Текст книги "Ядро ореха"
Автор книги: Гариф Ахунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Он остановился на крутом берегу Зая, уставившись на мерно и бесконечно текущие воды. Печалью подернулись глаза, ныло сердце, а слез не было, – видно, и не плачется, когда на душе тяжело.
На другой день, за ужином, Магиша расхваливала сына Тимбика-ветрогона старшину Карима. Завалил, мол, родных посылками, а с собой из ярманской земли вот такие сундуки привез, да все битком набитые. Жаль, родители не успели пожить при таком сыне – больно рано померли. А соседская девка-то, Мунэвера, не смотри, что тихоня, вон какого мужа отхватила, всем на зависть! И Магиша тяжело и многозначительно вздыхала.
– Я, мама, не ради тряпок воевал, – отрезал Арслан, недобро взглянув на Магишу.
– Никто тебе не велит на лишнее-то зариться. А ежли б и привез чего, дак не в чужой же карман, дурень ты этакий. Вон у других-то дети помнят небось, что им хозяйство вести, мозгуют, а ты заладил – не ради тряпок, не ради тряпок!
– Цыц! – сверкнув белками, прикрикнул на нее Шавали-абзый.
– А ты, отец, мне рот не затыкай, ишь, расцыцкался! Не о себе забота, о твоем же бестолковом сыне!
– Цыц, говорю, балаболка, не доводи до греха!
Но настырная Магиша все бормотала о каких-то тяжелых днях, о ярманских шелках и бог весть о чем еще, пока не лопнуло у Шавали терпенье, и старик, отбросив стол, ринулся на завопившую жену с кулаками. Этот безобразный скандал решил судьбу Арслана: разругавшись с родителями, махнул он рукой на нескладную свою семью и уехал в город.
...Угасают на небе последние звезды, тускнеет бледная луна.
Оставив на траве скомканную постель, Арслан вышел на улицу и застыл у ворот, вглядываясь в неясные очертанья горы Загфыран. В низинах у ее подножия клубился белесый и вялый туман, реяли на вершине, таяли в утренней голубой дымке призрачные деревья, и столь свежий и живительный проникал в легкие воздух, что хотелось крикнуть во всю молодую силу и вслед за криком своим взлететь над безмолвием рассветного мира.
Арслан, следуя за прохладным ветром, направился в луга, к приречной уреме. Долго бродил он в росных травах, искал заветные места, что дарили его своим утешеньем в тяжелые минуты после возвращения из армии. Где-то здесь еще мальчишкой веснами ставил он верши, иногда попадалась в них крупная рыба. Арслан оглянулся и замер, не веря своим глазам, – черемуховые кусты, искореженные, вывернутые с корнем, жалко и беспомощно торчали в небо, втоптанные, пластались по земле; редкие уцелевшие сучья чернели в жирных потеках мазута, словно головешки с необъятного пожарища.
Тихо стоял Арслан у старой черемухи, которую особенно любили деревенские ребятишки: славно было играть среди ее густых перепутанных ветвей в веселые «прятки». Измазанные нефтью, оторванные легко и безжалостно, унылой кучей лежали вкруг осиротелого засохшего ствола мертвые ветви. Арслан, подобрав одну из них, поспешно шагнул вперед. Но чем дальше углублялся он в заросли, тем большей обидой и горечью переполнялось его сердце; невозможно было поверить, что урема, каждой весной утопавшая в белом пенном цветенье, погублена бесповоротно и лишь запоздало взывает к милосердию, топыря черные раздавленные пальцы.
Может быть, через годы на этом самом месте люди создадут новую красоту – геометрический красочный узор газонов, клумб и аллей с декоративными деревьями. Но как бы там ни было, всегда тяжело терять дорогое и милое нашему сердцу, даже если и твердо знаешь, что на его месте возникнет новое, возможно, более прекрасное...
7Сняв с плеча коромысло, Мунэвера опустила ведра на прибрежный песок, вздохнула и чуть постояла, вглядываясь в заречную даль. Недвижно торчали вокруг смирные, мясистые лопухи, курчавился конский щавель, в воздухе веяло каким-то сонным томлением; молодая женщина скинула стоптанные чувяки и, приподняв подол, вошла в реку? Теплые, не успевшие остыть за ночь струи приятно щекотали ноги, осыпая встопорщенный золотой пушок множеством вскипающих пузырьков.
Мунэвера обвила спадающие черные косы вкруг головы, наклонилась и плеснула в лицо пригоршню прозрачной, устоявшейся за ночь воды. Омыла лицо, шею, загорелые, тонкие руки, неудовлетворенно выпрямилась и на ощупь расстегнула за спиной тесный, давящий лифчик; потянулась, плеснула на себя еще одну пригоршню воды и вдруг решила раздеться донага, искупаться в утренней безлюдной тишине. Когда еще выпадет этакий случай? Зимой и летом ни секунды свободного времени – школа, огород, картошка, вечерами насупленный подвыпивший муж, которого надо приветить, накормить, успокоить... Не хватило на ее долю счастья. Рано осталась без отца и, покорная судьбе своей, рано вышла замуж. Говорили ей: свыкнешься, мол, слюбишься, а вот пять лет уж живут, и хоть бы одно теплое чувство проснулось у нее в душе. Нет, не любит она мужа, нет у Мунэверы с ним счастья... Одна радость, что дети, да еще воспоминания вот – летние тихие утра на берегу степного Зая.
Стаскивая платье, Мунэвера запуталась пышной косой в какой-то застежке, досадливо вскинула голову и застыла: на том берегу стоял... он.
Словно огнем опалило тело, и, на ходу оправляя платье, Мунэвера кинулась к берегу, расплескивала тихую воду, спотыкалась, закрыв от стыда и страха глаза; бились о спину тяжелые, разлетающиеся косы, зазвенело, покатилось в лопухи пустое ведро.
Далеко от берега, задыхаясь, остановилась, с минуту стояла молча, слушая гулкие удары сердца. До смерти вдруг захотелось увидеть «его», подойти и взглянуть ему в глаза, а может, ей просто померещилось? Но при одной мысли вернуться на берег застучало, заколотилось утихшее было сердце. Постояла еще. И спокойно, размеренно направилась к кинутым ведрам. На берегу, не поднимая головы, отыскала и надела чувяки, зачерпнула полные ведра воды, нацепила их на коромысло; только тогда взглянула на ту сторону, и сердце ожгло острым чувством сожаленья: никого там не было, лишь холодно отражалась в реке изуродованная, жалкая урема...
Придя домой, Мунэвера на огороде долго поливала узорочье кружевных морковных грядок, легко ступала меж ними, оставляя в мягкой земле отпечатки маленьких босых ног, и на душе у нее было как-то особенно хорошо, работалось легко и свободно, так что ей даже хотелось спеть какую-нибудь сильную и красивую песню. А когда были политы все длинные грядки, Мунэвера села на краю большой железной бочки и сидела, опустив грязные ноги в зеленую парную воду, щурилась на летнее солнце, которое тем временем уже добралось до конька высокой крыши. Во дворе на зеленую траву прилетели два диких голубя. Один из них, с переливчатым, сизо-фиолетовым зобом, выпятив грудку и распустив по земле крыло, долго кружил перед возлюбленной, томно ворковал, надувался и поклевывал в траве что-то несуществующее, подскакивал хвастливо, грозно озирался и опять ворковал своей голубке какие-то сладкие слова. Мунэвера невольно вздохнула, и голуби, похлопав крыльями, улетели: видно, не терпит любовь чужого глаза, не нужен ей докучливый третий...
Мунэвера вздохнула и вошла в дом, а там младшая ее дочка, Миляуша, уже проснулась и потягивалась в нарядной кроватке, раскидывала пухлые белые ручонки, улыбалась беззубым ротиком, смешливо поглядывая на маму.
– Ай-яй-яй, доченька-то моя уже проснулась, встала моя большая доченька, открыла глазки! – ласково заговорила мать и, взяв ребенка на руки, принялась подбрасывать, пошлепывать, целовать и тормошить свое ненаглядное дитя. – Встала моя Мурмурочка, проснулась моя беззубочка! Смеется, гляньте, смеется! Только бы нам, скажи, доченька, разговаривать научиться. А когда же это мы разговаривать-то научимся? Весной? Ладно, весной так весной. Тогда нам язычок перелетные птицы принесут. Какая же птичка нам язычок подарит? Ласточка? Нет?! Соловушка? Ладно, пусть будет соловушка, он такой певун, этот соловушка, такой певун! Если б твоя мама умела петь, как этот соловушка. Не умеет. А-то бы все в песне рассказала, поведала. Ах, глупышка, как она все поведала! Гоп! Люленьки, люленьки, кто не вырос – грустненький! Гоп! Гоп! Гоп! Съели каши ложку – выросли немножко! Давай братика разбудим. Пускай не спит, засоня. Он у нас уже большущий вырос, скоро и ты такая будешь. Ну-ка, тяни с братика одеяло, рано вставать всем полезно, и большим, и маленьким. Ну-ка, стянем одеяло, тянем-потянем...
Стянули и... ах! Братик Анвар-то давно уже – тю-тю! Удрал на улицу и даже поесть забыл.
8Пробираясь в зарослях погибшей черемухи, Арслан остановился и прислушался: кто-то, гремя ведрами, спускался к берегу Зая. «Ранняя пташка, – подумал Арслан, – может, кто знакомый?» – и... узнал Мунэверу. Сердце бешено заколотилось. «Окликнуть или лучше уйти, пока не заметила?» Однако Мунэвера была так близко, так легко, словно кроткая лань, входила в воду, так радостно плескала в лицо сверкающими брызгами, что он невольно застыл на месте и стоял молча, в растерянности и смущенье. Мунэвера, умывшись, потянулась, взялась за платье, но, скидывая его, бросила нечаянный взгляд на Арслана, и вздрогнула, и остолбенела на миг, и внезапно кинулась бежать. Замелькали по желто-изумрудному берегу ее быстрые белые ноги, взметнулась пышная черная коса... – исчезла... словно было это во сне, и лишь расходились по взбаламученной воде, убегали вслед за нею широкие насмешливые круги.
Арслан повернул домой, но шел задумчиво, отрешенно и неожиданно для себя оказался в новом Калимате, скоро и удивительно строящемся городе нефтяников.
Перед ним два старательно гудящих широкостопных катка ходили неспешно взад и вперед; несколько женщин в холщовых передниках, в темных от пота желтых рубашках с засученными по локоть рукавами часто подносили в плоских носилках комковатую, парующую асфальтовую массу и, вывалив ее на масляно-желтый, мягкий с виду щебень, неторопливо шли обратно к большой, черной, горячей куче; другие женщины, тоже в холщовых передниках, но держа в руках совковые, с длинными блестящими ручками лопаты, разравнивали высыпанную горку; наезжали с хлопающим пыхтеньем тяжелые катки, и из-под тускло посвечивающих железных, в мелкой ряби колес выползало уже асфальтовое шоссе, дымящееся и антрацитово-черное.
Арслан остановился, щурясь на вьющийся над дорогой синий угарный дымок, смотрел на весело и скоро работающих женщин, а рядом с ним шептался и вскрикивал целый табун деревенских ребятишек, любопытно и со страхом уставившихся на середину улицы. Там, с трудом выдирая ноги из асфальтовой гущи, пробирался мальчуган – растрепанный, в коротких штанишках, с отчаянными темными глазенками; сделав еще два-три неуверенных шага, он завяз окончательно и, стоя в обжигающем, резко пахнущем месиве, с надеждою, испуганно открыв рот, поглядывал то на асфальтировщиц, то на своих голоногих товарищей. Но женщины, торопящиеся доложить остывающую и еще довольно большую кучу асфальта, попросту не замечали сорванца, а товарищи явно не спешили к нему на помощь, и кое-кто из них даже весело хохотал над жалкими и тщетными потугами неудачливого пешехода.
Арслан, высоко поднимая ноги, дошел до уже сморщившегося в готовности зареветь мальчонки, выдрал его из липкого, смолистого асфальта и, схватив в охапку, вынес на обочину. Поставив малыша на землю, Арслан принялся вытирать извоженные в смоле ботинки, пошаркал ими и по траве, и по сухой земле, но вар не отчищался, наоборот, смешанный с комочками земли и сухими палками слой его становился все более толстым и тяжелым.
– Ну, братец, угораздило же нас с тобой вывозиться, – засмеялся Арслан, взглянув на мальчугана и отбросив щепку, которой пытался отскрести смолу с ботинок. – Что делать-то будем?
Тот стоял, низко опустив голову, чертил в пыли ужасающе грязным пальцем исцарапанной ноги и молчал. Потом поднял лукавые большие черные глаза и покосился на Арслана, словно говоря: «Вот еще! Такой дылда, ты уж сам что-нибудь придумай!»
– Живешь-то далеко?
– Ага, далеко.
– А ты кто?
– Анвал, не знаесь, что ли?
– Теперь знаю. А папка у тебя есть?
– Хы, конесно, есть.
– А он кто?
– Калим Тимбиков, вот кто.
Арслан вздрогнул и быстро спросил:
– А мамка... Мамку как звать?
– Мунэвелла-а... – протянул Анвар и поглядел на Арслана с некоторым удивлением: вроде дядька веселый и сильный, но совсем глупый, ничего не знает.
А дядька, забывшись, жадно рассматривал мальчугана, его черные глаза, похожие на прекрасные глаза Мунэверы, знакомый овал лица, маленький пухлый рот, и только нос у Анвара, крепкий, с чуть намечающейся горбинкой, был отцовским. Арслан вдруг наклонился, обхватил маленького Тимбикова задрожавшими руками, поднял и, широко и стремительно шагая, свернул в ближайший переулок. У своих ворот он опустил лягающегося, ворчливого малыша на травку и стал крепко целовать его в тугие щеки, в родные черные глаза. И растерянный мальчуган наконец поддался доброте и ласке этого большого, сильного человека, весело рассмеялся и обнял его за крепкую, пахнущую одеколоном шею.
...Мунэвера, обеспокоенная долгим отсутствием «братика Анвара», взяв на руки Миляушу, вышла на улицу. Она заглянула в недостроенный желтый сруб, в котором обычно играл сынишка, обошла близлежащие переулки-закоулки, обегала все окрестные дворы – Анвара не было. Порасспрашивала у соседских ребятишек, выходило, что никто с ним сегодня не играл, никто его сегодня даже не видел.
И Мунэвера перепугалась, вспомнив, что в последнее время на улицах стало больше машин, глубоких, всюду нарытых ям; вот и недавно где-то рядом задавило маленького парнишку, а другой, рассказывали, упал в канаву, сломал ногу. В страшной тревоге, совершенно потеряв голову, она бросалась из конца в конец, бегала с зареванной дочкой на руках по деревенским улицам – нет, словно в воду канул мальчишка. Наконец, чувствуя, что уже изнемогает, решила отнести Миляушу к своей матери, а потом пойти в милицию. И все твердила по дороге: только бы ничего не случилось, только бы ничего не случилось...
Пробегая мимо дома Шавали Губайдуллина, Мунэвера мельком заглянула в раскрытые ворота и обомлела, подкосились ноги, едва не упала она, не расшибла дочку Миляушу. Не двигаясь, сглатывая набежавшие слезы, долго смотрела во двор Губайдуллина: там, на крылечке, сын ее Анвар, забыв все на свете, играл с Арсланом в камушки, хохотал, ловко обыгрывая неумелого дяденьку.
Миляуша, увидев Анвара, радостно загулькала, захлопала в ладоши, на ее голос обернулись сразу и братик, и смутившийся Арслан. Анвар, просыпав разноцветные камушки из подола задранной рубашонки, вскочил на ноги и подбежал к бессильно прислонившейся к столбу ворот, улыбающейся и заплаканной матери, крикнул, подпрыгивая и махая руками:
– Мам, мам! Это дяденька Алслан, видис?.. Мы с ним ноги мылом стилали, ух, здолово! А ноги все лавно глязные – а мы их келосином! Мам, я тепель с ним длузить буду, ладно, мам, ты не лугайся!..
Арслан, поднимаясь с крыльца, старательно отряхивал брюки, прятал в траве босые ноги, украдкой спихивал со ступенек горку мелких камушков, бросал на болтливого Анвара укоризненные взоры.
– Здравствуй... Мунэвера...
– Здравствуй, Арслан...
И молчание.
9Вечером в избе Шавали собирались к столу. На почетном месте восседал глава семейства, крепкорукий хозяин, рядом с ним нахмуренная Файруза, ближе к двери, пряча под столом немытые руки, ерзал по лавке самый младший, озорник Габдулхайка. Время от времени он шмыгал облупленным, нежно-розовым на кончике носом; заметив же сердитый взгляд сестры Марзии, высовывал красный язык – дразнился.
А Марзия с восхищением смотрела на старшего брата. Все ей казалось хорошо в нем: то, как он себя свободно держит, и его нерушимое спокойствие, большие, сильные руки и задумчивое лицо. Она, как и Арслан, подпирала рукою белый, мягкий подбородок и делала на лице задумчивое выражение, устремляя глаза в одну, заранее выбранную точку. Сидеть так ей очень нравилось, только Габдулхайка, черт, не давал покою, показывал язык, строил страшные рожи. Она украдкой погрозила ему кулаком и вновь застыла, положив подбородок на руку и уставясь на коричневый большой сучок, выделяющийся на дощатом, чисто выскобленном столе. Арслан, заметив, как старательно подражавшая ему сестренка исподтишка грозила свинтусу Габдулхайке кулаком, ласково усмехнулся.
Тетка Магиша тем временем поставила на середину стола большую алюминиевую чашку, в которой исходила вкусным паром горячая и густая с большущими кусками мяса домашняя лапша. Поводя перед собой руками, она что-то забормотала, но, поймав косой, выпученный взгляд мужа («эт-та что еще за набожность вдруг?!»), заторопилась и стала разливать лапшу по тарелкам. Сегодня обычно сварливая и непокорная старуха помалкивала, знала: за столом, вокруг которого собралась вся семья, хозяин – старый Шавали, ему и говорить. Так же думал и сам Шавали-абзый, долго ждал он этого вот дня, аж истомился. Пора, давно пора взять семейные вожжи в свои крепкие еще руки, – будя! Погуляли резвые коняшки, пора их стреножить, на то он и хозяин, на то отец им.
– Ягез, житешегез![8]8
В этом случае – разрешение приступить к еде.
[Закрыть] – строго и громко сказал он и покосился на старшего сына: как ему это нравится? Но тот, кажется, и не расслышал, нагнувшись под стол, шебуршал там какою-то бумагой. Шавали-абзый, уязвленный, открыл было рот, желая закатить сыну долгую отповедь, где говорилось бы и о хлебе насущном, и о хозяйственном духе, и, более всего, об уважении к родителю, который его, неслуха, родил, кормил да уму-разуму учил! Но Арслан перебил его на самом вздохе:
– Отец, я тут поллитровочку сообразил, как ты, не против? Давно не виделись... и дни все тяжелые, может полегче станет. Конечно, не было такого у нас в заведенье – со старшими выпивать. Ну, да помаленьку, на донышке, чтоб горе наше забылось. Давай, отец, выпьем.
Шавали-абзый, не раскрывая рта, затерянного в густых сивых зарослях усов и бороды, долго и значительно прочищал горло. Не очень-то ему пришлась по нраву этакая самостоятельность сына. Ишь, сопля зеленая, отцу и слова молвить не дает, сразу бутылью об стол хлопает, куды уже нам до этакой прыти! Но заругаться вслух Шавали-абзый все же не решился, подумалось ему, что крякнул он внушительно и грозно, должон его сын понять и сникнуть. За столом вдруг стало тихо, собралась было прыснуть Марзия, да Габдулхайка под столом крепко щипнул ее за ногу, и она сразу помокревшими глазами жалобно взглянула на старшего брата.
Арслан, почуяв недобрую эту тишину, тотчас разлил водку по стаканам и, подвинув один отцу, второй взял в недрогнувшую руку, одним духом опрокинул его и молча поставил на стол. Могучим мужиком вырос Арслан: не поморщился, не вздохнул, лишь раздул ноздри да вытер светлую капельку, застрявшую в уголке губ. Шавали-абзый изумленно воззрился на своего молодецкого сына, вспомнил свою молодость, сморгнул набежавшую слезу и дальше кобениться не стал, схватил стакан и тем же манером опрокинул его в рот, но закруглиться по-молодому не сумел – подавился, заперхал сухим лающим кашлем, и тетка Магиша, охнув, засуетилась вокруг него, тыча ему в руку жирный кусок мяса.
– Не в то горло пошла, проклятая, – смирно ворчал старик, размазывая по щеке громадным, черным, заскорузлым пальцем теперь уже обильно брызнувшие из глаз слезы.
Он вдруг захмелел и позабыл о пище; от Магиши, все подбиравшейся к нему с куском мяса, отмахивался, словно от надоедливой мухи; во хмелю же неожиданно подобрел и улыбался в густую бороду, произнося какие-то глупые ласковые слова, и даже в избытке чувств погладил застеснявшегося Габдулхайку по взъерошенной голове.
Эх, едрена-корень! На душе у Шавали сегодня праздник. Вот и он сидит на почетном месте, как самый что ни на есть уважаемый родитель. Да рази же скажет кто, глядя на это, будто родные дети его не почитают? Рази ж это не почет и уважение? Старик взглядывал на Арслана и ухмылялся: «Знает, подлец, с какого боку зайти, хитер!..» Но, переведя взгляд на Файрузу, он явственно вздрогнул – ожгли, обдали гневом непримиримые черные глаза. «Эк, уставилась... черт! Не ведает того, что у меня, может, сердце кровью изошло...» Навернулись на глаза сердитые теперь слезы, Шавали закусил губу, засопел и отвернулся, скрывая от детей свою слабость, но они заметили, удивленно переглянулись и замолчали.
Шавали-абзый перевел дыхание, подрожал крыльями вислого носа,.вздохнул еще и заговорил:
– Жизнь-то теперь к молодым переходит, да-а... Ну, от веку оно так положено, и обижаться на это не след. Насчет того, бывало, отец мой, покойник, сказывал: мы, мол, старики, уже повыдохлись, теперь, значит, вы, молодежь, будете клад по жизни искать. И лежит, мол, тот клад под агромаднейшим камнем, а чтобы камень-то откинуть мно-о-го пота пролить требоватся. Ну, сказывал, одним потом его, конечно, не возьмешь, тут, стало быть, особая хитрость своя сидит. Ежели наладишься к ему со сноровкой, да с головой, да с именем всевышнего, то камень тот отринется, и будет под ем бесценный клад. Во как закрутил! Ну, помаялись мы немало. Силушки не жалели, поту черного пролили невесть сколько – тяжел был камень, трудные времена. А клада все ж не сыскали. Оттого, стало быть, что хитрости не разумели, неученые были, темные. Вот ныне-то молодые повыучились, справляются и без аллаха: подымут камушек, а клад под ним не только что лежит, он, едрена-корень, фонтаном бьет! Да-а-а... Молодые теперь – хозяева жизни. Но вот точит меня одна мыслишка, грызет, и никакого от нее спасу. Ты, Арслангали, скажем, человек с образованием, и на заводе немало проработал – проталерият, особ статья. Вот ты скажи мне, деревне, только по чести, от проталериятской души: что же такое, к примеру, он нам дает, этот клад?
Шавали-абзый с превеликим вниманьем, словно решался важнейший жизненный вопрос, поворотился к Арслану и, взглядывая ему в глаза, ждал ответа, а когда Габдулхайка, хихикая, зашептал что-то Марзии, цыкнул на них так грозно, что парнишка чуть не слетел с лавки и побледнела испуганная девка.
Арслан отвечать не торопился, был вопрос этот далеко не простенек, хоть и казался на первый взгляд таковым, поставленный со свойственной крестьянам прямотой. И, понимая, что отец ждет от него ответа, который уяснит ему дальнейший смысл его трудной, запутанной жизни, Арслан взмахнул кулаком:
– Нефть, отец, дает нам очень многое. Был Калимат обычною деревенькой – будет теперь новым городом. Проведут во все стороны гудронированные шоссе...
– Нет, сынок, не то говоришь. Что Калимат наш собираются порушить – это я знаю, тут уж ничего не поделаешь...
– В наших краях, отец, появятся свои кадры – нефтяники Татарстана!
– Фу-ты, ну-ты, нефтяники! И на сегодня немало их ходит, промасленных-то кожанок. Еще что?
Арслан задумался. Еще что... Куда это он клонит, интересно? Может, боится, что сгонят с насиженного места? Во всяком случае, ясно, что его «мыслишка» вертится где-то поблизости, и, не получив на свой вопрос подходящего ответа, старик, понятно, не успокоится.
– Да что тебя гложет-то, отец? Ты уж говори начистоту, тогда и мне легче будет.
– Ладно. Пирикрасно, как говорится. Вот ты скажи, деревне нашей – каюк?
– Конечно, нет.
– Как так?
– Ну, посуди сам, рабочих надо жильем обеспечить? Надо. А пока для всех построят городские квартиры – лет двадцать пройдет, не меньше. И в Калимате семьсот – восемьсот дворов, куда же их понатыкаешь, восемьсот-то семей? А тут у них свои дома, испокон веков в них живут. Да еще многие из них работают на промыслах, зачем же трогать старый Калимат? А вот изменится ли жизнь в деревне – это другой вопрос. Точно, изменится. Будет у вас в избах электричество, газ, водопровод – одним словом, бытовая культура. Ну, само собой, повысятся и духовные запросы...
– Елистричество и вода – это пущай, это даже хорошо, – встряла в разговор тетка Магиша и строго помотала пальцем. – А газ етот ихний ни в коем разе. Он, бают, шибко взрывливый. Дураки мы, что ль, какие, такую-то страшенную существу к себе в избу пускать?
– Эк, суетная баба, – с издевкой и досадою хлопнул себя по ляжкам Шавали-абзый. – И ведь будто смыслит чего, ну чисто затычка, тьфу! Да чтоб такую вредную старуху подорвать – газа этого цельный эшалон требоватся, столько на сегодня и не наготовили еще... Ты, Арслангали, ее не слухай, ответь мне вот на что: огород мой, где я картошку сажаю, отберут его ай нет?
– Да зачем нефтяникам огород-то твой? – поразился Арслан.
– А ежели, к примеру, вышку свою захотят на моем огороде ставить?
– Ну, в таком случае, тебе непременно заплатят. А если захочешь – дадут и землю под огород, только где-нибудь в другом месте.
Старик встрепенулся и подался вперед:
– Ай, правда? Ну, спасибо, сынок, утешил старика, слава аллаху! Я и сам-то рассчитывал, что так оно и должно быть, чай, не при царе Миколашке живем, теперь все по справедливости, по уму. Да вот старуха меня смутила, червоточина, куриная голова! – Он, выкатывая глаза, оглянулся на жену. – Задолдонила: отберут да отберут, останемся без саду-огороду, пиши, мол, Арслану письмишко, пущай по кремлям походит, должно тебе быть послабление. Ну до чего вредная старушонка! А ведь сказывали мне, будто потоптали нефтяники в колхозе «Пахарь» картофельное поле – так отвалили за это денег полный мешок! Председатель, мол, хвастался дюже: ежели б и продали всю картошку, так ни в жисть бы этакого доходу не привалило: вот это по справедливости!
Он с довольным видом усмехнулся и долго сидел, улыбаясь, поглаживая щетинистые усы. Но потом на лбу у старика собрались глубокие морщины, видимо, опять скребла его какая-то неугомонная мыслишка.
– Что, отец, или еще чего-нибудь хочешь спросить? – сказал Арслан, видя томление старика.
– Да... сказать-то оно, конечно, есть чего... Не знаю уж... как к тебе и подойти... – заерзал старик и, внезапно осердясь на свою нерешительность, на Арслана, легко угадывающего его мысли, без обиняков выпалил: – Мой сказ, сынок, вот какой! Нагулялся досыта и в городе пожил вволю, не пора ли домой воротиться, к родному Заю? Устроился бы здесь рабочим – нефтяником, а?
– Мне, отец, вообще-то, и в Казани неплохо.
– Оно, конечно, неплохо. Сказанул тоже! Одна голова не бедна, а и бедна, так, вестимо, одна... А все ж и нам хочется на старости-то лет вместе с детьми пожить...
– Ростишь, ростишь детей – авось, мол, и от них благодарность какую дождесся, – встряла опять тетка Магиша, и Шавали-абзый, надуваясь, рявкнул:
– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, тьфу ты, господи! И что за суетливая баба! Вон самовар закипел, ступай, наладь нам чаю, так-то оно лучше будет! – И когда Магиша скрылась за печью, наклонясь к Арслану, продолжал: – Ты, сынок, не думай, будто мы в тебе какую корысть имеем. Я за-ради тебя и стараюсь, аллах свидетель. А нам что... Разве спросят: чей это сын такой ладный? А это сын Шавали Губайдуллина – нам и приятно, на душе радость. Мы уж долго не заживемся... чего ты зубы скалишь? Думаешь, много нам жить осталось? Ты на бабку-то не гляди, она, земля ей пухом, была из другого теста, покрепче нас. Сам рассуди, должон же кто-то остаться за меня в роду Кубашей? Без старшего и дом не в дом, а постоялый двор, ей-богу. Возьмем, к примеру, соседей наших – Дияровых, что с ними сталось? Звук один и остался, а какие богатырские люди были, на всю волость знаменитые, да-а-а... Выйдут, бывало, на луга, размахнутся косами – любо-дорого поглядеть, за ними шайтану не угнаться, не токмо что человеку. Старшой-то у Дияра, Шаяхмет, на германской сгинул, младший с этой войны не воротился, а середний, Лутфулла, подался куда-то на промыслы, нефть качать, не то в Баку, не то на Урал... Говорят, будто не худо живет... Ну, да мало ли что говорят, а есть теперь Дияровы? То-то и оно, что были Дияровы, да сплыли. Нетути! Высох род Дияровых, так-то. И двор лебедой зарос. Хошь – верь, хошь – не верь, а по бревнышку растаскали добрые люди Диярову избу...
Тетка Магиша пронзительно взглянула на мужа и положила ему на тарелку давешний кусок мяса: испугалась, как бы старик во хмелю-то не наболтал чего лишнего. Была у старухи совесть нечиста: как-то безлунной осенней ночью утащила она из дома Дияровых три гожие еще половицы, спрятала их в хлеву, под свежим навозом.
– Так оно и бывает, когда догляду нет... – вздохнул Шавали-абзый, по-своему поняв свирепые взоры Магиши и словно оправдываясь за «добрых», то есть скорых до чужого добра людишек. – Ну, так что, сынок, воротишься в Калимат?
– Подумаю, отец, подумаю. Тут ведь с бухты-барахты нельзя решать. С директором на заводе потолковать надо, с товарищами...
– Ты потолкуй, это верно. Однако давай, не тяни. Дом-то тебе достанется, кумекай.
– Ну что ты, отец! Что я с твоим домом делать буду? Хватит мне и казенной квартиры.
– Нет, сынок, неверно ты говоришь, молод еще, зелен – соображенья у тебя и не хватает. К примеру говоря, Тимбика помнишь, с дальнего конца деревни? Так этот Тимбик опосля революции в самой Москве жил. Шумел дюже – мы, мол, проталерият, плевали мы на частнособственное добро! Да слюны не хватило плеваться-то, приехал опять-таки в старую отцовскую избу, она тогда уже на подпорках была, развалюха, одним словом. Ну, в ней и жил до смерти. А вот сын его, Карим, поумнее отца оказался: как только с войны воротился, так и принялся ту избу отстраивать. Да так отделал, что и городским на зависть. Взял теперь первую девку на деревне, учителку Мунэверу, и живет себе, в ус не дует. Сам нифетяник, на работе, сказывали, один из первых – начальство не нахвалится. Бают, будто в скорости в мастера выйдет. А чем же, к примеру, ты, этакий ладный парень, хуже сына нищего Тимбика, а?!
Шавали-абзый взял с тарелки давно остывший кусок мяса и вцепился в него зубами, однако не осилил и с досадою бросил его обратно, наклонился к Арслану:
– Не дури ты, ей-богу. Для тебя же, сынок, из кожи лезу, уразумей ты это наконец! Покойникам избы ни к чему. Возьмем еще бабушкину, присоединим к твоей – и пожалста...
Арслан, слушавший его посмеиваясь, вдруг нахмурил брови и раскрыл рот, желая осадить не в меру разошедшегося старика, но Файруза опередила брата. Сидела она за столом молча, смотрела в свою тарелку и, казалось, не слушала разговора мужиков, но как только речь зашла о доме бабушки, вскочила резко, словно ужаленная.
– О-о-о, вот как? На бабушкин дом позарился? Ишь ты, какой умник! То-то, гляжу я, разворковался, старый разбойник. Мягко стелешь, да жестко спать! А чего же ты смотрел, когда бабушка-то одна-одинешенька осталась, об чем же ты думал тогда, любящий сын? – Файруза бросила на плечи неказистую шальку, не поправляя разлетающихся черных волос, яростно зашагала к двери, но с полдороги вернулась и, подойдя к отцу вплотную, сунула ему под нос крепкую «дулю»: – На-ка вот, выкуси, понял? Не уйду из бабкиного дома, хоть ружье к спине приставь, не уйду! Не хочу, чтобы мой Тансык в вашем доме пасынком жил. Не хо-чу!!