355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гариф Ахунов » Ядро ореха » Текст книги (страница 22)
Ядро ореха
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:56

Текст книги "Ядро ореха"


Автор книги: Гариф Ахунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

3

После совещания Николай Николаевич вышел с твердой решимостью: не уступать. Нет! Снять Тимбикова – значило втоптать в грязь собственный авторитет, поступиться собственными убеждениями, в правильности которых Кожанов не сомневался ни минуты.

Дома он закрылся в своем кабинете, сел за письменный стол и, выбирая слова лаконичные, но значимые, стал писать письмо в Бугульму, в объединение «Татнефть». Объяснил в нем высокому начальству, что – как специалист и как руководитель – не имеет права устраивать чехарду с кадрами нефтяников, губить талантливую молодежь; поэтому, в связи с нежелательными настроениями в коллективе, вынужден, подчиняясь долгу и совести коммуниста, доложить о сложившейся обстановке и просит учесть ее, пока не поздно. Сожалел, что отнял у начальства драгоценное время, но указал твердо на могущие возникнуть последствия: спад темпов, развал организации труда и т. д. и т. п. Писал долго, часто задумывался, но убежден был глубоко.

Садился Николай Николаевич за свое послание – словно камень стыл у него в груди, но мысли о будущем Тимбикова, казалось, несколько смягчили его холод; чувства проснулись, ожили в глубине души тепло и неспокойно.

Отложив письмо, посидел он, барабаня пальцами по столу, уставясь озабоченно куда-то в пространство, в точку, видимую им одним. «Надо завтра выкроить время, зайти в больницу к тому парню. Как бы пострадавший не испортил все дело, черт знает куда он может сунуться...»

В тот час, когда Кожанов, удерживая на плечах короткий и тесный халат, шагал по больничному коридору, Арслан только-только проводил друга своего, Атнабая Бахитгараева. Принес ему «солнечный парень» полную сетку компотов, консервов, папирос и яблок, а еще – охапку городских новостей, высыпанных шумно и весело безо всяких хитрых расспросов о больной ноге. До него все навещавшие Арслана, особенно отец и матушка, начинали разговор именно с «болезной» этой ноги и до самого прощанья не выпускали несчастную из виду, охая и ахая, причитая и гадая, чем раздражали самого Арслана до головных болей; Атнабай же словно и не понимал, что находится в хирургической палате: крепко бил Арслана по плечу, хохотал и даже, вытащив из кармана спички, предложил развести на полу небольшой костерок, после чего пожилая медсестра, менявшая рядом белье на койках, сделала страшные глаза и закричала басом: «Эй, милый, ты у меня брось! А то я над тобой сейчас процедуру совершу!» И оттого, что друг оказался столь удивительно чутким, Арслан просветлел лицом, будто весеннее солнце лучами пронизало саму душу его.

Поэтому, увидев в дверях палаты Николая Николаевича Кожанова, в смешном халатике, но выглядевшего тем не менее величественно и гордо, он в первый момент просто удивился, может, почти обрадовался; потом, опомнясь, он все же помрачнел. Конечно, в его воле было принять неожиданного посетителя или повернуть его восвояси, однако то, что управляющий трестом собственной персоною заявился в больницу, несомненно имея что-то сказать ему, пострадавшему, удержало Арслана от хмурого сопротивления, заинтриговало и заставило молча ждать развития событий.

– Можно? – без тени замешательства промолвил управляющий.

– Входите.

Николай Николаевич, словно желая скрыть что-то нежелательное, одернул куцые полы, прошагал жестко к койке Арслана и, поздоровавшись наклоном красивой головы, сел на окрашенную белым, низенькую табуретку.

Поначалу слова вылепливались с трудом, вязались в скупые фразы о больничном житье-бытье, тяжело падали в воздух, и от них, словно круги по воде, расходились значительные и выжидающие паузы.

Так прошло с полчаса: Арслан все не мог уяснить причину, побудившую управляющего прийти сюда, в больницу, оттого наконец не вытерпел и сам начал расспрашивать Кожанова о делах на буровой.

Управляющий был далеко не глуп, сразу понял, что Арслана прежде всего интересует положение Карима Тимбикова. Понял он также и то, что мастер, изувечивший своего бурильщика, не удосужился навестить его в больнице; был Кожанов этим не только страшно раздосадован, но и дал себе слово вызвать Тимбикова и устроить ему головомойку: «Нашкодил, так умей же, дурак, и очиститься!»

Николай Николаевич признал, впрочем, чистосердечно и вслух, свою вину тоже: дай он тогда Губайдуллину разрешение перейти в другую бригаду, – конечно, беды б не произошло бы... О том, что несчастье могло случиться с любым другим нефтяником, он не думал, и хотя извиняться перед человеком, стоящим ниже его по положению, приходилось ему впервые – лицо Кожанова осталось невозмутимо прежним, сухим, без проблеска раскаянья в глазах.

Арслан, неотрывно глядя в лицо управляющего, чувствовал, как по спине пробежала холодная дрожь: в голосе Кожанова выразилась черствая душа его, от которой становилось даже темно и страшно... Но в этот миг, досказав свои в меру самокритичные слова, Николай Николаевич секунду глядел в глаза собеседника и улыбнулся так хорошо, мило и человечно – что все страхи Арслана относительно твердокаменности сердца Кожанова растаяли тут же без следа в жаркой искренности его улыбки.

– Товарищ Губайдуллин, – после недолгой паузы заговорил управляющий, превращаясь снова в гранитную глыбу, – хочу вам задать открыто один вопрос. Как вы смотрите, – простите, но это очень важно, – на то, чтобы Тимбиков был оставлен на должности мастера?

– Какое значение для вас могут иметь мои слова?

– Самое решающее. В ваших руках его судьба: погубить выдающегося нефтяника или же сохранить его для будущих дел. Вопрос этот, повторяю, очень важный и никакой двусмысленности не допускает. Оставшись мастером, он сумеет искупить свою вину, работать, достигнуть новых успехов в труде. Если же прогнать его...

Арслан без прежнего содрогания смотрел на тонкие, сведенные в удар лезвия губы, в ледяные глаза Кожанова, угрюмо молчал, но улыбка, которая только что мелькнула на этой застывшей маске мимолетным лучом зарытого в тучи солнца, согревала все еще его душу.

– Я сам виноват, – сказал Арслан с внезапной вялостью.

Кожанов подался вперед:

– Как?!

– Должен был до конца оставаться принципиальным. Сорвался...

– Ах, вот вы о чем. Нет, вины это с него не снимает!

– Все равно. Я на него зла не таю. Ну к дьяволу, пусть делает, что хочет.

Кожанов вновь осветился удивительной улыбкой.

– Претензии к тресту у вас есть? Чем мы можем помочь?

– Да ничего мне не надо...

– Ну, это вы по молодости. Я сам посмотрю. Что-нибудь, скажем, из месткома или кассы взаимопомощи, затем путевку в дом отдыха...

Арслан утомился.

– Говорю же – не надо. Одна просьба, чтоб из треста больше не наведывались.

Кожанов простился, легко неся себя, вышел в дверь. На улице ноздреватый мокрый снег разбрызгивался под его шагами, тянулся рядом решетчатый больничный забор, текли свободно и плоско мысли. Ах, хорошо, что сходил в больницу. Иначе беспокойно было как-то, неуверенно. Кто знает, какие у Губайдуллина планы, какие конечные цели, парень он гордый и неустойчивый. Видно, цену себе знает. Таких людей ценил и Кожанов, привык ценить, но особенно был он обрадован тем, что бурильщик, кажется, действительно ни на кого зла не держал.

На другой день в тресте чувствовал себя Николай Николаевич увереннее, голову держал высоко и в приказах проявлял прежний размах: мечты, обуревавшие его всю жизнь, возродились ярко, как никогда.

Ближе к полудню, когда солнце встало в небе, он распахнул окно и, подставив лицо ворвавшемуся в кабинет свежему ветру, долго глядел на пятнистые склоны горы Загфыран, на единственную дорогу, круто поднимавшуюся к вершине..

Но успокоился он зря.

Через неделю его вызвали в горком партии и попросили дать объяснение несчастному случаю, происшедшему на буровой мастера Тимбикова.

Николай Николаевич с присущей руководителю крупного предприятия сдержанностью, но в то же время и обстоятельно, по большому счету, рассказал всю правду о мастере-рекордисте. Его слушали внимательно, не прерывали, и никаких обвинений ему предъявлено не было; казалось, то, о чем он говорил, принято хорошо и поводов для тревоги нет; однако после этой беседы Николай Николаевич вдруг утратил душевный покой, засомневался в правильной организации им соцсоревнования среди буровиков и мучился тем сомнением сильно; расшатанные нервы не выдержали – к вечеру на руках его вздулись белые мелкие пузыри крапивницы.

Попросив дома налить в большой таз холодной воды, Николай Николаевич поочередно опускал в нее горящие руки, сидел так всю ночь, думая невеселую думу.

4

Через двадцать дней Арслана выписали из больницы, доставили на «скорой помощи» домой, и приехавшая вместе с ним Сеида, своими руками постелив боль ному, сказала серьезно и строго:

– Арслан-абый... выполняйте, пожалуйста, все, что я вам говорила, хорошо? В стационаре вы пробыли очень мало, ногу придется оставить в гипсе еще месяца на два. Это – обязательно. Я буду навещать вас, скажем... каждый понедельник... да, по понедельникам. А сейчас – до свиданья!

Арслан, прощаясь, наклонил голову, и Сеида торопливо взяла свою сумку, вышла к ожидающей ее машине – не оглядываясь, не говоря более ни слова.

– Это кто же такая? – с любопытством спросила тетка Магиша, когда за окном взревел и укатил обратно в больницу «медицинский автомобиль».

– Это, мама, сестра милосердия. За мной ухаживает...

– Правда? Уж такая славненькая, прямо голубка.. Может...

Арслан уловил молящий, со вспыхнувшей вдруг надеждою взгляд матери, смутился неожиданно и, уйдя глазами к новеньким, стоящим рядом с кроватью костылям, вздохнул: дела-а...

Те дни, что пролежал он в хирургической палате, сблизили его с Сеидой. Нет – они не говорили друг другу значительных и нежных слов, напротив, была с ним Сеида неукоснительно сурова в отношении предписаний хирургов, что колдовали над его ногой, и жестоко требовательная, словом, воспитывала из него самого примерного больного за всю историю человеческих болезней, настоящих или кажущихся. На первых порах подобная строгость не доставляла Арслану большого удовольствия, но с течением пропахшего лекарствами времени понял он, что строгость ее – долг, а не основная черта характера милой медсестры, и даже более того, вызвана она тщательной заботой о нем, «болезном» пока Арслане Губайдуллине. Осознание этой глубокой заботливости принесло ему радость, и тогда он стал подчиняться ее требованиям, ее теплым, нежным рукам с великой охотою, однако в душе все же посмеивался над собой, мол, этакий верзила-бурильщик да под командою девчушки, ростом всего-то «с локоточек». Но оказалось, быть под ее командою хорошо, приятно, спокойно, будто в белые, впрочем, оттого даже более серые будни палаты вплетался сказочный, яркий и волнующий сон.

Он не знал, конечно, что творится на душе у Сеиды, какие чувства распускаются в ней свежими по весне почками, и поэтому думал каждый миг по-разному, а в те дни, когда она бывала особенно придирчивой, мрачнел и, пугаясь своих догадок, убеждался будто бы в полнейшем ее равнодушии к себе. Для него же она была самой, несмотря на все его домыслы, отзывчивой, доброй и славной; он чувствовал, как в его собственной душе звонко, подобно журавлиным кликам, рождается новое и всепобеждающее чувство, расцвеченное надеждами и счастьем. Потом он вспоминал вдруг, что Мунэвера тоже отзывчива, добра и душевна, и поражался себе, ясно ощущая, что Сеида уже заслонила для него тот, ставший далеким образ, который хранился в его сердце многие-многие годы. Отчего так получилось? Как смогла эта маленькая, «с локоточек», девушка заполонить все его мысли, изгнать ставшее от давности нерушимой святынею чувство первой несчастливой любви?

Как-то, еще в больнице, Арслан вроде бы даже набрел на ответ, показавшийся ему внезапным и облегчающим озарением.

Койка его стояла у самого окна, и в те часы, когда Сеиды еще не было, а читать более уже не хотелось, любил он смотреть с высоты пятого этажа на расстилающийся перед ним Калимат, озирая его стройки бездумно и увлеченно. Над городом поднимался корабельный лес башенных кранов, за ночь чудесным образом меняющий его облик, и дома росли, как грибы, так что можно было заметить изменения в очертаниях города за одни лишь сутки. До больницы, когда Арслан каждый день уезжал на буровую, которая обычно располагалась указующим перстом где-либо в лесах (и только в последний раз – на горе, в виду всего Калимата), а возвращался домой в сумерках или вовсе непроницаемой ночью, отвык он, оказывается, замечать мир вокруг себя, замкнулся и многое угрюмо упустил. Взгляни же теперь, брат Арслан, как быстро, как захватывающе стремительно растет твой родной город!

И прямо напротив окна его строители готовились заложить новое здание. Вырыв котлован под фундамент, навезли камня, кирпича, бетонных балок, стали варить смолу в громадном черном котле. Этот прокопченный необъятных размеров котел, а особенно белый парок, вздымающийся над ним в любую погоду, напоминали Арслану давнишний старозаветный Калимат – большую, сплошь поросшую травкой деревню – в пору сенокоса, когда под выцветшим голубоватым небом стоит неумолчное шуршанье от рассыпанных по всему полю кузнечиков и молодицы, в лучших своих нарядах, сойдя к реке на заливные луга сгребать сено, поют песни под тягучий звон бруска по долгому и сверкающему солнцем лезвию косы...

По-над рекою, поймою и тугаями выходит, чуть склонив голову, Мунэвера и смотрит, как привычно многим деревенским бабам, с простою и тихой ласкою; она ловко управляется с граблями, и коромысло лежит на ее плечах и легко, и ладно; учит она чужих детишек и ро́стит своих, но жизнь новая, бурная, с мгновенными переливами из крайностей в верное русло, сбивает ее с толку, и не может она думать о своем месте в ней ясно и решительно. Нет у нее сил плыть против течения... может, оттого, что сильна она стерпеть любую обиду и перенести любое горе?.. Но уже другая идет вдоль излучины, и яркая косынка ее реет смело, и свободно льются из-под той косынки вольные волосы – Сеида. Она не любит терпеть и страдать втихомолку, не любит «судьбы», не считается с ее деспотическим нравом и способна сама пробить себе дорогу в счастливое завтра. Оттого жизнь Сеиды только в собственных нежных и ласковых, крепких и храбрых руках ее...

В глубине еще теплого пепла, в угасающем очаге вспыхивает жаркая искра, и Арслан знает, что, подуй теперь мощный и свежий ветер – тотчас превратится та искра в большое и глубокое пламя; согреет оно не только двоих, но всех, кто близко прильнет к нему, – щедрое, радостное, счастливое.

Счастье... Говорят, иногда несчастье лишь предвестник его, правда ли? Может, и эта грустная беда... вынесет Арслана к желанному берегу?

В эти весенние освежающие мечты иногда тонкой и ненужной крепкой паутинкою последнего бабьего лета вплетается клейкая тревога: заживет ли нога? Что там, в сердцевине устрашающе мертвого гипса? И хотя не беспокоят его уже ноющие боли, но кто его знает, как она выглядит под белым панцирем, нога, переломанная и склеенная заново...

Подобные мысли часто мучили его в больнице, где было немало калек, мотающихся на одной, а то и вовсе на деревянных, – дома все же как-то позабылись, повытирались из памяти страшные те картины. Теперь беспокоило другое: сколько еще до прихода Сеиды? Сегодня четверг, она говорила – по понедельникам, значит, три дня: пятница, суббота и воскресенье. Ждать три дня и три ночи долго. Трудно ждать! К тому же матушка беспрестанно донимает: «Поисть не хочешь?», «Чайку, может, дак я – счас!» Казалось бы, если надо – в состоянии и сам попросить, не ребенок. Но смутное раздражение сменилось в нем тут же пробудившимся нечаянно и горячо сыновним чувством; что ни говори, а всякой матери дороги ее дети, и всегда печется она об их здоровье более, чем о своем. Видно, не спит ночами, беспокоится, как бы не остаться сыну хроменьким, потому и глаза у нее часто бывают на мокром месте, и взгляд их скорбит, уныло останавливаясь на каменно-белой ноге Арслана. Ничего, мама, все обойдется, не печалься так, старенькая, слышишь?..

И Арслан даже сам крепче уверовал в свое скорое выздоровление и задумал о будущей жизни, когда нога его освободится от гипса, одно только хорошее – улыбнулся, согрелся лучами солнца, льющимися из окна; чуть позже, не тяготясь больше беспокойными мыслями, мирно задремал.

Сквозь сон до него невнятно доходило, как потихоньку разговаривают на кухне мать и суровый отец – голос старика, как всегда, был сух и сердит. Мамин – грустный... Вот еще кто-то к ним присоединился, кажется, молодой, позвончее гораздо, но кто? Так и не разобрал – уснул крепко и спокойно.

5

Прибежал, по обыкновению, негаданно майский теплый ливень, в плаще, подбитом синей ватою грозовых, но совсем не грозных туч, хохотнул далеко наверху громом, но совсем даже и не громко; должно быть, торопился куда-то, остался всего минут на десять, но успел много чего – потекли по всем улицам всполошенные ручейки, булькали промеж себя о степном Зае и, встречаясь, соединяли клокочущие стремнинки: «туда, к большой воде, к кулу-бель-буль... к колыбели!» И воздух в одно мгновение стал свежи прекрасен, наполнился запахом орошенных трав, влажной гвоздики и мокрого, утратившего свою броневитость асфальта...

Уже стащил майский теплый ливень с Нурсалинских гор свои синие полы, и проглянуло там голубое небо; в спешке выронил ливень из прорехи плаща красное солнце: глуповатое, неосторожно радостное покатилось оно золотым шаром и засияло в полную силу; ладно – ливень не заметил, убежал за прояснившийся горизонт. Горы же вспыхнули разом серебром нефтяных чанов на них, и березовые рощи, укрытые первой прозрачно-зеленой шалью весны, и далекие промысловые вышки стали видны светло и отчетливо; с земли Башкирии на татарскую землю перекинулся через все поднебесье исполинский радужный мост...

Природа, видно, радовалась освобождению из тяжких пут зимы и, сплавив оковы ее по вспененным, безбрежным в паводках рекам, устроила для ласковых прохладных ветров высокий и голубой праздник; Арслан, с ногой, закованной все еще в белую колодку гипса, нетерпеливо ждал в тот день такого же освобождения, желая отринуться наконец от всех печалей, связанных с больной ногой, – было ему тревожно, но хотелось быстрее, оттого он сильно волновался.

Вчера его последний раз осмотрели, просветили рентгеном: кажется, нога срослась правильно.

– Нормально! – воскликнул главный хирург и, тронув Арслана за плечо, довольно заулыбался. – Теперь, друг мой, полагается вам скинуть этот хомут без промедления. Вы – здоровы!

Утром Арслан, опираясь на костыли, проковылял к воротам, сел на скамейку и сидел вот, вслушиваясь в весенние голоса, томясь и ожидая. Гипсовая нога стояла на теплой уже, наверное, земле, пульсировала внутри нее горячая кровь, гоняла страстные токи скорее!

Но потом майский теплый ливень просыпал капли свои, неожиданные и крупные, и будто смыл все беспокойство Арслана, унес с собой его тревожные мысли; он просто и весело взглянул на умытый мир и обрадовался; воздух пах хмельно и звонко, перебулькиваясь, текли ручейки, над землею легко подымался теплый парок – замечательно хорошо было вокруг.

На перекресток неподалеку вылетела вдруг целая ватага пацанов, в одних трусах, с лепешками грязи на голых телах и рожицах; взбрыкивая ногами, они промчались мимо Арслана, все мелькали и мелькали маленькие покрасневшие пятки, так что он даже удивился: и откуда они, чертенята, выскакивают? Вожак пацанов в это время, пробороздив ручей вдоль и поперек, ляпнулся вдруг на пузо и закричал неистовей прежнего – в тот же миг рядом с ним растянулся второй, третий... выросла хохочущая, мотающая руками и ногами запруда, ручей вздыбился и потек через спины; вся улица кипела мокрой ребятней, от радости не знающей, что придумать еще, как теснее слиться с ласковой водой, как полнее встретить Весну...

А вот и она... вышла на перекресток, и сияющий луч с ее маленького чемоданчика плеснулся Арслану в глаза, словно заслоняя прекрасные линии под мокрым насквозь платьем с потемневшими от воды крупными узорами, не то с цветами, а может, и с птицами... Арслан тотчас узнал Сеиду, и ни на миг не вспомнил другую, хотя когда-то давно, в грозу, под деревом была и она столь же юной и чистой, нагой в промокшем платье и необыкновенно красивой. Непроизвольно он вскинул руки и ухватился было за костыли, но тут же отставил их и сидел уже спокойно – к нему приближалась Сеида.

Она шла, чуть наклонясь вперед, будто стесняясь откровенной красоты своего стройного, под прилипшим платьем тела, дошла, откинула влажную прядь с бархатной щеки:

– Добрый день, товарищ больной!..

– Здравствуй, Сеида. Пришла?

– Пришла, Арслан-абый. Такой хороший дождичек лил, вот... Теперь я как мокрый цыпленок! – рассмеялась звонко и счастливо.

Впервые была она вольна в своих чувствах перед этим могучим мужчиной, и пусть не страшны были ей самой никакие трудности в жизни, никакие потрясения, все же, казалось, так отрадно было бы укрыться порой за ним, как за скалою, спокойной и нерушимой. С самого утра она проснулась в волнении, будто ждала ее какая-то необычайная радость, и долго стояла потом у зеркала, примеряя самое удачное платье, укладывая послушные волосы в самую нарядную прическу. Да созоровал майский теплый ливень – окатил ее с ног до головы из своего гремящего ведра, свел на нет все старания, растрепал и промочил насквозь; конечно, можно было воротиться домой и привести себя в порядок, но... как-то суетно это все получалось, и пробудившийся голос сердца шепнул ей: нет, так даже лучше, иди смелее, ему понравится, ему полюбится, будь сама собою! И она не вернулась...

Вошли в избу.

– Мама, встречай гостей! – прошумел непривычно радостно Арслан, сконфузился и шаркнул костылем.

– Здравствуйте, апа... Знаете, надо бы приготовить тазик теплой воды, и еще вот парафин – его разогреть... наверно, тоже в тазике.

– Погоди-ка, милая, ты что же это... Батюшки, дак ты мокрая насквозь!

– Не волнуйтесь, апа, у меня халат есть, так что все в порядке. Принесите, пожалуйста, воды и разогрейте парафин,ладно?

Сеида, стараясь не выказывать волнения, достала из чемоданчика халат, накинула его на плечи и, взяв специальные ножницы, взглянула на Арслана строго, чуть по-детски нахмурясь:

– Садитесь, Арслан-абый. Начнем!

Про себя же она, мысленно закрыв глаза, шепнула: «В добрый час!» – и сделала уверенной рукой первый надрез на гипсовой марле, застывшей вкруг ноги Арслана.

В этот день на буровой погиб Карим Тимбиков.

Утром, когда до окончания скважины и до установления нового рекорда оставалось каких-нибудь пятьдесят метров, в глубине забоя прихватило инструмент. Карим в неистовстве звонил в контору, в трест, но там нужных людей не оказалось: Николай Николаевич неделю уже как не работал, сдавал дела, новый же управляющий к «проблеме Тимбикова», естественно, готов не был.

В конторе, куда Карим, впавший в отчаянье, позвонил еще раз, ответили, что инженер по сложным работам уехал в другое место, обещали прислать его сразу же по возвращении.

Где-то через час на буровую прибыл самолично Митрофан Зозуля, ознакомился с положением дел и сказал:

– Слухай, Тимбиков, мне твои повадки дюже хорошо известны. Щоб не смел пидходить, чуешь? Як только прибудет инженер – зробим нефтяную ванну[34]34
  Нефтяная ванна – закачивание нефти в забой, чтобы расшатать заклинившийся инструмент.


[Закрыть]
. Пока – жди.

Но ждать Карим не мог. Не мог, и все тут! Рекорд сам давался в руки, лез, прыгал, а тут каких-то полсотни метров – нет!.. скважину надо заканчивать сейчас... Карим метнулся и, не веря в скорый приезд специалиста, стал устранять аварию сам. Просто. Решил расхаживать инструмент за счет превышения допустимой нагрузки на талевую систему.

А допустимой она была в пределах семидесяти – восьмидесяти делений, цифру эту мастерам превышать категорически запрещалось. Карим, прогнав всех с буровой, довел поначалу до восьмидесяти, потом до ста, ничего не получалось, тогда он поднял до ста десяти, еще выше, стоя под натужно содрогающейся махиной вышки, поднимал и поднимал... Наконец не выдержал колоссальной нагрузки стальной инструмент – с грохотом оборвалась колонна бурильных труб, и часть ее, длиной более двухсот метров, осталась в плену забоя.

При таком обороте дел, безусловно, надо было дожидаться инженера; об этом твердили Кариму буровики, но он и слушать их не хотел, сунулся с метчиком в горло скважины, стал вылавливать обрывок инструмента.

Ребята, столпившись чуть поодаль, следили с замиранием сердца за действиями мастера, растерянно переговаривались, не зная, как его остановить в опаснейшей затее. Лишь один из них, бурильщик Джамиль Черный, поддержал Карима и по своей воле вызвался ему помогать; что им двигало – неизвестно, но теперь на буровой, обливаясь черным потом, работали два человека.

Минуты растянулись в мучительные часы. Впрочем, время все же не остановилось, развязка была близка.

Буровики словно оцепенели, стояли уже молча, не двигаясь в силу какого-то наития, удерживаемые рядом со взбунтовавшейся буровой ясным чувством товарищества.

А Карим таки уцепил оборвавшийся инструмент, но второпях забыл закрепить намертво метчик, и когда, ликуя уже, дал он опять большую натяжку, проклятый этот метчик сорвался; инструмент вдруг подпрыгнул, и верхний конец трубы, ударившись о штроп[35]35
  Штроп – продолговатое кольцо.


[Закрыть]
талевого блока, выбил его из проушины крюка. Мастер и бурильщик, оглушенные адским грохотом, не успели опомниться, как десятипудовый штроп, пролетев двадцать пять метров высоты, врезался внизу с лязгом в щит лебедки, срикошетил и ударил всей своей тяжестью Карима по голове.

Не охнув даже, Карим повис на рычаге тормоза.

Единодушный крик вырвался одновременно из груди стоявших неподалеку буровиков, звук этот, вначале приглушенный, затем душераздирающе громкий, вспорол напряженную тишину:

– Мастер! Мастер!

Люди, словно подхваченные вихрем, бросились на буровую. Вбежав по мосткам, остановились и попятились. Перед ними, бледный как смерть, стоял Джамиль Черный:

– Кончился!

Карима вынесли с буровой, положили на высокое место, на ветер. Шапкин, спотыкаясь, побежал к телефону, Хаким-заде принес ведро воды, Черный, бережно приподняв разбитую голову Карима, подложил свою куртку.

Вдруг Карим широко открыл глаза, жадно, ненасытно устремил взгляд их куда-то в небо, далеко и непонятно.

В людях вспыхнуло, разгорелось пламя надежды. Воду лили Кариму на грудь, окровавленную голову обложили ватой, обвязали крепко чистой тряпицей.

Карим не поддавался смерти еще несколько минут, вздрагивал, пытаясь что-то сказать, стал подыматься – и рухнул на землю, умер.

Траурный марш высвистывал ветер; приближающаяся машина гудела в яростной тоске.

Медленно оглянулись. Увидев выпрыгнувшего из машины Кожанова, встали плотнее, закрыли собою Карима – он не видел...

Разъяв рабочих, к телу Карима пришел Кожанов. Содрогаясь, опустился на колени.

– Сынок, ну что же ты наделал... Куда ты спешил, сынок.

Протянув руки, искал опору, смотрел на буровиков, – они были нужны ему в эти тяжкие минуты.

– Кто допустил его? Кто? Не отвечали.

Руку, поросшую густо волосом, положил на холодный лоб покойника, большую руку, закрывшую все лицо. Не мог справиться с тиком, с судорогой, так и нагнулся, подергиваясь, не спрашивая и не глядя на окружающих, поднял тело на руки. Тело Мастера. Им рожденного и им же погубленного. Тихо, в окружении бурильщиков, понес его к своей машине...

В эту ночь Файрузу отвезли в родильный дом.

На рассвете она родила сына. У них был мальчик, поэтому на этот раз ждали, конечно, девочку. Но когда пожилая с утомленным лицом нянюшка, улыбнувшись, сказала: «Сын у вас!» – у Булата ослабли вдруг ноги, прихлынула к лицу кровь, и он, забыв о строжайшей тишине приемного покоя, крикнул во всю здоровую глотку:

– Молодец, жена! Еще одного буровика подарила!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю