеющий Шавали на детей своих, что один за другим бросали родимый дом, смотрел, как рушится, летит по ветру собственным горбом нажитое хозяйство, мучился смертной мукой, и душу его, словно жук-древоточец, грызла тоскливая забота. Миновало уже то время, когда гремел он на весь Калимат хваткой силой, мог пахать, как вол, с утренней зорьки до вечерних звезд, – горько оттого старому и обидно, а тут проклятые машины – развелось всяких, черт их разберет! – гуденьем растравливают душу. Всю травку на улицах перепоганили, всю землю перерыли – нет на них ни дна ни покрышки. Тьфу! Плюнуть бы вот эдак-то в нонешнюю суету, лечь где-нибудь в тенечек под зелененькое деревце, до-о-о-лго лежать... Но шумели над Калиматом бурливые весны, золотым румянцем светились верхушки окрестных холмов, бились в звонком воздухе сочные запахи подсохшей земли, парного навоза, еще чего-то жгуче-весеннего, и старик не выдерживал. Мерещились ему благоуханные белые срубы, дымные просторы пашен, яростно колотилось у Шавали сердце, яростно зудели громадные, мозолистые ладони. И в этакий-то прекрасный миг подсунется, в глупой своей жадобе, ненасытная Магиша, – затеребит мелкой пустяшной заботой да испортит у старика настроение, отобьет охоту к большому делу.

Так и нынче вышло.

В субботу, вечерком, воротился Шавали-абзый с хлебных полей взбудораженный, с колотящимся сердцем и пересохшим горлом, захотел испить кисленького и, улыбаясь затуманенными глазами, обратился к Магише:

– Гей, старая, поднеси-ка мне ковшик медовухи!

Магиша кряхтела в углу на лавке, соскребала с заброшенных рамок остатки плесневелого воска.

– Какой еще такой медовухи, вишь, приспичило! ни тебе праздник, ни сабантуй...

– Ладно, старуха, языком-то молоть. Что-то в боку покалывает, думаю, не поможет ли.

– Не помо-о-ожет... – передразнила его Магиша и зло швырнула куски гнилой рамки к печи. – Поможет тебе, как же! Цельный день валяешься, как еще тебе в ж... не закололо! А то в боку-у... На ворота дыхнуть боязно, все столбы как есть завалились, навес, того и гляди, вовсе рухнет, почесался бы хоть! Мне, что ли, за тебя жалезяками размахивать? Пошел бы да размялся, лопатку там взял али топор. Глядишь, и ко-лотьба пройдет...

Эх и взвился Шавали-абзый! Видать, переполнилась чаша, переплеснулась – набухли яростные желваки, вздулись на шее синие жилы:

– Тридцать лет кровь мою сосешь, дурья твоя башка! Кто же железками-то размахивал, когда их ставили, ворота эти поганые? Может, отец твой, которого в Сибирь сослали, может, он их возвел, чертова ты курица?!

Магиша, заметив, что глубоко сидящие глазки мужа вылупились и вспыхнули бешеным огнем, заметно струхнула:

– Погоди-ка, отец, чего ты... Потише, говорю, не шуми... вот разошелся...

Но старик уже осатанел: всхрапнув, лягнул он лежащие на полу сотовые рамки и, словно раненый зверь, заметался по избе. Все припомнил Шавали в эту минуту: как ушла из дому Файруза, как удрал в город сын Арслангали, как растут дети никуда не годными балбесами – ах, прорва! Из-за нее же, из-за ейной ненасытной утробы! Тут-то ему и попался на глаза бочонок со злополучной медовухой, что зрела себе потихоньку на печке, лопотала в тепле пьяные свои скороговорки. Яростно сграбастал Шавали-абзый пузатый бочонок, вскинул его высоко и мстительно саданул об пол.

Точно снаряд взорвался в избе, полетели щепки и брызги, но не успела потрясенная тетка Магиша и рта раскрыть, отголоском пушечного залпа ахнула дальше дверь, испуганно зазвенели стекла.

– Сгубил бочонок, окаянный, откуль ты только взялся на мою головушку-у! – завопила, опомнясь, тетка Магиша, из глаз ее вытекли две робкие слезинки, и она, торопливо собирая с полу озерцо ароматной медовухи, тонким голоском запричитала:

– Медовуха-то была на хмелю-у-у... пропала совсем медовуха-а-а... Чем теперь угощать лесника Гарапшу-у-у... где теперь возьмешь четыре дубовых столба-а-а... Да что б ты подох совсем! чтоб чирей у тебя на заднице выскочил! чтоб руки у тебя поотсыхали! чтоб тебе повылезало, ирод!

Потом, притомясь, она замолчала и прислушалась: на улице было тихо; темнело; напоенную запахом меда избу буровила звонкая одинокая пчела.

4

Не шел – летел Шавали-абзый к дому Кубаша, задумав в тот же час забрать к себе древнюю мать.

«Будя! – твердил он. – Назло Магише, хватит потакать ее ненасытию! Да рази же на ее горло напасешься? Ни в жисть! Оно же у ей что рукав у тулупа. Только этот рукав кулаком не заткнешь: пропасть бездонная, ей-богу!»

В темных сенях наткнулся старик на пустое ведро, полетело оно с грохотом куда-то в угол, но Шавали-абзый даже поднимать не стал, сразу толкнул в дверь:

– Есть кто-нибудь?

Из глубины неосвещенной избы с коптящей лампой в руке показалась растрепанная Файруза. Подойдя ближе, подняла она тусклый огонек повыше, потерянно моргая, взглянула на вошедшего:

– Кто ходит?

– Да я это. Что за темень у тебя такая в сенях? Чуть было башку не раздолбал, – все еще сердито проговорил Шавали-абзый, но, заметив полураскрытые груди дочери и ее растрепанные волосы, взъярился пуще прежнего, злобно заорал: – Прикрой сиськи-то, бесстыжая твоя морда! Да что ж это за день такой, прости господи?! Выставилась перед родным отцом, что уличная девка! За кого же ты меня приняла, стерва, харю-то портянкой, что ли, завесила?!

Но до Файрузы его ругань, кажется, не доходила, стояла она все так же молча, глядела на отца широко распахнутыми глазами, и Шавали вдруг насторожился:

– Чего молчишь? Или стряслось что?

– Бабушка... скончалась... – проговорила Файруза серым, осевшим голосом и, словно сама только сейчас поняла суть слов этих, застонала, прикрыла грудь и с высоко поднятым тусклым огоньком в руке удалилась в темень избы.

Шавали застыл на пороге, как убитое молнией дерево. Бессмысленная ссора, гнев на глупую жену, все обиды разом вылетели из опустелой головы, и лишь, постукивая в висках, нарастала звенящая, милосердная боль – возвращение к жизни, – к мучению, к мыслям. Едва передвигая трясущимися ногами, пошел он к матери. Из-под светлого взлетающего платка глянуло на Шавали ее застывшее, мертвенно-белое, но все еще удивительно ласковое лицо. Трудно помолчал Шавали, недолго, но сердце его облилось кровью и заныло в запоздалом раскаянье. Не уберег, не позаботился. Все добро копил, скарб! Многое заглотила Магиша и желала с каждым днем все больше. А мать не воротишь. Плачь не плачь. Нет ее. И не будет. Ушла мать... и ничего ей не надо...

Старик прикрыл платком лицо умершей, хрипя, произнес чужим голосом:

– Родне телеграмму надо бы дать. На саван... есть?

– Откуда? Она же умирать не собиралась...

– Прибери волосы-то. Люди могут зайти. А где Тансык?

– Отправила к соседям.

– Хвойная вода есть?

– Откуда же...

– Одеколон?

– Было что-то в шкафу. Если Тансык не пролил...

– Теплую воду готовь. Иголку новую, нитки. Зеркало не забыла прикрыть? Ну, чего стоишь? Насчет савана сам позабочусь.

На следующее утро старик, проведший бессонную ночь подле покойницы, вскинул на жену красные воспаленные глаза и спросил:

– Бязь у тебя... белая... помнишь? Сколько ее там будет?

– Какая бязь? Это та, из которой я тебе подштанники скроила? Дак она давно кончилась.

– Ты давай дурочку-то не строй. Из тридцати метров одни подштанники – жирно будет.

– Жирно не жирно, а была бязь, да и вышла вся. Ишь ты, про детей-то своих забыл небось? На них, лоботрясов, не токмо что бязи, свиной кожи не напасешься! Сам, сам научил баклуши быть, бездельничать, ворон гонять, а я теперче виновата стала, вон чего выду...

– Ну, хватит, прикуси язык. Где бязь, спрашиваю?

Магиша вдруг замолчала, сводя губы в ниточку, отрезала:

– Не дам!

Старик налился злобой, ка щеках заходили крутые желваки, но сдержался и, выдохнув тяжело, нарочито спокойно попросил:

– Я тебя окончательно спрашиваю, где эта бязь? Ежели жить любишь – подай!

– Не дам! – отчаянно сказала Магиша и взвизгнула в закостенелом упрямстве: – Не дам! С какой стати? Кому-кому, да только не ей, старой карге! Приданое мое в огонь кинула, не пожалела, сожгла! Богатство-то какое было, господи, господи...

И картины тридцатилетней давности ожили у нее перед глазами, обожгли, выступили на глазах жалкие слезы. И этой растреклятой старухе дать на саван свою собственную бязь? Белую, совсем новую?! Накось, выкуси!

Одинокая слезинка отважилась было спуститься по ее жаркой щеке и мгновенно высохла, зрачки зло сузились – даст она на саван, держи карман шире! Пущай теперь померзнет в сырой земле, пущай. Хучь застрелят, хучь прибьют до смерти, а не видать старой ведьме савана. Не то что бязи, лыка гнилого не даст она этой адской головешке. Только через ее труп, не иначе!

И Магиша быстрым ястребом упала на сундук, но еще быстрее оказался тяжкий, словно гиря, кулак Шавали, с одного гулкого удара опрокинул ее навзничь...

...От самых ворот услышал Арслан летящий из избы исступленный крик, мотнул головой, отгоняя наважденье, но крик зазвенел отчаянней, и Арслан бросился к знакомому с детства крылечку. Распахнув двери, вбежал он в избу и увидел на полу вопящую мать и над нею всклокоченного отца. Грудью прикрывала Магиша замок добротного сундука, и великий мужнин кулак летал над нею – примеряясь – в шипе, клокотанье и брызгах слюны, изрыгающихся изо рта Шавали.

Выстояв мгновенье у порога, Арслан шагнул вперед и сказал тихо:

– Что вы делаете?

Шавали-абзый, поведя кровавым глазом, обернулся на голос, остановил нацеленный кулак, остывая, забормотал:

– Ни стыда, ни совести у человека, с покойницей решила посчитаться, экая прорва! Ах, бесстыжие твои глаза... – вдруг, не выдержав, он шмыгнул носом и, стараясь не выдать своей слабости сыну, торопливо отвернулся.

Магиша же, уразумевшая наконец, что кулак перестал-таки мелькать над ее головой, вздохнула и зарыдала сладко и облегченно.

5

В горестной тишине покойницу вынесли из избы.

Шли впереди Арслан и Файруза, плавно и медленно покачивались носилки; сзади шел Баязит – развевались на ветру его седые волосы; Шавали брел, с трудом переставляя ноги, был он в шапке, сгорбленный и старый.

Жена Баязита, начинающая полнеть врач-хирург Тахира-ханум, и три замужние дочери Юзликай остались у ворот; суровый мусульманский обычай повелевал живой женщине на кладбище не входить, дабы не осквернить своим присутствием вечный могильный покой. Древний человек ушел из жизни – к чему нарушать древний обычай? Долгим взглядом проводили они старую Юзликай в последний, ее путь, осушил быстрый ветер печальные слезы, запутался в волосах мальчика Тансыка. Малыша тоже не взяли на погост: увидит он, как закапывают в сырую землю любимую бабку, расстроится, мало ли какой след останется в детском его сердечке. Держался Тансык доверчиво за руку Тахиры-ханум, смотрел грустно и непонимающе на бабушку, что удалялась по улице в высоких, долбленых носилках, качалась на плечах детей своих, белая, таинственная.

– Тетя, а бабушку хоронить, что ли, понесли?

– Хоронить, деточка, хоронить...

Крепче сжимает Тахира-ханум покрытую цыпками ручонку малыша, взмаргивает затуманенными глазами.

– Тетя, а с кем я буду теперь цыплят караулить?

– Цыплят? Не знаю, деточка, не знаю...

Быстрый ветер дует с южной стороны, клонит по своей прихоти покорные травы, а в неоглядной высокой синеве, куда не добраться и быстрому ветру, сбиваются в круглые табунки робкие облака, тихо шепчутся о чем-то...

Кладбищенские ворота открыты. Среди зеленого буйства жимолости и можжевельника чернеет разверстая могила, возле нее носилки тихо опускают на землю. Согбенный Шавали выступает вперед, намереваясь уложить в могилу тело старой Юзликай, но Файруза безмолвно отодвигает его и сама спрыгивает в сырую темную яму. В толпе, что собралась проводить покойницу, на мгновенье зарождается ропот и тут же гаснет: в тяжелые для старухи дни была возле нее Файруза. Она вздрагивает в холодной могиле, стынет сердце, всхлипнув, нагибается Файруза, откидывает доски, которые прикрывают боковую нишу. Баязит и Шавали осторожно подают ей тело матери...

Быстро вырастает на кладбище свежий могильный холмик, с трех сторон его кладут три белых камня, в головах сажают молодой тополь и молча направляются к выходу, идут домой. Грустно шелестит листвою старая береза, тихо шепчет им вслед неясное утешенье: много слез повидала она на своем веку, и могилка эта не первая и не последняя...

Когда кладбище осталось далеко позади, Арслан приостановился и обернулся в ту сторону. Показалось ему вдруг, что там, на кладбище, вместе со столетней Юзликай похоронили они и старый Калимат. А впереди вздымались громады башенных кранов, грудились горы щебня и песка, змеились глубокие траншеи – то расстилался – пугающий и обнадеживающий – новый каменный город.

6

Ночью Арслан проснулся от духоты. Колыхался в избе загустелый спертый воздух, отец в потном бреду храпел жутко и тревожно. Арслан схватил в охапку постель и вышел. Осмотрелся, нашел травное место, расстелил одеяло и с наслаждением лег – было свежо и звездно.

Ластилась к сонным холмам несметноглазая июньская ночь, пылая в синей тьме мерцающей радостью: бродил пока где-то далече загулявший рассвет; издалека, из-за окраин Калимата, от нефтяных разработок доносилось чуть слышно урчанье машины, призрачный этот звук тонул в безбрежном запахе росных трав.

Блеснула на ослепительный миг падучая звезда, сгорела, но долго еще стоял перед глазами Арслана огненный след, начертанный ею на лике неба.

Вскрикнула ночная птица, на соседнем дворе жалобно заскрипели ворота. До звона в ушах ждал Арслан знакомых шагов, стука калитки, робкого оклика – нет, показалось. И вдруг мучительно осознал, что вновь обманывает себя, свое наболевшее сердце, что нет! нет ее в соседнем доме, вышла замуж, переехала в дальний от них конец Калимата, к мужу, к повелителю; отрешенно уставился он в небо... звезды не падали. Изменчивая природа не любит постоянства, так уж она устроена.

Где-то далеко-далеко, на подернутом застывшими тучами небосклоне полыхнула зарница. «Арыш камчылы»[6]6
  «Арыш камчылы» – зарница, буквально: «стегает плетью рожь».


[Закрыть]
, – вспомнил Арслан старинное крестьянское поверье, мелькнуло и в памяти, как падучая звезда, мимолетное прекрасное видение, смутный, волнующий образ... Мунэвера! До боли зримо возникла в иссохшей душе прелестная девушка, давняя его любовь, черноокая Мунэвера.

Печальным светом лучились ее огромные глаза: казалось, ветер вздымался вкруг тонкой фигурки, когда вскидывала она долгие стрельчатые ресницы. Однажды летом, по окончании обоими девятого класса, Арслан, зная, что суровые родители ушли на сенокос, зазвал Мунэверу к себе домой, вскрыл подковным гвоздем замок на чуланчике, завел оробелую девушку в прохладную темень и вручил ей большую деревянную ложку. Тихо-тревожно было в полутемном чулане, попискивали по-хозяйски мыши, пахло липовым медом, горькой полынь-травой, еще чем-то влажным, неясным. Деревянные молчаливые кадки стояли вдоль стен, укрытые лопухами, придавленные досками и булыгами, и, выбрав одну из них, Арслан отбросил камни и широкие влажные листья. Переглядываясь, посмеиваясь, до отвалу наелись они приторно-сладкого, чуть с горчинкой меду, а когда запершило в горле, спустились к роднику попить холодной водицы.

– Пошли в лес? – предложил вдруг Арслан.

У Мунэверы на курчавом непокорном завитке серебрятся веселые капельки, раздуваются ноздри тонкого носа – студена родниковая вода, перехватило дыханье, захолонуло сердце.

– За душицей?

– Душицу бабки собирают, дуреха. Беличье гнездо поищем. Видела балку? Не видела?! Она же вот такая пушистая, легкая, такая как... как ты. А чего ты краснеешь, взаправду говорю, красивая. Ну, пошли?

– Мне картошки еще надо начистить. Мама придет – заругается.

Мунэвера, вздохнув, опустила длиннющие ресницы, погрустнели, затуманились лучистые глаза, и не мог Арслан оторвать от нее взгляда, проговорил, словно в забытьи:

– Не заругается. Тетка Майсара, она ж меня знает. Ей небось тоже хочется после работы попить чаю с земляникой. А я такое место в лесу нашел, ягод там, ого-го! Не успеешь крикнуть: раз! – будет полное лукошко. Ну, чего ты трусишь, дуреха, айда, картошку потом сам тебе начищу, посмотришь!

Видно, по душе был девушке соседский парень, что и замок умел открыть обыкновенным гвоздем, и так ласково выговаривал чудное слово «дуреха», – Мунэвера согласилась.

По ягоды забрели далеко в лес, когда же решили воротиться домой, день как-то сразу нахмурился, склонились в затишье перед бурей испуганные цветы, загустел душный воздух. Не успели они добраться и до Лашмановой просеки, задул, клоня деревья, сильный ветер, загрохотало над головами, засверкали беспорядочно молнии, и забушевал по лесу летний грозовой ливень.

Добежав до старого дуба, они укрылись было под его кроною, но тщетно! Дождевые буйные потоки, пробивая листву, хлестали по лицам, текли за шиворот, промокшая насквозь одежда прилипала к телам, просвечивая розовой наготой; а перед ними гремела в диком великолепии неукротимая стихия, плескали по лесу ослепительные молнии, катались сияющими шарами по лесным тропинкам.

В широко распахнутых глазах Мунэверы ужас и восхищение, ягоды рассыпались где-то по дороге, и она прижалась крепко к Арслану; от девичьего теплого тела, блестящих влажных волос ее исходит волнующий аромат, запах этот кружит юноше голову, рождает в его сердце желание потягаться с самой природой, бросить ей безрассудный вызов.

– Хочешь, и я метнусь молнией? – кричит он, не помня себя.

– Ой, Арслан, не надо, боюсь...

– Думаешь, убьет? Смотри! – Гибкое тело юноши мелькает в грозовом сиянье, Мунэвера с детским простодушием испуганно хватает его за руки, а он хохочет, вытягивая девушку под низвергающиеся с небес потоки воды, целует ее мокрые розовые ладони, пляшет безумную джигу и прыгает наконец под сень дерева. Долго, долго еще стоят Арслан и Мунэвера, прижимаясь друг к другу, под старым развесистым дубом, находя общую радость в этой волнующей близости.

После дождя, взявшись за руки, бредут они через лесные поляны, под блистающими радужными мостами, утопая по щиколотку в мокрых дуплистых травах, расплескивая смутные зеркала луж. Идут медленно и молча, стынет в их душах послегрозовая тишина.

Много лет пролетело с тех пор, много желтых осенних дождей пытались смыть эти светлые воспоминания, много зим тщились замести их снежными сугробами – напрасно. Полыхнула над горизонтом пугливая зарница, и воскресли они, поднялись из далеких тайников памяти, такие же свежие и яркие; знать, бессильны перед живыми человеческими чувствами и бураны, и метели, и холодные ливни, и даже безумный жестокий ураган войны, что пронесся над нашей землею...

...Арслан переворачивается лицом вниз, сжимает руками голову, – только бы забыться, выкинуть из памяти глаза Мунэверы, ее голос, ее ресницы. Под навесом старый петух всхлопывает крыльями, толстым хриплым басом довольно лихо запевает утреннюю песнь, но выходит она у старого уже не так заливисто, как в молодые годы: поосел голос, не хватает дыхания, песнь обрывается сипло и противно. Арслан вздрагивает, перед его глазами возникает отец: топорщатся жесткие усы, выкатились бешеные глаза, скрипя зубами, надвигается Шавани на непокорного сына.

Крепко избил его тогда отец за самовольство. Стегал поначалу лыком, потом ремнем, молчал Арслан, пощады просить не собирался, и Шавали озверел, схватил колодку, на которой плел лапти, сплеча начал охаживать упрямого неслуха. Живого места не осталось на Арслане, голова раскалывалась от боли, невыносимо зудела спина, липкая тошнота подкатывала к горлу. Ночью, боясь застонать, сжимал он что было сил кулаки, стискивал зубы и на рассвете, когда грозный родитель захрапел особенно крепко, бесшумно сполз с высоких нар, вышел крадучись из дому.

Темно было на дворе, ни луны, ни звезд, лишь мрачные тучи, словно укрывая беглеца от родительского гнева, спешили куда-то по ночному небу.

И он побрел наугад по росистому лугу, и ноги вынесли его на тревожно чернеющую излучину Зая, где стоял сметанный с вечера высокий стог. Зарывшись в свежее пахучее сено, встретил Арслан утро, а когда первые солнечные лучи проникли в его душистую крепость, услышал чьи-то шаги и вскинулся: отец! Но были шаги чересчур робки, приближались несмело, с оглядкой, и вдруг шепот:

– Арслан, где ты?

Он приподнялся – в сползшем платке, с раскрасневшимся лицом стояла перед ним Мунэвера, переступая исколотыми о стерню ногами. Взметнулись черные ресницы, и беспокойство на ее лице сменилось радостью:

– Искала тебя, искала... Отец твой ругается, поймаю, говорит, убью! Есть хочешь? А я тебе хлеба принесла, поешь, я подожду...

В село возвращались вместе. На улице им встретился дядя Гибау, прижав к груди изуродованную на гражданской войне руку, окликнул Арслана:

– Загляни-ка, братишка, в Совет, дело до тебя есть. – И добавил, строго глянув на Мунэверу: – Мужской разговор, сестренка, – с глазу на глаз, так что ты уж ступай!

В канцелярии Гибау спросил:

– Ты, братишка, сколько классов закончил?

– А чего, дядя Гибау? Девять!

– Стало быть, знаешь, где Донбасс располагается?

– А чего, дядя Гибау? Знаю!

Председатель Гибау говорил с Арсланом, как с разным, потом, опустив ему на плечо свою здоровую руку, серьезно и вдумчиво сказал:

– На сегодняшний день, братишка, стране нашей нужно очень даже много угля. Стало быть, нужны рабочие, нужны шахтеры! А вот ты, к примеру, хотел бы ты стать знаменитым шахтером, скажем, таким, как Стаханов? Вот! И я правильно решил рекомендовать тебя в школу ФЗО, как самого, стало быть, расторопного парня в Калимате.

Арслан чуть не лопнул от гордости: повидать дальние края, приодеться – кто же от этакого откажется? Эх! Приезжаешь однажды к сабантую в новых ботинках... Вот тогда уж отец по-другому заговорит, а то – колодкой! А Мунэвере подарки привезет, плат шелковый, весь в громадных цветах, подружки небось так и ахнут...

Сразу вырос Арслан в глазах своих одноклассников, ну, а как же, поедет он в далекие большие города, повидает столько интересного, счастливый человек! Только отец его, Шавали Губайдуллин, никак не желал отпускать сына в какую-то там шахтерскую школу:

– Не для того я сына ро́стил, чтобы он в угольной яме зачах! Неча! Неча! – огрызался Шавали на председателя Гибау.

Однако, когда Гибау стал упирать на твердые, но не совсем понятные слова: «трудовая мобилизация», «рабочие кадры», Шавали дня три хмуро и растерянно молчал, наконец сдался. За чаем же, в день отъезда, гладил Арслана по голове шершавой, словно рашпиль, ладонью и долго напутствовал, советуя со всякой шушерой не якшаться, вперед батьки в пекло не лезть, деньги расходовать с оглядкой, да мало ли чего мог еще сказать сыну умудренный опытом Шавали Губайдуллин...

Расстарался в тот день председатель дядя Гибау, велел для будущего шахтера заложить в тарантас племенного колхозного рысака. И когда деревенский конюх взял в руки вожжи, Мунэвера, что развешивала возле плетня стираное белье, успела сунуть Арслану в руки сложенный из тетрадного листа сверточек. Достала она его из-за пазухи, от сердца, и маленький сверток хранил еще тепло девичьей груди. Развернуть его тут же Арслан постеснялся, слишком много собралось на дворе провожающих, и лишь на Бугульминском вокзале удалось ему заглянуть в пакетик. Ахнул джигит – лежал там белый батистовый платочек в алых маках, и два слова на нем, вышитые ярко и просто: «Арслан – Мунэвера». Впервые за свои семнадцать лет почувствовал он дотоле неизвестное ему волнение, поплыли перед глазами туманные круги, задрожали сильные руки. Что же стряслось с ним? Неужто пришло оно, то великое чувство, что лишает людей сна, вселяет в них надежду и обрекает на вечную тоску?

В душном вагоне, глядя на убегающие за окном деревеньки, он вдруг вспомнил слова старой песни: «Не садитесь на машину, увезет вас далеко...» Беспросветная грусть заполнила душу, пытался Арслан запамятовать горькие строчки, да она все не забывалась, проклятая песня, все бередила сердце, и он поклялся: проработаю на Донбассе год – ворочусь домой.

Но воротиться не пришлось, рванула над шахтой первая бомба, взметнулись к небу черные дымы пожаров, и далеко остался тихий Калимат, далеко от дремучих лесов, от укромных опушек и неярких костров, у которых грелся молодой боец лесной армии, сын крепкорукого Шавали, партизан Губайдуллин.

Тяжко пришлось Арслану и его сверстникам, лучшие годы своей молодости провели они на жестокой войне, служили затем два года на действительной. Тревожные, страшные эти годы словно бы притупили в их сердцах жаркие мечты необузданной юности, и в Калимат вернулся уже не пылкий, упрямый юноша, но выдержанный солдат, широкоплечий и спокойный, бывший снайпер Арслан.

Тем же вечером, надраив до блеска сапоги, прицепив все боевые награды, пошел солдат в деревенский клуб. Темным низеньким показался он Арслану, ветхие его стены держались лишь на честном слове да на бесчисленных железных скобах, но молодежь веселилась вовсю, ладила вечерние игры. Какие-то юные незнакомые девушки и парни здоровались с ним почтительно, называли Арслан-абы[7]7
  Абы, абзы – обращение к старшему по возрасту мужчине.


[Закрыть]
. Потом поставили солдата в круг, спели, ему песню:

 
Кто тебя будет ласкать,
Тонкий обнимет твой стан!
 

Старую эту песню певали не раз в дни его детства, и никогда не задумывался Арслан над бесхитростными ее словами, не волновала она Арслана, не трогала. Но вот сегодня, когда после долгих лет разлуки вернулся он в родные места, растревожила наивная песенка солдатское сердце: Мунэвера была замужем. Сколько девичьих глаз призывно устремлялось на него в тот вечер, – нет, никого не замечал Арслан и домой шагал в тоскливом одиночестве. У соседских ворот постоял с минуту в невеселом раздумье и, не заходя домой, свернул в переулок, пошел вниз к степному Заю. На Мунэверу он не обижался, не считал изменой и ее замужество. Разве клялись они друг другу в верности? Какие там клятвы, когда ни слова любви не было сказано между ними, да знала ли Мунэвера, что он ее любит?.. Ну что ж, вышла замуж, значит, полюбила другого. Была бы счастлива, больше ему ничего и не надо...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю