Текст книги "Ядро ореха"
Автор книги: Гариф Ахунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
23
Ночь.
Небо укрыто сплошной пеленою туч.
Яростный режущий свет прожекторов выхватывает из темноты башни достраивающегося уже химкомбината, арки его, виадуки, тяжело-массивные здания, сферические выпуклости шаров, сплетенные кружевным узором мачты, черные трубы, уходящие в слепое небо, – все это высится над землею загадочно и грандиозно.
А бетонщики, заливавшие фундаменты заводских корпусов, сварщики, огнем сплавляющие железные поперечины, слесари, собиравшие сложные механизмы, – и не представляли, оказывается, они в повседневной сумятице, в ворохе больших и поменее дел, какого исполина воздвигли в глубине уральской седой тайги. И теперь только, когда поднялось среди зеленого моря столь таинственное и удивительное сооружение, постигли люди великое значение своего труда и взялись с еще большим пылом и энтузиазмом, засучив смело рукава, и вспыхнуло в них высокое чувство, именуемое рабочей гордостью.
Бригада Ардуанова, ожидая, когда паровоз-«кукушка» доставит к ним очередную «порцию» бетона, остановилась передохнуть. Первым восхитился и заговорил Шамук:
– Мирсаит-абзый, гляди-кось, что скажу, Мирсаит-абзый, а вот ежели я приведу сюды балтасинцев да и открою им: вот этот завод, мол, я строил! – поверят ай нет ли?
– Ты? Вот этот завод? Хо! Ври, да не завирайся, вот чего скажут, и прослывешь ты, мил друг, великим болтуном!
– А чего ты, Сибай, рот разеваешь? Да еще шире варежки? Али я хоть один прогул совершил? Али на работу не выходил, бригаду позорил? Не-ет, брат, завод я строил по совести.
– Ты, паря Шамсутдин, не скажи «я строил», ты скажи «мы строили»; так-то оно вернее будет, – аккуратно встревает в разговор Бахтияр-абзый. – Ежели подумать, один углышек того завода вон, Нурлахмет, который тихо сидит себе в сторонке, он, говорю, один углышек возводил. А другой углышек Киньябулат да Исангул, – не было ничего, ан эти ребятки взяли и построили. Но уж если вы не против, есть там и моя доля махонькая. Верно я сказываю, а, друг Мирсаит?
Ардуанов, улыбаясь, кивнул. Бригаде его с неделю как выдали спецовки, придуманные для тех, кто топчет бетон, и парни, облачившись в резиновые сапоги с высокими голенищами, в брезентовые хрусткие тужурки, забыли начисто, что всего-то два годика назад теряли последние лапти в торфяной жиже, чувствуют себя уверенно, голову держат молодецки. Гляньте, ну, хоть на Шамука! Чего он такое говорит, этот Шамук, в недалеком прошлом отчаянный драчун и растяпа? «Я, говорит, завод строил!» Это тебе, брат, уже не шутки. Рабочие люди, пролетариат вырос из его посезонных грузчиков. И правильно говорит Шамук: он строил завод! Вот почему окрысились враги злобно, вот почему напали предательски на комсомольца Набиуллу Фахриева. Знали, что вырос рабочий человек, сознательный советский рабочий, знали, гады, что идет он рушить старый мир, любый вражьему сердцу. И ударили Фахриева в сердце бандитским ножом...
Вспомнив Нефуша, аж зубами скрипнул Мирсаит-абзый и чуть не застонал от пронзительной боли, убоявшись же, что вот-вот затронут парни ту мучительную тему, поднялся резко и шагнул в сторону.
– Слышь, друг, говорят, Сагайкин-то белым охвицером оказался, из колчаковской, мол, своры, а? Ты про то не знаешь ли? – проговорил, нанизывая слова мягко и просительно, старый Бахтияр Гайнуллин. – Ежели не врут, Нефуша нашего, говорят, тоже оне и убили. Не то, мол, десять человек их народу, не то пятнадцать, не народу, конечно, так, дерьма всякого, а жили оне, мол, в тайге, в норах, на манер ползучих гадов? А этот, постройком, ишо поучал нас, гнида, как же его сразу не распознали, изверга?
– Что их споймали – все верно. А чего такое они наделали, пока нам неизвестно, вот будет им суд, провернут как следует. Если нужно, пропечатают, тогда сами все узнаем, – ответил обстоятельно Ардуанов. – Вон подошла наша «кукушка», надо разгрузить, пока бетон не застыл.
Парни, которые должны были разгружать бетон с состава, побежали по деревянному настилу, громко и озабоченно тарахтя пустыми тачками.
Шамук, все еще не желая отходить от Ардуанова, спросил, идя рядом с ним:
– Мирсаит-абзый, говорят, в той вредительной шайке... если правда, конечно, но сказывали, там и Шакир Сираев был, а? Чего же он тогда на свободе ходит, других упрятали, куда полагается, а его не упрятали?
Ардуанов удивленно остановился, сдвинув кепку на глаза, почесал в бритом затылке:
– Вот этого тебе, братец, не скажу, не знаю, потому как Шакир, однако, сильно осторожный человек, чего-то не верится, чтобы он был там, в этой шайке...
На этом и закончили.
Дошли до платформы, куда паровоз-«кукушка» притащил в одном вагоне восемь чанов, вместимостью каждый по два кубометра бетону. Ардуанов двумя руками с явной натугой сдвинул запор на первом из них, и в тачку Сибая, подошедшего как раз, пролилась струя бетона; Ардуанов понаблюдал немного, потом поручил это дело Бахтияру Гайнуллину, сам же поспешил к котловану.
Котлован был глубок, и бетон на его дно сливали по желобу; внизу рабочие лопатами растаскивали не застывшую еще массу по всем углам, разравнивали, утаптывали старательно, чтобы в переплетении арматуры не оставалось воздушных пузырей.
Прошло не более получаса, когда Ардуанова, наблюдавшего сверху за ходом работы, позвал какой-то незнакомый человек, в кожанке с капюшоном, надвинутым на самые глаза:
– Мастер, беда случилась, ей-богу! Бетон застрял. Быстрей, быстрей!
– Где, чего ты мелешь? – сказал Мирсаит-абзый непонимающе.
– Вон там! Вон, на той стороне.
На дальней стороне котлована сгрудилась небольшая кучка людей, они что-то кричали, спорили, ругались, но о чем сыр-бор, понять отсюда было невозможно.
Ардуанов бросился туда, не оглядываясь более на незнакомца.
– Где? – крикнул он, подбегая.
– Вон там, на той стороне! – ответили сразу в несколько голосов. На ту сторону можно было перебраться только по балке, перекинутой через котлован, – довольно тонкому, отесанному с четырех сторон брусу. Было это опасно, но Ардуанов, зная, что застрявший в желобе бетон через короткое время застынет в никуда не годный камень, колебаться не мог и не стал. Он пошел по балке: раскинув руки, как крылья, старался сохранить равновесие, каждый был занят своим делом, на него не обращали никакого внимания. Ардуанов силился не смотреть вниз, пройти брус быстро и ровно: там, внизу, переплетались угрюмо железины, лежала ощетинившаяся гнездами арматуры жесткая пропасть. Малейшее неловкое движение бригадира – и полетит он в эту пропасть, и точно, свернет себе шею. Подойдя уже близко к тому месту, где образовался затор и бетон неуклюже застрял, он вздохнул облегченно, но в тот же миг почувствовал, что угодил в западню, вражескую ловушку, не успел он отшагнуть обратно, как балка, подпиленная снизу, с шорохом сломалась; Ардуанов, будто птица с подбитым крылом, накренился в воздухе набок и полетел в пропасть, на прутья арматуры, на железо, вслед за ним рухнул затор, и освободившийся бетон стек на дно котлована.
24
Это что за чудеса?! Луна сошла с неба, да прямо на землю, катается желтым кругом, как мельничный свежевыкрашенный жернов, по актанышским гладким лугам, припрыгивает и подскакивает, гоп-гоп, сама по себе, а сверху тот желтый жернов, такой шершавый, жесткий, холодный, и бьет Мирсаита по рукам, по лицу; Мирсаит бегает от луны босиком по жесткой стерне, а когда желтая юла ударяется в него – больно, впору криком закричать. И Мирсаит прижимает к себе, к груди, правую руку, боится, что заденет ее кругло-желтошершавая луна. Но вот потихоньку, прыг-прыг, отрывается луна от земли, проваливается в небесный колодец, маленькая уже, с тарелку медную, звенящую – дзоньг! – исчезает, пропадает, вянет, плавится... Жаркая, как огненная купель, яркая, как весенний пестрый луг, тянется путь-дорога. Без конца, без начала, бесконечная, изначальная... Не радуга ли? Босоногий Мирсаит бежит по радуге, босоногий, подкованный железно Шакир бежит по радуге; бегут по радужному запредельному мосту легко, будто невесомые они, как взвешенная в солнечно-пыльном луче пушинка. Бегут – не смотрят друг на друга, не оглядываются; и нет уже радуги-дуги, пути-дорожки – плывут они на белом облаке, не очень удобном, длинны волосы у Шакира, две долгие засаленные косы: жжах! жжах! – бьет он каждой косою попеременно по лицу Мирсаита, жжах! – как плетьми стегает. Закрывается Мирсаит рукой, но тщетно! Тугим полотенцем охватывает его Шакир, сжимает, будто стальным клепаным обручем, и с треском вдавливаются у Мирсаита ребра... – ох! больно, не выдержав, разлепляет он глаза...
Видит женщину, склонившуюся над ним, чувствует на пылающем лице ее легкую, нежную руку... плачет она беззвучно, не слышно, а Мирсаит, уже на скошенном лишь недавно актанышском лугу, ходит взад-вперед, топая гулко большими жесткими сапогами, хрустит резко кожаном, в руках у него – острая лопата. «То сон, не явь», – хочется крикнуть Мирсаиту, да какой же это сон? Вон и луна давешняя, большая, с мельничный жернов, светлая, сияющая – слепит глаза, и луг весь лучами ее усыпан, словно серебряными таньгами. И речка Шабаз течет белоснежно, едут конные арбы, украшенные кистями и полотенцами, на арбах сидят, обнявшись, люди, над головами у них косы сверкают прочерченно. Луна пропала куда-то, все так же сверкают острые косы, дорога длинным брусом протянулась через заводской котлован; арбы, заваливаясь крылами то влево, то вправо, проходят узким брусом. Резко задувает и сникает холодный ветер, бьет в лицо приятной прохладою, рука, шея и бока ноют долгой протяжной болью, воздух греется, накален, травы, и скошенные, красным пламенеют, вырывается пламя ввысь и лижет лицо Мирсаита, – боясь сгореть, стонет он и открывает глаза. Рядом с ним, в белом платке, синеглазая, сидит тихо женщина. Почему сидит она? Что ей нужно?
И вновь он окунается в огненный кошмар, и вырывается с криком, и падает, и открывает глаза, – наконец понимая смутно, что женщина та, рядом с ним, жена его Маугиза, успокоенно уже засыпает, спит долго, почти беспамятно. Когда приходит он в реальный, больничный, кажется, мир, Маугизы нет, у изголовья его стоит большеносый мужчина в белом халате, рокочет ненавязчиво и приятно.
Большеносый в белом берет его свободную, незапеленатую руку, сжимает ее у запястья, считает что-то по часам. Улыбается широко, во весь рот.
– Та-а-ак, так-так! Живем, голубчик, очень даже живем, кризис миновали, превосходно. Живем назло врагам, а?! С нашим-то организмом? Что нам три сломанных ребра, пустячки, батенька, пустячки!
– А что, доктор, али ребра у меня были сломаны?
– Ну, мы их заштопали, Ардуаныч, все в порядке. И ребра, и руку, а ключица вот еще поболит. Недолго, голубчик, потерпите! Ну-к, выпьем лекарство, вот так! Превосходно. Горько? Горько! Значит, превосходно.
Понемногу, с большим трудом возвращался Ардуанов к жизни. В первые дни было ему очень тяжело. Всю жизнь свою работал волжский грузчик, землекоп, бетонщик Мирсаит Ардуанов не покладая рук, привык во всем полагаться на себя лишь и зависеть от кого-либо не любил и не умел – теперь было ему стыдно есть с ложечки, стыдно не только сестер, но даже жены своей Маугизы, но делать нечего: раз уж остался ты жив, раз нужен для будущих больших и важных дел, раз спасла тебя история руками врачей рабоче-крестьянской власти, вырвала тебя из смертных пут, расставленных врагами, – должен ты жить. Да, конечно, сейчас ты лежишь, закутанный во многие слои марли и гипса, словно ребенок в кроватке, беспомощен – это с твоей-то двухметровой громадой, с силушкой твоей, когда на все округа не раз ты был батыром сабантуев; и парни из твоей бригады, пришедшие тебя проведать, были потрясены, увидев твое состояние, – дрогнули их души, а сверстник твой Бахтияр пролил безмолвно горькие мужские слезы; и ждали Шамук, Сибай, Исангул, ждали ребята, закусив губы, когда доплачет он. Им плакать было нельзя. Долго еще сидели они у твоей кровати, пока не перестали наконец видеть в тебе калеку, ущербного, пока не перестали чувствовать, замечать своего физического превосходства: привыкли, любили они видеть в тебе учителя, советчика и отца.
А когда поверили они окончательно, что можешь ты и запеленатый, подобно малому ребенку, в марлевые повязки разговаривать, смеяться, дрожа поседевшими усами, – выложили и думы свои, не тая и не скрывая.
– Мирсаит-абзый, а чего это вредители – чтоб они провалились совсем, гады! – чего они все время к нашей бригаде лезут, а?! Им чего: другого места нету, куда рыпаться? – Может, нарочно: татары, мол, вот и издеваются? – заговорил Шамук, от волнения подскакивая и глотая слова.
Поддержал Шамука, как обычно, Бахтияр-абзый:
– Вот мы, друг Мирсаит, думали тут, думали и пришли сообча к такой мысли. Ежели, мол, будет Мирсаит жив-здоров и сможет переговорить с нами, спросим всем гамузом у него совету. Вот и Сибай, и Зариф, и Каюм, да и другие тоже, все хотят до точности описать, что такое тут было, да послать, чтоб пропечатали в газете. И, аллах даст, напишем, пущай враги не радуются крепко. Пусть не похваляются, будто напугали нас до страшного. Мы не из пугливого десятка! А на их злобную попытку убить нашего Ардуанова ответим мы ударным трудом, так и порешили!
– Чу, чу, ребята... – остановил их Ардуанов и долго лежал потом, молча, стиснув зубы, сдерживал подкатившиеся слезы.
Через неделю еще проведать его пришла Зульхабира. Была она в повязанном наглухо темном платке, на платье, такое же темное, чуть с синим отливом, накинула белый больничный халат. Войдя в палату, потопталась она у порога, застыла, словно прибитая гвоздями к полу, когда же увидела на кровати Ардуанова, белого совсем, в марле и гипсе, усталое, поблекшее от горя лицо ее густо покраснело; слабыми, неровными шагами ступила она к кровати, дошла и растерялась совсем, не зная, куда девать полевые цветы, собранные ею за целый летний день. На длинных ресницах ее дрожали слезы, вдруг села она на краешек и, рассыпав букет по одеялу, обеими руками обхватила голову Мирсаита-абзый и зарыдала, вздрагивая и орошая горячими слезами лицо его и губы, усы. Как уж крепился все эти дни Мирсаит-абзый, как сдерживал он себя, но не выдержал, заплакал вместе с нею беззвучно, заплакал скупыми мужскими слезами.
Они имели право плакать – и плакали. Нефуш – Певчая Пташка обоим был дорог, для обоих незабываем. Зульхабира и Мирсаит-абзый стали друг другу учителями: если одна учила грамоте, другой учил твердости в жизни...
Наплакавшись вдосталь, они, словно дети-сироты, обиженные мачехой-судьбой, притихли, помолчали. Зульхабира долго сидела, глядя ему в глаза, словно хотела перед прощанием с этим мужественным человеком, не жаловавшимся никогда и ни на что, ни на какую работу, и даже на жестокую болезнь, взять у него столь необходимый ей запас стойкой твердости.
– Мирсаит-абзый... если можно... я бы уехала из Березников. Тяжело мне здесь, так тяжело. Ни на минуту не выходит он у меня из головы, скоро, наверное, с ума сойду. Во сне вижу, смеемся, ходим по лесу. Моя рука всегда лежит у него в руке. Ночами то звездой мелькнет, то месяцем ясным покажется. О господи, каким радостным приходит он в мои сны! – Сложив руки на груди, помолчала, глядя вниз, на пол, боролась, кажется, с переполненной своей душой, не хотела показывать более слез пожилому человеку. – Скажи мне, Мирсаит-абзый, что ты скажешь – то я и сделаю.
Ардуанов посмотрел ей в лицо, прекрасное, заалевшее маковым цветом, в грустные, печально-туманные глаза и сказал, как самому близкому человеку, удивительно тепло и добро, веря искренне в душевные ее силы:
– Как сердце велит, вот так и поступай, дочка. Никто тебя не осудит.
Понимая друг друга без слов, они еще помолчали, побыли вместе... Потом Зульхабира стала собираться. Мирсаит-абзый не удерживал ее, лишь торопливо сказал, будто боясь, что потом не успеет:
– Зульхабира, дочка, а ведь у меня к тебе просьба одна есть. Знаешь, приходили сюда ребята из бригады, так хотят в газету написать; ты нам всем глаза раскрыла, так уж помоги им, ладно, чтобы желание не осталось только желанием...
– Если в моих силах, помогу, Мирсаит-абзый. Ну, ладно, прощай, выздоравливай скорее, тетушке Маугизе от меня поклон. Получится – напишу, что и как, если не придет от меня письмо, не обижайтесь, мол, забыла. – Руками закрыла она горящее лицо, ступая медленно, вышла из палаты.
После ее ухода словно кусочек сердца отломился у Ардуанова, очень долго лежал он, глядя в потолок, не в силах перевести дыхание...
В больнице его продержали еще около двух месяцев. И чем быстрее шли его дела на поправку, тем больше становилось посетителей. Приходили Хангильдян с Мицкалевичем, очень подробно, нисколько не ленясь, рассказали Ардуанову о делах в бригаде, о делах хороших; сказали, что за бригадира пока Исангул Юлдыбаев, что ребята по-прежнему верны имени Ардуанова и ни разу не нарушили трудовой дисциплины, настоящий пример для всей стройки; своим рассказом вселили они в Ардуанова еще большую бодрость. Ненадолго зашел и Крутанов, показал Мирсаиту-абзый ордер на двухкомнатную квартиру по улице Пятилетки, оставил номер газеты «Путь социализма», где была напечатана статья ребят из его бригады. Была она пронизана жгучей ненавистью к убийцам, и Мирсаит-абзый еще раз вспомнил о Зульхабире. Сдержала свое слово Кадерматова и от имени ребят из его бригады выразила все кипящие в ее душе мысли и чувства, всю свою ненависть к лакеям старого мира. И вот, подтверждая эти горячие, яростные чувства, под статьей подписались 116 человек из бригады.
Пройдут годы, много утечет воды – а документ этот сохранится как заповедь комсомола тридцатых годов грядущему поколению. Пока же он, словно горячая пуля в стволе винтовки, лежит на газетной странице и так же, как и месяца два назад, при разговоре с самой Зульхабирой, волнует Ардуанова с первозданной силой.
25
Угасал нежаркий августовский день. На берегу Камы, у небольшой пристани, мимо которой обычно молча проплывают большие пароходы, собрался народ. Шумят, спорят, чадят, собравшись кучками, махрой, то и дело все кругом сотрясается от взрывов хохота, но затихает это так же быстро, как и вспыхивает, растворяясь в плотной толпе. В сгущающихся вечерних сумерках сердца людей живут одной мыслью: приезжает нарком, народный комиссар тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Каков он, комиссар? Что движет им, какие святые думы?
В составе делегации, организованной для встречи наркома, пришел на пристань и Мирсаит Ардуанов. Он не смеется, не выражает громко, как это делают другие, своего беспокойства по поводу опоздания парохода; все его мысли о Маугизе, жене его.
Вот и спустились на землю сумерки. На Каме загорелись сигнальные огни, а парохода все нет. Мирсаит-абзый не выдержал, подойдя к руководителю делегации Крутанову, стеснительно сказал:
– Никифор Степаныч, вернусь-ка я все же домой... Жена у меня в Больнице.
– В больнице? А что случилось?
– Родить должна... – взглянул Ардуанов на начальника строительства смущенно и в то же время расчувствовавшись.
– Да-а... трудный вопрос, товарищ Ардуанов. Не отпускать – причина у тебя серьезная, боюсь, отца в тебе обижу; а сказать: иди – удобно ли встречать наркома без лучшего ударника? Трудный вопрос, товарищ Ардуанов...
Мирсаит-абзый все еще колебался, когда толпа, зашумев, потоком двинулась к дебаркадеру пристани; и Крутанов схватил Мирсаита-абзый за руку, притянул к себе – они подошли к дорожке, по которой должна была следовать делегация.
Небольшой однопалубный пароходик, на борту которого белела надпись «Камский водник», причаливая к пристани, гудел слабо и устало.
Матросы быстро положили сходни.
Первыми с парохода сошли три человека в военной форме, вслед за ними, помахивая над головой фуражкой с серпом и молотом, в развевающемся плаще, на сходни ступил сам Орджоникидзе. Его тут же узнали по привычно знакомым, таким же, как и на портретах, черным пышным усам. А шагал он так быстро и так искренне приветствовал людей, которые стояли живым, ликующим коридором, лицо его было озарено такой ослепительной улыбкой, что разом забылись и улетучились куда-то тревожные минуты, проведенные в долгом ожидании парохода.
Здороваясь за руку с членами делегации, Орджоникидзе добрался и до Мирсаита-абзый.
Не успел Крутанов представить: «Ударник стройки Ардуанов», как мозолистая большая рука Мирсаита-абзый оказалась в руках наркома. Ардуанов вспыхнул, руку наркому пожал искренне и крепко. Орджоникидзе искрящимися глазами оглядел его богатырскую фигуру и, словно от боли, шутливо потряхивая кистью руки, проговорил:
– Вижу, химия наша в надежных руках!
Обняв слегка Ардуанова за плечи, стал он расспрашивать его о работе, о жизни. Потом, как бы извиняясь, кивнул ему головой и осыпал вопросами уже Крутанова.
Все уселись оживленно в автомобиль, тронулись в путь. Когда же поднялись на пригорок, Орджоникидзе, а за ним и члены делегации вышли из машины. Видно, захотелось наркому еще издали взглянуть на гигантский комбинат, и долго стоял он, молча устремив взор в ту сторону.
Перед ними, охватив весь горизонт, вырисовывался гигантский силуэт первой очереди комбината – азотно-тукового завода. На фоне темного уже неба было ясно видно, как клубится, словно закипая, поднимающийся вверх белый дым. Оттого ли, что заводские трубы поглотили плотный сумрак, но дым этот казался не дымом даже, а взлетевшим в ночной воздух драконом, и желтое пламя, колыхавшееся над серным цехом, – будто вырывалось огнем из пасти этого страшного чудовища.
Орджоникидзе глубоко вздохнул и сел снова в машину.
А Крутанов серьезно спросил его:
– Ну как, Григорий Константинович, будете сегодня отдыхать или же поедем на завод?
Орджоникидзе засмеялся и озорно, по-детски ответил:
– А что такое отдых? Не понимаю этого слова! Везите меня, товарищ Крутанов, на завод.
По азотно-туковому заводу ходили с полчаса. В цехах валялся еще неубранный металлолом, по углам, скопившись, лежали колючие кучи мусора. Орджоникидзе собрал в кружок рабочих, глядя на них (главного же инженера, который слушал его, буквально пожирая глазами, он не замечал), энергично взмахнув рукой, сказал, впрочем, без всякого раздражения:
– Производственную культуру надо поднимать, товарищи. Вы знаете, что говорят об этом в Европе? Там говорят, что трудовая дисциплина и культура производства – это гарантия успеха в любом деле. Бескультурье – наш главный враг. Именно отсюда и начинается работа вразвалочку. Культура, товарищи, помните: высокая культура труда!
Времени было уже около десяти часов, но Орджоникидзе все-таки попросил, чтобы повезли его на ТЭЦ. Осмотрев станцию, вместе с членами делегации пошел на дымоохладитель, взобрался на самую крышу. По всей ее плоскости были разложены части разобранного для ремонта оборудования, лежали грузно, равнодушно тяжело.
Нарком усмехнулся, под усами бело блеснули зубы.
– Разве крыша кроется для того, чтобы на ней держать разнообразные механизмы?
Главный инженер растерялся, забубнил объясняюще:
– Тут, товарищ нарком, понимаете, отсутствие техники вот, держит, и ничего не поделаешь. Нет у нас подъемного крана, так чем же поднимать и опускать такие тяжелые детали? Пришлось пока разместить их на крыше.
Орджоникидзе подошел к деталям, сложенным плотными штабелями, некоторое время задумчиво смотрел на них, покачав головой и тяжело вздохнув, проговорил:
– Да, к сожалению, у нас пока нет порой самых нужных, пусть даже самых элементарных механизмов. Надо нам побыстрее обзавестись своей собственной техникой, машинами, удобными для производства, ускоряющими намного дело!
Почувствовал Ардуанов в поведении наркома и в действиях его требовательную и строгую простоту. Орджоникидзе не поучал людей, много и нудно не говорил, но увлеченно осматривал вместе с рабочими и руководителями стройки все, что понастроили в Березниках; и когда приходилось ему что-нибудь по душе, пышные черные усы его словно взлетали на смуглом лице и довольно топорщились, от глаз в стороны разбегались лучистые морщинки, и сами глаза сияли ровно и глубоко; когда же видел нарком отдельные недостатки и неудачи, усы его будто резко обвисали. Мысли свои выражал он четко и ясно. Понимали наркома хорошо и рабочие, и начальники.
На другой день на содовом заводе заметил Ардуанов, что стал Орджоникидзе молчалив, хмыкал частенько и покачивал головой. Да, уж очень был стар этот завод, построенный во времена купцов Любимовых. Поршневые насосы, подающие известковое молоко, безнадежно износились, устарели, но, видно, не было еще сил у страны, чтобы заменить их новыми – не до этого стране, есть заботы и поважнее. Но хмурится Серго, видя старый утиль вместо машин, молчит и вздыхает. А Мирсаиту-абзый хочется видеть его радостным, с солнечной жаркой улыбкой на лице, слышать хочется, как весело и заразительно хохочет Орджоникидзе. Таким людям, как Серго, волевым, искренне преданным делу, очень идет оглушительный смех, и кажется Ардуанову, что только неуживчивые, скрытные и темные люди хихикают осторожно, в кулачок, по-козлиному.
Ночью Ардуанов побывал в больнице. Дочь у него родилась, дочь! Поделился бы Мирсаит-абзый своей радостью с товарищем Серго, может, и поднялось бы у наркома настроение – да знает Ардуанов, что в жизни не решится он на такое. Смирный характер у Мирсаита, застенчивый.
В одном из заводских коридоров Орджоникидзе увидел вдруг женщин, штопающих в полутьме мешки из-под соды. Как ни старался главный инженер увести наркома поскорее, не вышло – вмиг окружили бабы товарища Серго, загомонили оглушительно, вывалили на него все свои жалобы. А вот почему, мол, хлеба иногда не дают по суткам, а то и больше?! Действительно, хлеб выдавался по карточкам, и в иные дни не было его. Мирсаит-абзый даже обозлился на женщин за такую их беззастенчивость, настырность бабскую, готов был сам за Серго им ответить. Но пришло ему тут же в голову другое: «А что? Правильно говорят, им детей кормить надо! И со стороны руководства это не молодечество на день трудный, рабочий, оставлять тысячи людей без хлеба». А нарком слушал женщин очень внимательно, с добрым желанием, и Мирсаит-абзый тоже стал ждать его ответа.
– Да, в снабжении хлебом срывов быть не должно! – сказал нарком и взмахнул туго сжатым кулаком. – Хлеба у нас по норме хватает, и тот, кто оставляет рабочих без хлеба, будет отвечать по справедливым законам Советской власти!
Крепко сказал нарком, но и этим не ограничился, заставил-таки разыскать человека, отвечающего за снабжение хлебом: начальника ОРСа Хесина вызвал Серго в отдельную комнату. Мирсаит-абзый видел, как через две минуты Хесин вышел из этой комнаты весь в поту, словно из бани, шел ошалело, на ходу утираясь смятой в руках кепкой.
Рабочие, ждавшие у двери, чем все это кончится, развеселились, кричали с хохотом:
– Вставили пистон нашему коммерсанту!
– Гли-ка, идет, будто занашатырили его сзади!
– Значит, хлеб завтра будет!
– А не будет, он сам теперь ночью испечет!
С каждым часом все более нравился нарком Орджоникидзе Мирсаиту Ардуанову, и все в нем казалось ему хорошо и ладно, все приходилось по душе: и то, как по-свойски, понимая, говорил он с рабочими, как резал начальству, и белое у него было белым, а черное – черным; как простодушно, по-ребячьи, радовался красоте только что отстроенного Дворца культуры, попробовал даже сидеть в новых креслах, хвалил, пощелкивая совсем по-родному языком, за мягкость и прочность. И на Мирсаита-абзый нашло радостное спокойствие. Но вскоре в сердце его шевельнулось вдруг смятение. А что, если нарком захочет посмотреть, как живет семья ударника стройки Ардуанова?.. Вот сраму-то будет, хоть в тайгу беги. Маугизы-то нету дома. Такого гостя да если не встретить бэлишом, не попотчевать...
Увлеченный своими мыслями, он и не заметил, как нарком вскочил на сцену и пошел по ней, оглядывая все по дороге. Тут директор клуба Брадский решил, видно, похвастаться вращающейся сценой и, пока остановились они с наркомом у складок занавеса, мигнул рабочему, давай, дескать, подключай...
И поехала вдруг сцена, повернулась, дальше пошла.
В зале – в ладоши хлопают.
А Мирсаит-абзый подумал первым делом: «Понравилось товарищу Серго, нет ли?»
И как только остановилась сцена, повернувшись кругом, увидел он, что лицо-то у наркома не очень приветливое, серьезное такое, деловитое. Отодвинув материю занавеса, показал Орджоникидзе на незаштукатуренную стенку за ним:
– А это что, товарищ директор?
– Это... это... так, Григорий Константинович, это же за сценой, тут занавес, понимаешь, декорации, зрителю не видно будет.
– Та-ак. Зрителю, значит. А артистам как? Артистам видно будет? Артистам, которые стоят здесь перед выходом на сцену? Что же вы думаете, эта красивая картина подымет у них настроение?
Ничего не может сказать зав клубом, бормочет что-то невразумительное.
А Серго обернулся вдруг к Ардуанову:
– Ну, а вам как, товарищ Ардуанов?
– Думаю, невесело им смотреть на эту картину, скучно...
– Отчего же, товарищ Ардуанов?
– Ну, скажем, если дом не достроен, – неуютно в нем себя чувствуешь, как на улице.
– Вот именно! Строитель, он знает, – похвалил Ардуанова нарком и тут сказал такое, что Мирсаит-абзый едва не лишился чувств: – Как думаете, товарищ Ардуанов, если захочу я взглянуть, в каких условиях живет ударник стройки, не станете возражать?
– Ну... пожалуйста, если хотите, – опомнившись немного, выдавил Ардуанов, но до самого дома шел сам не свой.
Семья его обедала: Мирзанур с Мирзашарифом устроились прямо на полу, на нешироком домотканом паласе, а Кашифа, у подоконника, читала книжку.
Орджоникидзе внимательно оглядел чисто вымытые комнаты с вышитыми полотенцами в простенках между окон – шаги его гулко отдавались в пустой, без мебели квартире, – спросил у начальника стройки:
– Что ж это такое, товарищ Крутанов? Нет денег на мебель или нельзя в городе купить?
– Деньги-то есть, товарищ Серго, денег хватает, – смутился Мирсаит-абзый, – ни столов, ни шкапов, ничего нету в магазине... В бараке когда жили – там на топчанах все, да не хотелось их везти в новую квартиру.
«Да и денег, конечно, не густо», – мелькнуло у него в голове.
Орджоникидзе понял, конечно, тактичное и скромное объяснение Ардуанова, кивнул начальнику стройки, давая понять: «Пойдемте-ка, поговорим в другой комнате».
Вошли, остались втроем, с глазу на глаз. Здесь стояли два самодельных табурета, чурбан еще, аккуратно отесанный, и все. Орджоникидзе, чтобы не ставить товарищей в неудобное положение, выбрал быстро чурбан, сел на него поудобнее и, чуть улыбнувшись, не спеша заговорил: