Текст книги "Ядро ореха"
Автор книги: Гариф Ахунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
8
В последних числах октября выпавшим вдруг и обильно снегом бело оделись приуральские леса. Дышать стало привольнее, чище, мир вокруг будто сразу приукрасили, был он светел. Но не прошло и недели, снег стаял. На черной земле, средь черных лиственниц и сосен, остались белеть лишь стволы берез. Небо висело низко, серо, там, кажется, гулял сумрачно ветер – тучи пробегали торопливо и подстегнуто.
Пришло время скучное, полили осенние надоедные дождички. Все в округе беспрестанно и скользко мокрело, дождь сетчато крапал, артельщики на болоте утопали по пояс, на лапти висло по пуду отвратно жирной грязи; отчаявшись, рабочие кидались в разные выдумки, подшивали лапти кожей, оплетали куделью – ничего не помогало, ничего не могло спасти от вездесущей сырости; теперь ждали одного: когда на Родовой горе станут готовы первые бараки.
Родовая гора имела тут свое предание. Влюбились будто бы когда-то друг в друга брат и сестра. Родители выгнали их прочь из дому, и они ушли будто как раз на эту гору, вырыли на склоне ее нору себе и жили там в отдалении от людей долго, а может, и нет, потом в одночасье померли вместе. Отсюда, как говорят, и назвали гору Родовой.
Наконец, как-то в дождливый же день, ардуановскую артель самой первой перевели в барак на Родовой горе. В бараке, как в солдатских казармах, сделаны были в два этажа дощатые нары, лежали набитые соломой подушки и тюфяки. Артельщики, увидев высокие и светлые окна, приметив большую печь для обогрева, возрадовались. После сырости и хлюпающего пола землянок здесь было сухо, светло, в общем, показался им барак сущим раем.
Конечно, в сравнении с гигантской стройкой, пришедшей в уральскую вековую тайгу, те дощатые нары да соломенные тюфяки лезли в глаза укором вопиющей бедности. Но артельщики, чуявшие не только слухом, но скорее душами своими невероятный напор могучих звуков, летающих над лесами днем и ночью, звуков, что рождались грандиозным трудом, предвещающим приход новой счастливой жизни, – артельщики наши на большее и не притязали. Не пугали их и осенние нудные слякоти, ни наступающие холода, они вели начатое дело упорно и жестко, не теряя попусту ни единой минуты.
Паровые копры, мощные лебедки, ухая и лязгая, били в мерзлую землю Прикамья железобетонными сваями; протянув, куда хватило, электрические провода, куда не достало, запалив жар костров, тысячи людей, вооруженные кайлами, лопатами, ломами и кувалдами, разворачивали Родовую гору, вынося к строительной площадке химкомбината тонны земли, пропитанной острым многолетним раствором со строгановских солеварен, превратившейся оттого в стылую массу, – тверже камня и железа...
На том месте, где стоять скоро индустриальному гиганту социалистической державы, взметая в воздух остатки древних соляных амбаров, оказавшихся случайно на пути, лопается неистовыми взрывами динамит, взлетает битый кирпич, рассыпается по кругу, и тучами грязно-багровой пыли застилается горизонт; когда воздух на время очищается от пыльной взвеси, между Родовой горой и Ждановским полем становятся ясно видны обозы курганских мужиков, подрядившихся возить на стройку гальку и песок. Караванным строем тянутся они иногда на километр с лишним. Мирсаит-абзый, наблюдая все это каждый день, ощутил вдруг в своей душе неизведанное дотоле чувство: знатный род Строгановых три долгих столетия правил Уралом по своей прихоти, и злоба их и темные дела измучили народ, проняли, как говорится, до печенок, а новое время будто и самое память о них стирает твердо с лица земли, сметает начисто, готовя светлое будущее.
Артель Мирсаита Ардуанова все еще трудится на строительстве дамбы. Завершающие работы по дамбе уже на носу. На дворе тридцатипятиградусный декабрьский мороз...
Артели было поручено копать туннель. Дойдя до строительной площадки, дамба, оказалось, должна превратиться в хитрую штуку: сверху по ней придумали провести еще чугунку, чтобы поезда могли доставлять оборудование до самого котлована химкомбината. Мирсаит-абзый прикинул так и сяк, после чего стал сильно озабочен: выходило, что прежними темпами за месяц с туннелем не управиться; земля была ужасно твердой, как железо: когда били ее ломом, искры сыпались...
В конторе обещали дать Ардуанову еще тридцать человек рабочих. Но с этим не согласились сами артельщики. Причина была простой, как всегда: деньги, которые причитались им за выработку туннеля, они уже – в прикидке – разделили между собой со вкусом и по совести.
Опыт Ардуанова, накопленный за годы солдатчины, гражданской войны, в бытность его грузчиком на берегах Волги и Камы, говорил ему точно: строительству нужны не сезонники, понаехавшие сюда с надеждой подзаработать хорошую деньгу, но сознательные рабочие. Когда не так, быстро надоест людям ковырять день и ночь мерзлую землю, способную сопротивляться не только лопате, но кайлу и кувалде, надоест носилками, тачками перебрасывать груды каменной глины надоест, ко всему прочему, жить одиноко вдали от родных семей. Поначалу, конечно, крепко донимали выходки хулиганов, злобные нарушения порядка, люди жаловались и ругались, теперь, кажется, те неурядицы уже прошли, но радости у людей не прибавилось. И придет однажды день, когда, устав ото всего, сытые по горло всем этим, разъедутся артельщики кто куда. Надо что-то придумывать, найти способ, поговорить по этому поводу хотелось бы с секретарем парткома Хангильдяном или еще... да, с Нариманом Нурисламовым, тем самым «кожаным», который и надоумил их поехать сюда, на стройку. Пока же единственный способ удержать людей в твердых руках – не давать им оглядываться да вздыхать, не оставлять места на трудные раздумья, строить и достроить ударно долгую эту дамбу...
Одетый поверх ватной стеганки в брезентовый, перехваченный поясом кожан, в овчинной, с поднятыми на макушку и завязанными наушниками шапке, Ардуанов, напрягшись всей мощной силой, чтобы не перевернуть, упаси бог, тяжелую, груженную мерзлой, глыбисто наколотой землей тачку, прошел, громко скрипя снегом, по длинным из балок мосткам, дотолкал груз, вывалил его. Возвращаясь, по соседней дорожке пробежал он грузной рысцой, аккуратно устроив тачку свою рядком с землекопами, сам взялся за лопату:
– А ну-ка, сынки, прибавим темпу: быстро будете шевелиться – не замерзнете. Может, выдадим сегодня две нормы, а?
– Мирсаит-абзый, да ты лицо обморозил, – сказал ему Нурлахмет.
Ардуанов, – растирая осторожно тыльной стороной большой рукавицы лицо, немного постоял; когда кожа на щеках, разогревшись, стала красной, снял рукавицу, ободрал теплой рукой с вислых усов намерзшие сосульки, потом, растопырив широко локти, снова повел нагруженную тем временем тачку по деревянному пути-настилу, стараясь держать ее точно посередине метровых мостков, за ним потянулись другие.
В туннеле рядом с ними трудилась артель бетонщиков. Было в ней всего пятьдесят человек. А мастеров у них двое: первый – с лицом, заросшим густой и черной, как дремучий лес, непроницаемой бородой, хорошо сложенный, в длинной дубленой шубе и валенках – Трапезников, старший мастер; второй – в шапке, обшитой поверху блестящей кожей, в коротком пронзительно-желтом нагольном полушубке, в чесанках с калошами – Шакир Сираев; этот командует женской бригадой, бабы и девки таскают на коромыслах ведра с водой, Сираев указывает, он – помощник старшего мастера.
Трапезников вел дело умно, с расстановкой и пониманием. Не шумел, не лаялся, не ругал, в руках у него всегда была лопата или ведро, ни минуты не терял на пустые разговоры. Сираев же, заложив руки за спину, прохаживался туда и сюда, баб и девок, спешащих с коромыслами на плечах к туннелю, пересчитывал и отмечал, словно пастух, собирающий овец; ругательств и окриков не жалел, понимая их, видно, как постоянную необходимость.
Какая-то девка, повязанная наглухо толстой шалью, споткнувшись о кочку, пролила нечаянно воду – Сираев был тут как тут, налетел коршуном, навис, наорал. У женщин-водоносов тем временем образовалась уже пробка, сбившись в кучку и поскакивая на холоде, они заопасались, что вода в ведрах покроется сверху ледяной коркою, оттого напали дружно и на Сираева, и на упавшую девку – впредь смотри, мол, под ноги, дурища!
Если бы не прекратил подоспевший Трапезников вскипевший уже скандал – быть бы худу.
Бетонщики заливали в туннеле, почти прорытом артелью Ардуанова, для крепости пол, обкладывали кирпичом земляные стены и наступали уже ардуановцам на пятки, оттого волей-неволей темпы приходилось все время увеличивать; такой оборот дела был как раз кстати, радовал Ардуанова: артель не топталась подолгу на одном месте, работала быстро, как могла, и уверенно продвигалась вперед.
Но даже не столько это радовало Мирсаита Ардуанова.
Бетонирование туннеля само по себе оказалось чрезвычайно интересной работой. Подтаскивалась женщинами вода, подносился песок, укладывался кубиками кирпич, привозились мешки с цементом; парни гвардейского росту беспрерывно помешивали раствор большими деревянными лопатками, напоминающими вблизи длинные весла; на морозе лица их морковно краснели, у мастера бетонщиков рослого Трапезникова от теплого пара, которым дышал раствор, от теплого пара, клубившегося у него изо рта, когда мастер давал указания и советы, на усах и густейшей бороде осел белый искрящийся иней, отчего был он похож на Деда Мороза с крещенской елки.
Мирсаит-абзый в какой-то момент уловил, что его артель смотрит на мастера-бородача с восхищением, нередко оглядывается на парней, готовящих бетон, на каменщиков, поднимающих стены, волнуется, провожая взглядами молодух, подносящих живо ледяную воду. И Мирсаит Ардуанов взлелеял в этот миг в своей душе малую искру надежды: погоди-ка, стой, да не тяга ли это сезонников к настоящей профессии? Осиль они ремесло бетонщиков, господи боже, в таком разе считай, на всю жизнь обеспечены хорошей работою. Тут ведь еще, на стройке химкомбината, делам пока нет конца и краю. Надо, надо бы поговорить об этом с начальством, да не с Хангильдяном, а прямо с самим Никифором Степанычем Крутановым. Обходительный человек, с полуслова понимает, о чем толкуешь ему, и, можно думать, отнесется к просьбе со всей серьезностью, мимо ушей не пропустит; а что – ведь когда нужно было, послушал же его Ардуанов, не уперся, верно?
В тот день Мирсаит-абзый до самого вечера ходил взволнованный, словно чувствуя на сердце большую радость. Перед окончанием смены к артельщикам пришел прораб Борис Зуев. Высчитав, сколько у них на сегодня выработано, сказал улыбчиво:
– Молодцы ардуановцы, норму выполнили на сто девяносто семь процентов!
– Ах, шайтан, чутка бы еще потянули – и вышло бы верных две сотни, – шлепнул губами Бахтияр Гайнуллин. – Али, может, черканешь там две сотенки, а, сынок?
– И то правда: три процента – ить это ж чепуха, – подтвердил Юлдыбаев.
Другие артельщики убедительно подхватили слова Исангула.
Мирсаит-абзый стоял спокойно, будто и не слушая, потом, качнув головой, сказал:
– Пиши правильно, Борис, чтобы как есть. Очки втирать ардуановцам не с руки. У жадности горло бездонное: если на то пошло, его ничем не насытишь.
9
Видно, не зря сказывают старые люди: «Голодный мыслит, где покушать, а сытый – сказочку послушать». Как только почуяли джигиты, что жить стало тепло и кормежка тоже приличная, потянуло их к развлечениям, в свободное время никто уже попусту не храпел. Начали они тосковать по семьям своим, оставленным на берегах Белой и Сюня, далеко, те у кого семей не было, вспоминали сладких зазнобушек. Сходить бы в клуб да потешить душу – клуб, однако, еще не открыт, и когда откроется, одному богу известно. Почитать бы газетку, да читать на весь барак умеют всего два-три человека, остальные темны, как беззвездная ночь. И выбились тут в атаманы балагуры да шутники, кому трепать языком – все равно что голову чесать.
Во время отдыха народ в бараке сбивается ближе к Нефушу – Певчей Пташке, обступает и обсаживает его кругом. А Нефуш вдарит ладошкой в ладошку, оттопырит большой палец, прищурит и без того узкие глаза да и пойдет всем на диво заговаривать.
– К примеру сказать, Шамук сегодня захворал. То бишь, если подойтить с обратной стороны, на работу Шамук не ходил, потому как на работе от Шамука пользы, что от козла молока. У Шамука нос опух. – Народ дружно поворачивается в сторону нар, где лежит, поохивая и постанывая, хворый Шамсутдин. – Ладно, пирикрасно, опух у него нос. А ведь нос этот не только самому Шамуку необходимый. Он ему, может, и ненужный вовсе, но ежели подумать толком, нос его общественный, то бишь оттого что он, этот нос, всей нашей артели во даже как необходим. А дурачок Шамсутдин того понять ни в какую не желает, а также к умному слову норовит отчаянно повернуться задом.
– К какому слову, уж не к твоему ли бестолковому, болван ты этакий? – говорит Шамсутдин, поднимая с нар голову.
– Погоди, погоди, братец, не тяни так голову! Ить тебя в твоем положении запросто нос твой перевесит, тут ты об пол и хрястнешься. А не говорил ли я тебе, братец Шамсутдин, чтоб ты отмачивал свой опухший нос в соленой водичке, ну? – Слушатели дружно расхохотались. – А чего вы ржете, олухи? Чего тут развеселого? Вот этак еще в Сарапуле, когда со старшим в грузчиках ходили, простудил я однова свой собственный, то исть, нос. Стал у меня нос страшно нелюдской, нечеловечий, расползся, прохиндей, на всю мою физиономию и, какой был, весь обзор мне закрыл – ничего не вижу! Один нос перед глазами. Ну, по сторонам, на манер коня, кой-чего еще видно. Лады. Поначалу опух, значится, потом пооблупился, ну, точно как голенище от старого сапожка тетки Хуббенисаттай. К-а-а-ак шмурыгну я им, братцы, верите ли, волки таежные под себя накладут, ежели услышат, помереть на месте, не вру. Неделю хожу с голенищем проместо носа, вторую, нет, не проходит, что ты будешь делать. Стало мне теперь и в башку отдавать. На виске в аккурат бухают, я вам скажу, кровяные артиллерии, гульт-гульт, и это бы ничего, да как кинешь на спину мешок пудов на шесть, перед глазами немедля начинает крутиться, и чудные такие кружочки прыгают, цветные все, так и мельтешат, одним словом, только и жди, когда мордой вниз со сходен загремишь; глубина там ничего себе так, глубокая.
– Ну и чего, чего дальше-то?
– Дальше-то? Ну, как – чего... Грузчики, которые рядом, и говорят мне, мол, ты, Нефуш – Певчая Пташка, в тепле его подержи, как рукой, мол, сымет. Ну, лег я, стало быть, однова, носом к печке приложился, послушался грузчиков. А печь кто-то возьми да разожги ночью, гляжу: нос-то у меня спекся начисто, и по сию пору не маленький был, я вам скажу, а теперь и вовсе мерещится мне, будто я – это нос да ноги, к нему приделанные. И цвету стал, паразит, красного, как спелый помидор. Народ надо мной хохочет – спасу нет, хоть стой, хоть падай. Домой бы в деревню подался, да там и без меня голодных ртов полна избенка, чего делать, обвязал я, как инвалид с ярманской, окаянный свой нос полотенцем да пошел опять ворочать мешки с солью. Ну, видать по всему, счастливо я зачат, появляется тут на мой нос Мирсаит Ардуанов: то да се, слово за слово, доперли мы до носатых сообщений; все, чего в груди и на роже у меня накопилось, вывалил ему до копеечки; гляди, говорю, Мирсаит-абзый, кака у меня страхиндула на лице вылупилась, так, мол, и так, голуба, Мирсаит-абзый родненький, опозорился я теперь через свой нос на всю Волгу, хоть ножом его режь, хоть с корнем вырывай – доконал он меня по самому середку, и нет мне с ним никакой жисти, ты, мол, говорю, Мирсаит-абзый, один середь нас разумный человек, не научишь ли, как от этакой напасти избавиться. Говорил я так, Мирсаит-абзый?
Ардуанов тихо улыбается:
– Ну как же, говорил.
– Вот после этого говорит он мне, ты, говорит, братец Набиулла, промой его хорошенько соленой водичкой. Смеется, думаю, он али правду сказывает?
– Ну, ну? – выказали возросшее нетерпение слушатели. Но байку свою Нефушу – Певчей Пташке добавить не пришлось, мимо барака с криками пробежали мальчишки:
– Нурлый женку свою убиват! Нурлый женку свою убиват!
– Ах, проклятье, чтоб тебя совсем, – проговорил сокрушенно Мирсаит-абзый, сетуя себе под нос. – И что это за драки такие нескончаемые? – Он медленно поднялся с места, расправив смятую в кулаке фуражку, надел ее, натянул на бритую голову и будто спросился у сидящего за столом народа: – Ладно, братцы, схожу-ка я... того... успокою малость...
– Сходи, Мирсаит-абзый, сходи, успокой, пожалста, а не то ведь ты человек начальственный, тебе, стало быть, и отвечать за всех, – ухмыльнулся, без насмешки, впрочем, вслед ему Нефуш – Певчая Пташка. Говорил он это с мыслью рассмешить артельщиков, но смеяться никто не стал. Видели, что в который уж раз, отведав «молочка бешеной коровки», Нурлахмет колотит свою жену, измывается над нею, и от того были огорчены донельзя; случаи эти набили всем горькую оскомину, раздражали артельщиков, словно непроходящий болезненный нарыв.
«Отличный рабочий, трудится хорошо, – удрученно думал дорогою Мирсаит-абзый. – Возьмет лопату в руки, так горы сворачивает, Хатира, женка его, ну всем удалась, и чего ему не хватает, адиоту?»
Пришлось старшому и на этот раз увидеть весьма некрасивую картину. Когда вошел он, Нурлый, свалив жену на пол, сидел на ней верхом, распяливал ей руки и чего-то допытывался пьяным голосом. Поговаривали, что ревнует он свою красивую Хатиру к волоокому хлопцу из постройкома, может, и теперь бубнил ей хмельные свои обвинения.
Хатира, почуяв, что кто-то вошел и стоит у двери, застеснялась, видно, задранного платья, принялась биться и дергаться, но Нурлый сидел сверху крепко, как пень, недвижимо приплюснув ее шестипудовой тушей своей к неструганому полу. Несчастная Хатира от унижения, что лежит в этаком неприглядном виде перед Ардуановым, залилась горючими слезами.
Эти горькие слезы опалили, ожгли большое сердце Мирсаита Ардуанова. Тотчас поняв, что уговорами здесь ничего не добиться, Мирсаит-абзый обхватил Нурлыя и поднял его на воздух.
– Ах, бесстыжая твоя морда, – негромко, без крику, приговаривал старшой. – Ну, это ли молодечество, герой ты недоделанный?!
Нурлый, пытаясь вырваться, дернулся было, но, уразумев, что попал в руки Ардуанова, смирился и сник.
Мирсаит-абзый, тряхнув как следует, посадил его на деревянный топчан и в мгновение ока повязал по рукам и ногам полотенцами, сорванными быстро с крюка над головою. Потом аккуратно уложил и сел рядом.
Можно было ему теперь и уйти, но делать этого, пока Нурлый лежал связанный, не хотелось, оттого примостился он на краешке топтана и сидел, погрузившись в невеселое молчание.
А Нурлахмет считался всегда человеком упрямым и тугим на раскрутку. Пролежал и сейчас он более часа, не промолвив ни единого слова. Сидел и Ардуанов, тоже молчал, посапывая задумчиво. Скрестились то есть терпеньями, и давил каждый в свою сторону. Наконец терпение Нурлахмета с треском сломалось.
– Отпусти же, медведь плешивый, не могу, руки затекли! – сказал он, простонав от боли.
– Разве это мужик, ежели на бабу руку поднял! – ответил миролюбиво Ардуанов.
Через полчаса еще Нурлахмет, тяжело всхрапывая, заснул. Ардуанов развязал ему поначалу руки, чуть поджав ноги, посидел недолго, растирая красные от полотенца полосы на запястьях Нурлыя, и, тяжело вздохнув, вышел прочь.
10
Был Ардуанов в своей артели старшой и нес оттого немало хлопотных обязанностей: забота ли как обуть-одеть джигитов, как деньги их сохранить и поделить по совести, как иногда, не ударяя по молодому самолюбию, поучить уму-разуму – все лежало на широких плечах старшого. Парни, конечно, и сами понимают это, ни с того ни с сего в бутылку не лезут и порядка стараются не нарушать; но опять-таки мало ли как бывает на свете, и жить всегда в добром милейшем согласии, может, ангелам небесным удается, но не людям в общем на всех бараке, потому в иной раз слышатся под его крышею и ругань, и удары, и бормотанье разнимающих.
Шамук, скажем, – сирота из-под Балтасей – шуток не понимает, если вдруг заденут его, хоть и невзначай, не помня себя лезет в любую драку.
Как-то раз после очередной схватки Ардуанов стыдил его очень долго.
– Шамсутдин, сынок, – говорил он, – что же это ты делаешь, а? Ежели прогонют тебя со стройки, тебе же и будет худо. Ведь придется тебе в таком разе и с артелью проститься, а куда ты тогда денешься?
Поклялся Шамук старшому:
– Не будет больше такого, Мирсаит-абзый; чтоб я провалился; если еще драку учиню; теперь, как увижу, что где-то спор повели, за версту буду обходить, а то и дальше...
Проработал Шамук дня два спокойно, тихо, а на третий взял да и схватился опять с Нефушем – Певчей Пташкой. А с чего та драка произошла, спросите? Да ни с чего, с пустого места.
Сели вечерком, кто помоложе, помечтать о будущих свадьбах. Каждый тут, конечно, выложил все, что на душе было, безо всякой утайки. Выходило, по общему убеждению, что должны за эту большую очень стройку выдать, коли закончут, мол, ее, «усубую» премию. И не только деньгами – денег они и без того заколачивали, поскольку передовики, немало, высылали, почитай, каждый месяц домой по деревням, – а, должно быть, справной одеждой. Жених, он тебе не шухры-мухры, не может он приехать к молодой и беспременно симпатичной невесте в пестрядинных портках. Оттого надо первым делом приобресть кожаные сапоги, смазные, на звонких подковках, такие, от которых взгляду не оторвать; затем, значит, сатиновую рубаху, с пуговками перламутровыми от верху и до самого низу, лучше всего – косоворотку; и, конечное дело, хороший костюм. И чтоб был из отличного сукна, черный весь, крепкий, словом, на загляденье – без этого нельзя. Вот погрузились все в эти мечтания, плавают, руками поводят, один Шамук сидит и помалкивает.
Тут и ляпни ему Нефуш – Певчая Пташка:
– Ты, Шамук, чего молчишь в тряпочку, али тебе женилку не привесили?
И по горло хватает сироте Шамуку.
– А ты чего надо мной измываешься? Чего ты ржешь надо мной? – с этаким безудержным криком загорается он, распаляется и, бросившись вдруг на Нефуша, рвет ему в клочья не старую еще рубаху, сажает по фонарю на каждый глаз.
Ну, что ты с ним будешь делать? И потом, слово старшого должно стоять крепко, иначе – сладу с хлопцами не будет. Поколебавшись очень долго, решил Ардуанов все же поговорить с участковым милиционером, просить, чтобы взяли его артельщика, горячего молодца Шамсутдина Салахиева, на пару всего деньков остудить излишний пыл, закрыли то есть в бывшую царскую тюрьму. Когда договаривался, сказал: «Будете уводить – уводите перед всей артелью, пусть станет это уроком для всех».
Точно сказывают: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет, – на деле хватка у блюстителей закона оказалась куда крепче, чем ожидал Мирсаит-абзый; артель только-только вернулась с работы и собралась в. прекрасном к тому же настроении пойти поужинать, как вошли в барак два милиционера, один русский, другой татарин.
– Здесь располагается артель Ардуанова? – спросил татарин громче обычного.
Мирсаит-абзый подошел, встал рядом. Парни, насторожившись, бросали на милиционеров косые неловкие взгляды... Чего такое? Чего случилось-то? Аль пронюхали, что Шамук подрался?
– Шамсутдин Салахиев! Собирайтесь!
Побледневший Шамук, словно ожидая защиты, жался ближе к Ардуанову. Мирсаит-абзый спокойно спросил у милиционера, за что забирают, узнав, мол, за скандал и драку, убедительно настаивал на прощении парня, прибавляя, что такого больше не повторится.
– Вот еще безобразие! – накинулся на него милиционер-татарин. – Вместо того, значит, чтобы своевременно доставлять нам нарушителей порядка, вы, старший в артели, покрываете их и способствуете тем самым... кгм... кгм... Ай, нехорошо!
Дважды повторять не стали – уткнули Салахиеву в спину железный страховитый наган да и увели, не успел он даже поужинать.
Артель притихла, словно вдруг обездоленная. Потом все вместе накинулись на Певчую Пташку; мол, ты зачинщик, болтун проклятый! Ты языку удержу не знал, ты. Дразнишь, так знай, кого дразнить, глупец бестолковый. Ты дразни тех, кто с отцом-матерью рос, там хоть до коликов задразнись – они и усом не пошевелят. У сироты ведь душа, что струна у скрипки: чуть дотронься – и стонет уж невыносимо. Чего будем делать, если Шамука не выпустят теперь? На тебе это черное дело, Фахриев, на твоей совести.
Нефуш – Певчая Пташка, испросив у Ардуанова разрешения, побежал – из барака еще на цыпочках – относить Шамуку «передачу».
Когда прибежал обратно, окружили его артельщики.
– Ну, как там?
– Видел Шамука-то?
– Плачет небось, конечно...
– Ой, ой-ой, родненькие, кто не видел – не убудет, тот, кто видел, – пусть забудет, господи, спаси и помилуй. Ежели засядешь туда, и не думай, что скоро выберешься, вот так. Там, братцы, не сказывают: душенька-голубонька, бабочка-малявочка, певчая ты пташка, звонкая соловушка – бац! Трах! И за тобой навек закрылись железные замки запоров. Там, братцы, ограда вот такая высокая, как меня на меня поставить, а снизу еще старшого – ох! – а сверху в два ряда колючая проволока. Только было подкрался я к забору да приставил глаз к махонькой щелке, как закричит откуда-то сверху солдат с ружьем: «Стой, стрелять буду!» – так я, братцы, верите, за версту от того забору очнулся, не заметил, как и пробежал столько...
– Эх, бедняга Шамук, говорю, ужели не воротится теперь, а?
– Вот брат, как не доглядишь за нермами, как дернутся оне, так и бывает.
– Нефуш все, он довел!
– А вон и у него же фонарь под глазом.
– Фонарь, он того... то зажгется, то погаснет... а чего Шамуку делать? Правда, Пташке и приврать ничего не стоит.
Шамук воротился через два дня. Увидев его живым и здоровым, артель возрадовалась, словно поймав живую белку. Было в артели куда больше ста человек – все, как один, бросились к Шамуку, расспрашивали его, хлопали по плечу, щелкали языками, качали головой, словом, жалели и здравили в честь возвращения.
Ардуанов подошел к Шамуку после всех артельщиков, когда те уже наговорились и нащелкались вдосталь, выведя Салахиева одного на лесную тропу, долго расспрашивал тоже, что и как. Сказал под конец:
– Ну, сынок, напугался я было чуть не до смерти, думаю, упрятали тебя навовсе. Давай уж, чтоб более не попадаться, веди себя как следовает...
– Сказать честно, Мирсаит-абзый, вот честно? Поклялся я там, мол, если на этот раз выкарабкаюсь, никогда, ну, никогда! – не подниму на человека руку. Никогда, ну, никогда!
– Верно это?
– Чтоб мне провалиться. Чтоб мне солнца больше не увидеть.