355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гариф Ахунов » Ядро ореха » Текст книги (страница 1)
Ядро ореха
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:56

Текст книги "Ядро ореха"


Автор книги: Гариф Ахунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)

Ядро ореха



КЛАД
Роман



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

1951. Лето.

B июньский жаркий месяц нежданная беда стукнулась по-хозяйски в ворота старого дома Кубашей...

Был тихий, напоенный зноем дня, но уже приятный своей угадывающейся прохладою летний вечер; большое солнце, словно нехотя, опускалось за гору Загфыран, окрашивая в прозрачный багряный свет все еще пронзительно-голубое наверху, высокое небо.

Старая Юзликай, прикрывая рукой побаливающие от яркого света глаза, долго вглядывалась в заходящее солнце, в оплеснутую алым закатом густую урему Зая, вдыхала солодовый шорох зреющих хлебов, терпкий аромат луговых трав, – вплетаясь в струи холодеющего воздуха, шли эти запахи широким потоком, бесконечно волновали ее.

Из дальнего, не затоптанного скотиной уголка двора, где негусто и невысоко поднялся кирказон, пахло яблоками, кружил по изгороди неизвестно кем и когда посеянный, лютый до жизни, неприхотливый хмель, и, глядя на эти травы, на закатное багровое солнце, почуяла вдруг старая Юзликай свои неисчислимые лета, и щемяще-грустно сделалось у нее на душе. Она неторопливо опустила руку, перехватила поудобнее кривую можжевеловую палку и побрела к роднику... Встревоженно зашаркали изношенные войлочные боты, но родник – вот он, у подножия холма, совсем недалеко от их сада.

Старая Юзликай опустилась на помятые вальками деревенских баб посеревшие мостки, долго непослушными пальцами заправляла концы платка за уши. Плеснуть бы, как прежде, скоро и беспечно, горсть прохлады на горячее лицо, омыть румяные пылающие щеки... но где оно, то юное время, помните ли вы его, торопливые воды?

Чист и звонок голос древнего родника. Только на памяти старой Юзликай «лечили» его раз девять ли, десять – много... Меняли истлевший желоб, освобождали устье от песка и камней весенних паводков, и с новой надеждой и силою били тогда донные родниковые ключи. Спеша донести вековые воды студеному Заю, струился родник извивчатым, нелегким путем, пробил в теле земли замысловатое русло, а близ него, на страх домашней, ненаходчивой птице, буйно разрослись высокие травы: саблистая осока, стройный камыш, да еще до одурения душистая мята. Придут ли калиматовцы к роднику по воду, заглянут ли в поисках пропавшего теленка – уносят домой огромные охапки мяты, сушат ее, растирают, готовят приправу для постного супа, лечатся ею ото всех болезней, а она все растет необидчиво и щедро, сказочная и древняя, как родник, как старая Юзликай...

Да сколько же ей лет, этой удивительной Юзликай Кубашей? Много разного говорено калиматовцами. Одни клянутся, что ей уже сто три стукнуло – аллах свидетель! «Ну-у, – не верят другие, – ей семидесяти-то нет; глянь, какая она, – тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! – крепкая еще да ладная». Что бы там ни выдумывали охочие до разговоров калиматовцы, каждому понятно: удивительный человек эта старая Юзликай. Шутка ли, в таком-то возрасте полчаса стегаться березовым веником в потрескивающей от жара баньке! Нитку в иголку вдеть для нее и вовсе пустячное дело, а затоскует иногда по детям своим, так часами бродит по окрестным лугам и перелескам, будто ищет там утешения... Сыновья и внуки ее, словно оперившиеся птенцы, поразлетались из родного гнезда по разным краям необъятной державы, но она до сих пор хранит в памяти не только облик, но и имена любого из своих потомков. Кажется калиматовцам – вечно, как земля наша, будет жить старая Юзликай. Надо думать, в большой она дружбе с какими-то могучими силами: хворь-болесть стороной обходит ее, да и сама костлявая, видать, побаивается! Но нет таких сказочных сил, есть просто мудрая старая Юзликай, одна из тех женщин, что терпеливо и мужественно несут бремя своей долгой многострадальной судьбы.

Старая Юзликай в последнее время все чаще уходит в мир воспоминаний. Ясен еще и крепок ее ум, но почудятся вдруг умершие близкие, послышатся давно угасшие голоса... будто ангел смерти, взмахивая над нею крылами, путает мысли старой Юзликай, шепчет об иной, далекой-далекой земле... Где-то там ее Губайдулла?..

На деревне Губайдуллу кликали Кубашем. Двадцати семи лет вышла Юзликай за него. Был тогда Кубаш вдовцом, схоронил первую жену. Ах и сумасбродный был человек, шальной, право слово! Силушки и гордости, однако, неимоверной: поедет, бывало, в лес и кряжины огромадные в одиночку на роспуски взваливает, а нарвется на объездчика, так прямо на эдаком тяжеленном возу и удерет через самую что ни на есть глухомань-чащобу, только кусты трещат. Вот и досумасбродился: завалился однажды зимой в рытвину, бревешки-то пораскатились, взыграла в Кубаше лихая ярость – схватил здоровенную дубину да, в сердцах, вытянул лошадь вдоль хребта, так она и упала замертво. А в лесу метель, буран – всю ночь блуждал Кубаш без пути, без дороги и лишь под самое утро ни жив ни мертв добрался до дому. Крепко прохватила Кубаша злая стужа – скрутила! – много месяцев провалялся он в постели недвижной колодой. А все заботы по хозяйству упали на плечи Юзликай – и она выдюжила, ото всех напастей судьбы смогла отстоять и хворого мужа, и семью, и избу. Веснами, как только стаивали снеги с окрестных лугов, взваливала она болезного на закорки и выносила в чистое поле, к светлому солнцу, к вольному воздуху; отпаивая его смородиновой пастилой да березовым соком, отваром молодой, весенней крапивы и еще какими-то травами, соками, настоями, поставила-таки Губайдуллу на ноги – а ведь казалось, не жилец Кубаш, не выправится, нет... И потом, через год рожала ему крепких, горластых детишек, словно заботливая наседка, хлопотала над ними с утра до ночи.

Старший сын ее, Шавали, был уже опорой в семье, когда ушел в лучший мир Губайдулла, неугомонный неистовый Кубаш. Потом померли двое от болезни, да еще троих сгубила проклятая германская война, – осталось у Юзликай шестеро детей, шестеро из одиннадцати.

Шавали стал хозяином, отделился, взял жену. Три дочки повыходили замуж, да все в чужие деревни, будто своих женихов им не хватало. А пятый, Баязит, и вовсе к узбекам подался... правда, говорят, стал там большим человеком, ученым. Перед Отечественной все письма домой слал, уговаривал мать: «приезжай да приезжай!» Сам даже прикатывал – не согласная Юзликай, где там! Ну разве ж уедет она, покинув родной дом, в чужую сторону, где ни зеленых трав, ни студеной воды, только бури ярятся да песок жгучий? У нее ведь младшенький еще есть, Абузар, яблочко ее ненаглядное. Однако не суждено было старой Юзликай долго радоваться на любимого сына: грянула война, и Абузар ушел защищать от злого врага родную землю... потом пришло извещение: пропал без вести. Невестка же, красавица Салима, что за десять лет так и не родила Абузару ни сына, ни дочки, получив страшную весть, собрала подушки свои, приданое девичье, и ушла к родителям, ушла безоглядно.

В опустевшем Кубашевом гнезде – одна старая Юзликай...

Что оставалось ей? Перебраться к старшему сыну, крепкорукому Шавали? Жил он твердо своим домом, перешагнул шестой десяток, но ловок еще был и жилист, наплодил полную избу детей, вырастил их, выкормил. Да вот жена его Магиша, первейшая по всей деревне скареда, вцепилась мужу в бороду и поклялась, что житья ему не даст, пусть только попробует возьмет к себе в дом старуху...

На селе не знали, как и подумать, решили было на общем сходе поставить Юзликай на колхозный «пенсион» и теперь, по-крестьянски неторопливо и трудно, прикидывали что к чему, когда, стуча дверьми, ворвалась в правление старшая дочь Шавали, бойкая Файруза, и с порога закричала:

– Родимую мать миру на руки да после этого мужиком себя величать?! Тьфу, срам какой! Сама пойду к бабке жить, а такому не бывать! Все!

Заседавшие облегченно вздохнули. Если уж Файруза что скажет – считай, так и будет: умрет, а на своем настоит. Вот девка!

А в Файрузе мужиковатая прямота и трогательная душевность слились непостижимо, создали натуру странную и непростую. Бывало, еще до войны, в самый разгар страды могла полеживать Файруза в пряной тени лапаса[1]1
  Лапас – навес.


[Закрыть]
и сильным голосом певать протяжные песни. Было ей тогда – девятнадцать лет. В коротком платьишке, сверкая голыми икрами, ходила она по людной улице к роднику, лениво ступала босыми ногами, и тугой, налитой груди ее тесно было в нелепом платье: лопались застежки, в распахе ворота розовела теплая плоть. Таращили на Файрузу глаза прохожие; боязливые женщины-татарки, что испокон веков прятали свое тело от греховных мужских взоров, женщины, что и разговоры-то вели, прикрывая рот уголком платка, смотрели так, словно готовы были разорвать ее на части, распять, развеять на ветру. Но задевать опасались, чур, чур! – лихая Файруза девка, палец ей в рот не клади. А она знала: давно миновали те староглупые времена, когда женщина была чем-то вроде домашней скотинки, нет уж, права все теперь на ее стороне. Парни ухлестывали за Файрузой отчаянно и понапрасну, она и глазом на них не повела, видно, не настало еще ее волнительное времечко, не проснулась в девичьей душе любовь...

На третий год войны, когда Файруза уже переселилась к старой бабке, в калиматовских краях объявилась нефтепоисковая партия. Начальник геологической этой разведки Булат Дияров определился на постой к старой Юзликай, к заскучавшей как раз Файрузе. Был он плечист и ловок; широкий, бурый комбинезон сидел на нем как-то уж очень ладно, ступал Булат Дияров по земле крепко и спокойно, а на выходки своевольной Файрузы смотрел даже с восхищением. И сразил-таки он Файрузу, растаял лед сердечный, потянулась душа ее к этому, столь не похожему на всех парней Булату. Первые дни ходила сама не своя, шальная, взбудораженная, а как-то понесла джигиту ужин в поле и вернулась домой лишь на заре, усталая и счастливая.

Пробыв в Калимате чуть более месяца, свернулись геологи да и укатили куда-то дальше по известному им маршруту. По селу же из избы в избу пополз темный слушок, будто вдоволь натешилась дочка Шавали Кубашева с тем ловким джигитом, что искал земляное масло – «нифеть»...

Летом тысяча девятьсот сорок четвертого года, когда прилетали со всех фронтов желанные вести о славных победах, однажды в предрассветную пору, бархатно-тихую, ибо пташки ранние еще не пели пробуждения утра, Файруза заперлась в крохотном чуланчике и, тая боль, искусала в кровь губы. Сын у нее родился, Тансык[2]2
  Тансык – означает «желанный».


[Закрыть]
.

Вот так и стала Файруза мамкой, покрикивал сердито у нее на руках мальчуган, первенец ее, золотце...

Трогательные и чистые нашептывала она ему песни, нежно ругала, баюкала, а из бокового оконца подсматривали за ними звезды, слушали наивный лепет, моргали удивленно и добро.

Старая Юзликай, увидев мальчика, будто помолодела даже, махнула рукой на глупые предрассудки, плюнула на пересуды да злые языки и с великой радостью принялась нянчить и выпестовывать маленького Тансыка, правнука неугомонных Кубашей.

Когда же подрос Тансык и, цепляясь за брусья нар, закосолапил по избе, Файруза вышла на колхозные работы: возила она и снопы, и хлеб на станцию, но охотнее всего метала на полях скирды. Качали головами видавшие виды старики, цокали в удивленье языками, глядя, как Файруза вздымает на деревянных вилах огромные, с добрую, пожалуй, крышу, копны шуршливой соломы:

– Эк, бесы-то в ней играют, прости господи! Оглашенная! Вся в Кубаша, земля ему пухом, це-це-це...

Но неуважительные прозвища, будь то «хулюган в юбке», «непутевая» или же «держи-ветер», прилипшие к ней, казалось, на всю жизнь, позабылись, словно повытирались незаметно из памяти калиматовцев. «Вот тебе и «хулюган», – крепко радовались односельчане, – глянь, сына-то как любит, эх! И на работе первая, – молодец, баба! ну, молодец!»

А Тансык незаметно вырос, стал непоседой, с живыми, как ртуть, глазами, с черными лохматыми бровками на смуглом румяном личике. Однако, как и многие, растущие без присмотра озорники, был он сначала косноязычен: до пяти лет так и не научился толком выговаривать слова, шепелявил и коверкал их препотешно. Только деревенские мудрые люди беды в этом не видели, лишь посмеивались между собой над малышом добродушно и ласково.

Под вечер, бывало, прибежит Тансык в поле к мамке, там скирдовщики как раз перекур ладят.

– Ма! – запищит Тансык еще издали. – Мати-кати-тити-ка! – Что на простом человеческом языке должно означать: «Мамка! Дай-ка мне титьку!»

Разворотясь, словно удалой батыр, швырнет Файруза остатнюю копну соломы на вершину скирды, вонзит богатырские тройчатки-вилы в землю и, нимало не смущаясь хохочущих односельчан, чуть нагнется, вытащит тугую и белую свою грудь.

– На уж, соси, шайтаново семя!

Тансык, стоя, ласковым жеребеночком пристроится к мамкиной груди, пососет, кося на смеющихся дяденек темным глазом, да и помчится по своим незатейливым заботам. Однако вскоре, что-то вспомнив, бежит обратно:

– Ма! А толупь поитти толову?

– Боится, сынок, боится. Как же голубю коровы-то не бояться, – улыбнется Файруза и добавит, словно желая доказать смышленость малыша внимательно прислушивающимся колхозникам: – Ты бабушке скажи, пусть творог на решето откинет. Приду – вареники сготовлю.

Тансык бормотнет что-то в ответ и, сверкая голыми пятками, умчится домой, в деревню, к бабушке. Долгим, задумчивым взглядом проводят его скирдовщики и улыбнутся чуть грустно, когда скроется вдали постреленок...

Но более всего старая Юзликай питала слабость к внуку своему Арслангали. Любил очень и этот внук свою бабку, уважал, выше всех ставил, но вот лет эдак пять тому назад, приехав из армии, не угодил чем-то матери своей, горластой вредной Магише. После шумной ссоры и дня не пробыл Арслангали в деревне, укатил в город, да так там и остался. Даже строчки никому в деревню не отписал, будто выкинул из сердца родную деревню, выжег каленым железом. Ну, ладно, родителям не пишет – оно ведь и понятно, обижен на них, стало быть, крепко, но отчего же бабке-то весточку хоть махонькую не пришлет? Забыл, поди, что есть на свете старая Юзликай, бабка его и нянька. Небось не полинял бы, ежели б и заехал хоть раз в году, утешил старуху, ой ли, Арслангали, Арслангали... По деревне люди-то, чай, не слепые, видели, как нянчилась с ним бабка, сколько сказок ему порассказала, сколько песен пропела; и ручьи студеные, и глухие боры, и березовые рощицы – все места заповедные показала она любимому внуку, научила его слушать и голоса трав, и песню ветра, поведала зеленые лесные тайны... Забыл, забыл бабку... Что же это за время такое бессердечное?

Родник все звенит, как звенел в давние времена, в дни юности старой Юзликай. Поправить лоточек, очистить русло от набежавшего с вешними водами мусора – загомонит он еще полнее, еще радостней. Вот так и душа человека – любит она ласку да милую заботу. А прикипит к ней какой осадок, ай-яй, легко ли будет его отчистить?

Вроде как и совсем еще недавно был Арслангали дитятей, – вот на этих самых мостках полощет она, бывало, белье, а он тут кругом вертится, щебечет, будто пташка... Забыл, забыл бабку – ох, Арслангали, неблагодарный, жестокий...

Томит старую Юзликай грусть, путаются мысли, сердце бьется жалко, неровно.

Вон и стадо, кажись, пригнали. Тихо... Только на дальних где-то полях гудет и гудет рокотливая машина. Правду бают, нет ли, будто в земле какое-то чудное масло отыскали. Говорят, нифеть-масло, а может, и киречин[3]3
  Киречин – керосин.


[Закрыть]
, не поймешь их теперь-то. Жива будешь, не то еще услышишь... Сказывают, дырок в земле понаделали, – вся земля теперче в дырках, и сосут оттуда это самое чудное масло. На кой оно надобно-то? Не дай бог еще родники наши сгубят, высушат травы, землю-матушку. Не едет Арслангали. Забыл деревню. Может, думает, бабка второй век проживет? Жизнь людская, она ведь что зорька вечерняя, начнет угасать – не остановишь. Лишь бы неугодный день не выпал, господи. Сказано, в четверг и смертные муки легки. Когда саван готовят, велено раздать подаяние... Мужчин принято оборачивать саваном пять раз, женщин... погоди-ка... будто бы семь... Почему... семь?.. Для савана надобно взять иглу... новую, ниток непочатую катушку – для пущей благости. А нонешняя молодежь того не знает, башки машинами позабивали, где уж им... Хлеба-то каравай режут – так прямо надвое, не ведают, что не пойдет он впрок... этакий хлеб... достатка не будет. Бестолковые...

Старой Юзликай вдруг вспомнилось в просветленье, что долго, слишком долго просидела она над прохладными струями, всполошенно подумала старая о Файрузе, которая, конечно, уже вернулась с работы и заругается теперь на бабку, попыталась встать – и не могла. Ноги что-то не слушались. Приподнялась с трудом, задыхаясь, со стоном выпрямилась было – и тяжко рухнула на мостки.

Тем же вечером Файруза, пришедшая к роднику за водой, опустилась на колени у бездыханного тела бабки. Послали калиматовцы, куда конь дойдет – конного, куда конь не доскачет, отбили телеграмму, известили о смерти старой Юзликай многочисленных детей ее и внуков.

2

На какое-то короткое время самолет запутался в тумане и вдруг круто, так что захватило дыхание, поднялся ввысь, пробил облака и поплыл в бесконечье над белым долом.

Обильное солнце изливалось на эту снежную долину, золотило ее затерянные горизонты, будто и не курчавые массивы облаков раскинулись под стальным крылом, но край обетованный – неведомая и прекрасная земля. Белый голубой простор вдохнул свое чистое дыханье и в окаменевшее от горя сердце Арслана Губайдуллина.

Телеграмму о смерти старой Юзликай принесли Арслану прямо на завод. Потерянный, еле передвигая негнущиеся ноги, побрел Губайдуллин к начальнику цеха и лишь по тому, как участливо звучал у того голос, понял: уехать разрешили.

Рейсовый самолет в аэропорту только что взмыл со взлетной полосы, следующий же шел по расписанию часа через четыре, и Арслану пришлось пойти к начальнику воздушных линий. Скоро, в серой дымке мелкого дождика, он садился в почтовый самолет, вылетающий в Бугульму. От Бугульмы до Калимата километров еще семьдесят. Может, и там сыпет?.. Дороги, наверное, раскисли – этак, пока доберешься, и ночь настанет. Дождутся ли его?

Когда колеса самолета с дробным шуршанием утвердились на земле Бугульминского аэродрома, Арслан, схватив свой маленький чемоданчик, поспешил к трапу. А дождем здесь даже и не пахло: скучные торчали деревья в сером налете, на дорогах лежала густая пыль. У здания аэропорта ожидающим рядком выстроились машины – Арслан подбежал и порадовался, тут же найдя попутку до Калимата. Нырнув в тесную кабину, глянул в зеркало на кирпично загорелое лицо водителя, попросил:

– Если можно, быстрее, пожалуйста!

Тот согласно кивнул, плавно вырулил на дорогу, и машина с гулом помчалась к Калимату.

В кабине было невыносимо душно. Арслан опустил стекло и затих: усталую его голову мягко охватили ладони упругого ветра. Вдалеке, над самым горизонтом, белели стада облаков; полевая дорога, сомлевшая от зноя, торопливо вилась вдаль, ныряла в пшеничное море; на желтеющем разливе хлебов переливались длинные тени, и темной тучей гулял над Бугульмой пыльный смерч....

Старинный город Бугульма. Говорят, была она когда-то уездным центром, знавала и купеческий разгул, и ловкие мошеннические сделки. Деревенские же дядьки торговали здесь осиною да липовой корой. В начале века тронула Бугульму ожигающим дыханьем первая мировая, всколыхнула донизу гражданская, и в годы коллективизации немало храбрых комсомольцев пало от кулацкого топора; помнит их Бугульма, свято хранит славные могилы. Теперь Бугульма – крупная узловая станция, десятки поездов грохочут ежедневно на ее путях, десятки груженых составов отправляются по всесоюзным маршрутам. А вот от пыли, вековой, уездной, так и не избавилась Бугульма. Арслан вдруг вспомнил байку, что ходила в народе, когда был он еще босоногим мальчишкой: хочешь узнать, где лежит город Бугульма, – взгляни на небо; увидишь пыльную тучу, вот там, значит, Бугульма и будет.

Когда машина, осторожно минуя колдобины, проезжала мимо красного кирпичного забора бугульминского кладбища, Арслан с острой болью подумал о бедной своей старушке, и защемило, заныло сердце; откинувшись на сиденье, смежил он глаза, представил темное закостеневшее лицо старой Юзликай, сухонькое тело ее, завернутое в саван, и пожалел, что за пять лет так и не удосужился повидать бабушку, написать ей хоть пару ласковых слов.

Мотор тем временем ровно загудел, и машина помчалась плавно и стремительно. Изумленный Арслан открыл глаза – на колеса гладкой лентой накручивалось асфальтовое шоссе, мелькали по сторонам современные коттеджи.

– Где это мы едем?

– По Бугульме.

– Когда же эти дома-то построили?

– Как это когда?

– Да я уезжал – ничего тут не было. Пустырь был...

– А давно уехал?

– Лет пять, пожалуй.

– Ну-у, брат, за пять-то лет не то что дом, город можно отгрохать! – хохотнул водитель, скользнув взглядом по уютным домикам. Были они все одинаковы: веселые, новые, с молодыми деревцами вдоль окон.

«За пять лет и город можно отгрохать». Здорово. А ему-то казалось, что они все такие же, как в детстве, родные калиматовские края. Правда, слышал он – в Шугурове начали добывать нефть, читал в газете, будто и в Бавлах нефтяные фонтаны, но все это казалось нереальным. Верно все-таки, что лучше однажды увидеть, нежели сто раз услышать, вот, пожалуйста.

Машина свернула на калиматовское гудронированное шоссе, и Арслан задумчиво поглядывал на его ровную поверхность, что блистающей черной рекой текла под шипящие колеса. С грохотом проносились встречные грузовики, десятитонные ревущие громадины, груженные стальными трубами, деталями машин, станками и просто ломом. Весь этот металл, подрагивая и звеня, словно кричал на железном своем языке о грандиозных стройках, что разворачивались в глухих когда-то районах. А на радиаторах гигантов вспыхивали сверкающие эмблемы: дикие степные быки и яростные медведи. Казалось, что именно они, эти могучие звери, с небывалой силой и мощью волокут тяжеленные махины; Арслан, словно зачарованный, считал грузовики. Не успели проехать и двадцати километров, а счет уже перевалил за двести, потом Арслан совсем запутался и сбился. Да-а, горячие дача тут завернули, большие. В жизни не было в калиматовских краях такого количества машин, видимо, затеяли что-то действительно грандиозное.

До Калимата оставалось километров, может, пятнадцать, когда Арслан чуть ли не наполовину высунулся из окошка: впереди, в четком переплетенье ажурных перекладин, вонзалась в небо стальная башня. Эта нефтяная вышка показалась ему чудовищно высокой, – взглянешь на ее верхушку, и шапка слетит с запрокинутой головы. Но водитель не дал возможности наглядеться досыта – промчал мимо, разбивая ветер, и вот она уже где-то далеко, стальные перекладины ее превратились в тоненькие черточки.

Вышек более не было видно, зато в открытом поле показались вдалеке какие-то огни. Издали они напоминали костры неведомых странников, а чем ближе подъезжала к ним машина, тем становились они громаднее, тем яростней и ярче пылали. И Арслан понял наконец, что это газовые факелы, и, не в силах совладать с собой, схватил шофера за плечо:

– Товарищ! Только на одну минутку, тормозни, будь другом!

Не успела еще машина остановиться, как Арслан уже выскочил из нее и по развороченному, изборожденному тракторами полю побежал к факельному огню. Водитель вслед за своим пассажиром спрыгнул с подножки и долго и удивленно глядел, как бежит странный человек в развевающейся одежде прямо по распаханному, бежит к какому-то там факелу; засмеялся, сел на обочину и закурил папироску...

Гудело огромное пламя факела, плескалось на ветру красным полотнищем, разворачивалось и свивалось, как в дни сабантуя полощется на вершине самого высокого шеста алый праздничный кумач. Земля вкруг пятиметровой стальной трубы, голая и мертвенная, потрескалась от неимоверного жара. Так вот он, вечный пламень! Идол огнепоклонников, влекущий их через опаленные пустыни и безводные гибельные пески в таинственные края Средней Азии, Хорезма и Сурханов. Что там верующие и невежественные фанатики – образованного и ученого человека, нашего современника, пожалуй, мог бы околдовать этот божественный огонь – вечный, таинственный жар земного сердца.

Долго стоял Арслан у ревущего факела, не мог оторваться; жаркие отблески сияли на его бронзовом лице, застыли в удивлении лохматые черные брови, и большие рабочие руки сжались в крепкие кулаки.

– Ну что, поехали? – неожиданно громко раздался над самым его ухом зычный голос шофера. Видимо устав ждать, подошел он незаметно к Арслану и теперь ухмылялся, наблюдая его искренний восторг.

– Эх, вот где сила-то! Эдакого зверя да колхозничкам бы, зерно сушить – не было б у них никакой заботы, ей-богу! А то знай себе греет небесное царство, ангелочки там небось в трусиках уж летают: во жарко! – и водитель радостно засмеялся, показывая крупные редкие зубы.

Когда же добрались до машины и сели в кабину, он вдруг серьезно спросил:

– А вы вроде как быстрее хотели?

– Простите... – буркнул Арслан и покраснел, поймав себя на том, что забыл о смерти старой Юзликай, – стало стыдно и горько. А когда представил себе лица родителей, свою встречу с ними, расстроился вконец. Насупился. Пять лет тому назад, перед тем как уйти из дому, крикнул он им: «Пока жив – ноги моей в вашем доме не будет!» – с этим и в город уехал...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю