Текст книги "Ядро ореха"
Автор книги: Гариф Ахунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
С совещания выходили вместе.
Чрезвычайно взволнованный Лутфулла-абзый в сердцах повторял одно и то же:
– Нельзя, нельзя так, товарищ секретарь. Один он, что ли, работает? Нет, нельзя, нельзя так, поймите же...
Назип Курбанов, набивая табаком свою старую из орехового дерева, отполированную частыми прикосновениями, матово поблескивающую трубку, осторожно возразил:
– Ты, друг Лутфулла, видно, забыл свою собственную молодость. Молодость, брат, это ж такая пора! Вспомни-ка себя лет эдак тридцать назад, а? Вспоминай, вспоминай! Каким ты был? Не стригунком ли необъезженным? А когда впрягся в работу, сколько оглобель переломал, немало, поди? Вот то-то и оно, под старость-то все мы становимся чересчур благоразумными...
– Постой, товарищ секретарь, что ты мне тут об оглоблях рассказываешь? Может, я как раз ни единой не сломал!
– Ох, врешь, друг Лутфулла, мне ли не знать – сам я был в точности таким же; недаром отец грозился оттягать меня кленовым вальком, да не один к тому же раз. В молодые годы, брат, спокойно не сидится: когда мне восемнадцать стукнуло, я тайком от отца в комсомолию записался да и махнул добровольцем против Колчака! А теперь на старости лет остепенились, вон какие осторожные стали! И это не так, и то не по-нашему... Ладно, скажем, сегодня Тимбиков выскочил, похорохорился лишнего, к опытным мастерам без должного уважения отнесся, пусть. Но сам ты в его годы разве ж обдумывал все свои поступки? Ему пока все нипочем! Однако что ты расстраиваешься? Наступит и для него день, когда не будет он мчаться, закусив удила, а пойдет согласно в ту сторону, какую вожжу потянут, ну в точь, как старая крестьянская лошадь... Засеребрятся и у него усы... А пока зачем его трогать? Будем великодушны, друг Лутфулла...
Из дверей конторы гурьбою повалила молодежь, и тотчас, словно в подтверждение слов Курбанова, двор наполнился гомоном звонких и юношеских страстных голосов. Среди них, кажется, был и Карим Тимбиков, имя его звучало особенно часто, и то там, то здесь раздавались одобрительные восклицания: «Правильно говорил, мастер!», «Молодец, Карим!», «Ну, задал ты им жару!», «Не испугался начальства, здорово!» Лутфулла-абзый, жалея, что не успел досказать свою мысль в спокойной тишине, позвал парторга за собой, и, когда они, обогнув контору, вышли на другую ее сторону, куда не доносился поднятый молодежью гам, он тихо, настойчиво продолжил прерванный спор:
– Нет, товарищ Курбанов, ты меня неправильно понял. Что ж получается: я тебе про Фому, а ты мне про Ерему! По-твоему, выходит, будто я молодых зажимаю, завидую, что ли, им, – а ведь обидно это слышать, не понял ты меня. Я молодым поперек дороги не становлюсь. Только что я хочу сказать: зазнается Карим, непременно нос задерет. Можешь ты это понять? Скромности-то в нем и не осталось уже... А кое-кто пытается слабые его стороны выдать за сильные; похвальбу, к примеру, за принципиальность и еще там... Балуют его, ей-богу! Вот чего я опасаюсь...
В общем-то, парторг Назип Курбанов и сам понимал, что вокруг Карима Тимбикова поднялась в последнее время чересчур уж большая шумиха. Но полагал он это не столь уж страшным; любое новое дело всегда несет в себе много неожиданностей и, кстати, чаще всего бывает даже несколько от задора раздутым, так как те, кто в нем уверен, всегда излишне кричат по его поводу. То же самое, ему казалось, получается и теперь. Неужели он что-то недопонял и упустил из виду?
Долгие годы партийной работы приучили Назипа Курбанова вглядываться в людей и в события с пристальным вниманием, не спешить, не торопиться с выводами. Жизнь Курбанова пришлась полностью на двадцатый век, и все бурные события его не миновали Назипа: на самых крутых поворотах истории был он с народом, полно участвуя в грандиозной борьбе за светлое будущее. Советскую власть встречал Курбанов семнадцатилетним пареньком, а совершеннолетие свое отметил уже на фронте гражданской, с трехлинейной винтовкою в руках... О сверстниках Назипа, павших в боях с контрреволюцией, пели хорошие, душевные песни – пели как о красных героях, о молодых батырах.
Судьба уберегла Курбанова; видно, не суждено было ему погибнуть ни от белогвардейской пули, ни от бандитской шашки. Другая великая революция – коллективизация сельского разобщенного хозяйства застала его тридцатилетним мужем, крепким, жилистым, успевшим набрать и силу, и жизненный опыт. Многие друзья-товарищи Курбанова погибли в ту суровую пору от кулацкого топора, но вновь пощадила судьба Назипа, сохранила коммуниста-двадцатипятитысячника для будущих больших дел. Уцелел коммунист Назип Курбанов, хотя не раз подстерегала его неминучая смерть, – был он в самом водовороте борьбы: в Калиматовской, Нурсалинской, Азнакаевской волостях хорошо знали смелого партийца – и бедняки, и кулаки-богатеи. Лежать бы ему в сырой земле, когда бы не природная смекалка Назипа да отчаянная его находчивость... Скажем, однажды ехал он зимним вечером из Азнакаева, где раскулачивал местного кровососа, дремал в телеге, закутавшись в теплую доху, как вдруг услышал позади гиканье, крики и ярый перестук копыт. Оглянулся – погоня! Близко уже летит, всхрапывая, запряженный в кошевку могучий жеребец, перегибаясь, вглядываются в зимний сумерек пьяные детины, догонят – убьют! Поглядел Назип по сторонам и увидел, что едет как раз мимо кладбища, поднял воротник повыше, сложил смиренно руки да затянул слезливым голосом молитву по усопшим. Приняли его тогда, видно, за муллу и, вздымая ветер, промчалась погоня мимо, так и пронесло.
Но опасность висела над ним постоянно, потому пришлось даже сменить имя и фамилию, долго еще называли его вымышленным прозвищем Зайсу. И только в политотделе МТС, куда он был послан на работу партией, получил Курбанов новый паспорт – на свое настоящее, от отца и деда данное имя. Началась Отечественная война, Курбанов к этому времени стал грамотным, хорошо знающим технику и людей, опытным партийным работником. Науки за среднюю школу одолел он самостоятельно, изучить технику помогла работа в МТС – к началу войны любой трактор и любой комбайн знал Курбанов как свои пять пальцев. На войне попал он в танковые войска, чем очень гордился и даже домой прислал как-то фотокарточку, на которой стоял, улыбаясь, возле запыленного боевого танка. В военную часть назначили Курбанова политруком, политической закалки у него было достаточно, и чуткости, душевности хватало – людей Курбанов знал и понимал.
Возвратившись после победы в родные края, Курбанов, не сомневаясь, пошел работать к нефтяникам. Прежнего здоровья и силы уже не было, сказывались полученные на фронте ранения и контузия, частенько скручивало его, и старые раны мучительно ныли – в такие дни Курбанову приходилось трудно. Стискивая зубы, превозмогал он боль, но порой, не выдержав, расстраивался, усталые нервы сдавали, и жене его, многие годы проработавшей в библиотеке, удивительно терпеливой и тихой женщине, приходилось выслушивать немало неуместных слов, выброшенных вперемешку с дымом старой, оставшейся Курбанову от фронтового друга трубки.
Вот и сейчас он по старой привычке плотно набил ее и глубоко затянулся крепким, горьковатым дымом. Слова мастера встревожили его основательно. От табака вдруг закружилась голова, затошнило – Курбанов вспомнил, что с самого утра не брал в рот ни крошки; захотелось чего-нибудь горяченького, супу, скажем, или еще чего; тогда и настроение поднимется, и проще будет докончить нелегкий разговор. Но как-то неудобно было обрывать на полуслове старого мастера, который всей душой болеет за общее дело, а оттого, понятно, и волнуется больше всех в тресте. Выждав, когда Лутфулла-абзый замолчит, Курбанов мягко и ненастойчиво, стараясь не обидеть мастера, предложил:
– Слушай, друг Лутфулла, а не зайти ли нам перекусить в столовку? Потом и поговорили б уже обстоятельно.
– А чего, конечно, можно. Но пойдем-ка лучше к старухе моей Тауфике, домашнюю лапшу кушать будем.
– Ну, брат, это неловко. Заявимся ни с того ни с сего – она, может, на гостей и не рассчитывала...
– Ерунду говоришь, товарищ секретарь. Моя старуха в жизни не готовит так, чтобы на половинки мерить. Сам же знаешь, сколько у меня ребятишек растет, – там без запасу не прожить.
– Знаю, знаю, – ухмыльнулся Курбанов. – На детишек ты, брат, мастак. А как старший-то твой? Не думает возвращаться? Где он у тебя нынче, в разведке?
– В разведке. Где-то под Елабугой. Хорошо бы, конечно, если вдруг вернется; стали б из одного котла есть. Только... не тянет его что-то в наши края, не знаю уж, отчего...
– Да... Дети наши теперь самостоятельные, сами с усами. Мой вот в Норильске остался, не поеду, говорит, и баста. Что с ним будешь делать? Страна у нас, конечно, огромная. Где бы ни жил – все дом родной.
Неторопливо, изредка переговариваясь, шагала они по выложенному плитками тротуару совсем новой улицы. По обеим сторонам посажены молодые клены, в новых однотипных домах светились окна, бросая на асфальт теплые желтые пятна, на углу стоял забытый строителями ящик из-под цемента, у палисадников толковали о чем-то пожилые люди.
За столом разговор вновь вернулся в прежнее русло. Поглядывая на серебрящиеся ранним инеем виски Курбанова, Лутфулла-абзый решительно гнул свою линию:
– Карим – парень дельный, за что возьмется, сделает на совесть, в том спору нет. Да он в моей бригаде работал – уж я-то его знаю. Такой парень, будто нарочно сделан буровиком. Прирожденный нефтяник, ей-богу! Но неустойчив, и дела на нынешний день у парня плохи. Говорю это не из пустой зависти, поверь. Судьба его, товарищ секретарь, на чаше весов, и если другие того не понимают, ты-то уж должен понять! А весы врут! Почему? Да потому, что фальшивые они, гири. Стоит Карим один-одинешенек, но враз те гири перетягивает, а потому и кажется этаким удальцом из сказки. А разве это верно? Слышал, как Кожанов на совещании разорялся: Тимбиков – талант, Тимбиков – будущая знаменитость, Тимбиков побьет все рекорды. Можно подумать, что во всей Татарии, кроме Карима, и мастеров-то больше нету.
Назип Курбанов отставил поднесенную было ко рту полную ложку и с интересом уставился на Диярова.
– А с самим Кожановым ты не говорил на эту тему?
– Говорил, конечно.
– Ну, и как он смотрит?
– Как, как, и он тоже сыплет твоими словами. Нам, мол, не следует заботиться только о себе, товарищ Дияров, но следует учитывать интересы коллектива и думать о подготовке достойной смены. Во как! Аж зло забирает. Будто я только и делаю, что о своей славе пекусь. Мне теперь эта слава, товарищ секретарь, как собаке палка...
Курбанов захохотал на всю комнату, и у серых глаз его, сузившихся в щелочки, бесчисленно разбежались лучистые морщинки.
– Так, так, и что же ты Кожанову ответил?
– Я ему говорю, ты, мол, товарищ управляющий, меня такими громкими словами с толку не собьешь. Не от сердца они, твои слова! И, как коммунист, я не имею никакого права закрывать глаза на подобные неправильные решения, а если закрою, так не пришлось бы нам всем позже локти кусать! И что же он мне отвечает? Ты, говорит, товарищ Дияров, совсем от жизни отстал, а еще, говорит, десятки лет землю бурил. Чуешь, какие он слова-то находит, знает, проклятый, мое слабое место; нам, говорит, в добыче нефти давно пора достигать высоких скоростей, чтобы догнать, мол, и перегнать всякие там империалистические державы, и делает это он мне небольшую речь про Америку. А заканчивает так: до подобных, мол, высочайших скоростей, говорит, если и доберется кто – то уж, конечно, не ты, и не я, а такой бесстрашный джигит, как Карим Тимбиков.
– А ведь он правильно говорит, друг Лутфулла.
– Чего правильно?
– Чего? А вот чего! Мы, брат, теперь такие опытные стали, что всего боимся. И все-то нам известно: на каком километре у нас дыхание оборвется, на каком участке с ног слетим – это мы знаем заранее. И в такой далекий путь нас не уговорить ни за какие деньги. А у молодежи такого опыта и нету, так что она и знать не знает, какие ее ждут в дороге ямы да кочки, где она себе нос расквасит, а где шею свернет. Оттого и несется в путь сломя голову. А если встретится ей глубокий ров, долго раздумывать не станет – гейкнет – и, глядишь, яма-то непроходимая позади осталась.
Лутфулла-абзый, словно представляя себе, как это можно, гейкнуть и перескочить непроходимую яму, помолчал. Конечно, он хорошо знал, что проходка скважины – не лихая скачка и криком там не возьмешь. Но после слов Курбанова в душе у него все же шевельнулось горькое сомнение. Может, и вправду стареет он, чем черт не шутит, может, отстал от жизни...
Лутфулла-абзый вздохнул, крякнул про себя и посмотрел в сторону кухни. Тетушка Тауфика заваривала там чай и вскоре, в больших цветастых чашках, внесла его в залу и со словами – а вот угощу-ка я вас душистым да крепким чайком! – подала первую чашку гостю. Не успел тот допить, как она с ласковым радушием предложила ему вторую – Курбанов не отказался. Горло пересохло, да и чай был хорош – отчего не попить, если так угощают? С довольным оханьем испили по второй, затем по третьей; Лутфулла-абзый попросил еще, не желая отставать, поддержал его и Курбанов. Лутфулла-абзый, выпив, тут же снова протянул жене чашку: не сумев убедить парторга в своей правоте, хотел, кажется, хоть здесь выйти победителем. Но Курбанов оказался крепким орешком – опорожнил полных семь чашек; только тогда отвалился и, промокая узорчатым полотенцем с лица и шеи градом льющийся пот, похвалил хозяйку и славный ее чай.
Сумрачно наблюдавший за ним Лутфулла-абзый не вытерпел и, отведя взгляд от тающего Курбанова, от намокшего полотенца в его руках, снова заговорил негромко и обеспокоенно:
– Смутил ты меня, конечно, товарищ секретарь, но останусь я твердо при своем. А отчего ты думаешь? Вот я тебе сейчас объясню... Ты говоришь – Кожанов мне правильно ответил. А я тебе говорю – неправильно! Неправильно, потому что болеет он только за себя, а не за Карима. А раз так – значит, его слова не могут быть правдою, заведомо не могут. В газетах пишут, нефть – это «черное золото». Так, золото. Одним словом – клад. Но разве ж нефть одна – клад? А люди? Вот где настоящий клад, товарищ секретарь. Что это «черное золото» без людей? Тьфу! Как лежало оно в земле, так и лежало бы во веки веков. Не было б от него никакой пользы, кабы не люди наши. Впрочем, все это известно.
Но кто добывает эту нефть? Карим. Н впредь ее будет добывать тоже Карим. Если... не сломит себе шею, конечно. Я знаю, Николаю Николаевичу нужен рекорд, нужна слава! Чтоб трест под его чутким руководством прогремел на весь Союз! А что станется с Каримом – ему дела нет, до чего парень дойдет в таких-то условиях, куда покатится... Ему все равно! А если Карим не выдюжит, сломается раньше времени, ему; Тимбикову то есть, тоже скажут: будь ласков, браток, освободи-ка свое место! Отстал от жизни, так уступи, пожалуйста, теперь другим, которые и помоложе, и посмелее тебя будут. Это же слепому видно, что так оно и получится, – Карим пока еще того не чует, голова у него от похвал кругом, вот он и не понимает, что рекорды-то непродуманные нужны для тех, кто хочет упрочить свое служебное положение. Я тоже умные слова знаю, не думай! У него пока все получается, не прижало его, оттого и хорохорится. Придет еще срок, будет новая техника, новые методы – и к чертовой матери полетит тогда Карим из жизненной арбы. Учиться ему надо... Он же – талантливейший парень! Если откровенно. Но загубим мы этот клад, когда так будет продолжаться и дальше. Потому надо бы нам крепко задуматься, браток Назип, – в первый раз назвав парторга по имени, закончил Лутфулла-абзый.
Курбанов помолчал и, сунув в рот свою ореховую прокопченную трубку, стал долго и старательно разжигать ее, совсем, видно, забыв, что нет там уж ни малой щепотки табаку...
4С самого утра на лесную поляну привезли две большие бочки пива и несколько ящиков водки. Длинный из поструганных досок стол, сколоченный буровиками там же, в лесу, покрыли зеленой скатертью и расставили немудрящую, но обильную закуску. Когда же осеннее скупое солнце, блеснув последний раз на железках буровой, скрылось за низкими серыми облаками и от горы Загфыран подул резкий холодный ветер, на поляну стали съезжаться руководители треста, директора контор, инженеры, корреспонденты республиканских газет, представители объединения «Татнефть» и многие другие гости.
Праздник готовился невиданный, какого не было еще в этих краях за всю историю калиматовской нефти. Предусматривалось, естественно, что будет он иметь примером героев дня и остальные буровики и мастера примутся штурмовать новые высоты, свершая новые трудовые подвиги; предусматривалось кроме этого еще кое-что, и поэтому сам Николай Николаевич Кожанов еще накануне принял все меры, чтобы праздник прошел как можно более торжественно.
Однако справедливости ради должно заметить, что меры эти были приняты задолго до рождения самого рекорда. Недели две управляющий с поразительным терпением следил за ходом работ в бригаде Тимбикова – и остался в высшей степени довольным. На буровой молодого мастера за все время не произошло ни единой аварии, темпы проходки постоянно выдерживались очень высокие, гораздо выше известных, а если бригада сумела бы сохранить их до самого конца, без сомнения, был бы установлен рекорд восточных районов по скоростному бурению глубоких скважин, и это явилось бы для треста началом столь долгожданного крутого подъема.
Но судьба предстоящего рекорда зависела также и от самих руководителей треста, от директоров контор, снабженцев: не прибудет вовремя оборудование, опоздают каротажники – да мало ли подобных причин, из-за которых порою по неделям простаивают буровые, – и так хорошо начатое дело пойдет насмарку. Очень устраивало Николая Николаевича и то, что будущий рекордист был из национальных кадров, – буровые мастера, приехавшие из других республик, имели обыкновение сразу же после становления дел рваться обратно домой... Прикинув все и решившись, Николай Николаевич позвонил в Бугульму, в объединение «Татнефть», просил у высокого начальства разрешения на подготовку рекорда и, получив благословение, в тот же день вызвал к себе директора конторы Митрофана Зозулю. В кабинете управляющего они были вдвоем, с глазу на глаз; Кожанов плотно прикрыл дверь и, подавшись вперед, всем своим мощным телом, произнес твердым и повелевающим голосом:
– Митрофан Апанасович, помните: для Тимбикова не жалеть абсолютно ничего. Оборудование, цемент, каротажники – все в первую очередь ему. Непременно ему. О темпах проходки докладывать лично мне. Еже-днев-но! Вам все понятно?
Разумеется, было не очень понятно; экий категорический тон – с чего бы вдруг? Но спорить Митрофану Апанасовичу как-то не хотелось, и он промолчал.
В конце концов, никто не спорит, рекорд – дело, можно сказать, святое. Или же, по крайней мере, со святой целью. Это и раскрытие новых, неиспользованных еще возможностей, дремлющих в неведении сил, и прекрасный пример для подражания, для достижения еще более высоких, в данном случае, скоростей. Безусловно, хорошее дело. Но стоит ли пороть горячку? Может, лучше бы основательнее подготовиться, и тогда уж?.. Не толкают ли они парня на неверный путь? Рекорд-то, по сути дела, искусственный, тепличный... А парень хороший, со временем мог бы и без особых условий достичь самых высоких скоростей. А теперь поймет ли он, что это не его личная заслуга, но дело рук всей бригады, конторы, треста, наконец? Или, может, действительно, как сказал Курбанов, стали мы уже пугаться решительных шагов?..
Такие вот сомнения мучили директора конторы и не давали ему покоя. Были под его началом к тому же бригады, которые месяцами в ожидании новых скважин сидели без работы. Мастера тех бригад каждый день обивали пороги в конторе, возмущались, обвиняли Митрофана Апанасовича в несправедливости, орали, что это безобразие – заводить на промысле любимчиков, поминая при этом Карима Тимбикова нехорошим словом. Митрофан Апанасович, боясь, что действительно могут возникнуть неприятности, доложил Кожанову, однако тот и слушать не захотел.
– Каждое большое начинание – событие, оно всегда порождает массу пересудов и сплетен, запомните это. Мир наш еще далек от совершенства, много пока завистников и пустых людей. Да! Но надо смотреть на жизнь трезво и не придавать значения досадным мелочам; выше голову, Митрофан Апанасович! Если наше дело поручено нам партией, если ведет оно к умножению богатств нашей Родины – надо работать со спокойной совестью. Появится рекорд, и мигом забудется вся эта чепуха, сбросится со счетов глупое карканье, лишь рекорд останется стоять, как гигантский факел, а рядом с ним – его создатели, его вдохновители!
По мере того как приближался день установления рекорда, управляющий беспокоился о нем все более и неоднократно сам выезжал на буровую Тимбикова; от такого щедрого внимания тот вдруг даже в поведении переменился: ходил он теперь с большой важностью, голову держал высоко, слова цедил сквозь зубы, не утруждая себя, впрочем, иногда и подобной малостью. Митрофан Апанасович, тотчас заметивший эти перемены, был крепко расстроен поведением молодого мастера, так как посчитал его некрасивым и уж никак не подходящим для рабочего человека. По его мнению, выходило, что как мастер, как наставник своих буровиков Карим «перестал расти явно и бесповоротно».
Когда же директор конторы уразумел стремление Кожанова превратить день рекорда в торжественный праздник, когда понял наконец, как тот честолюбиво рвется через газеты и радио поднять шум на весь Союз, настроение у Митрофана Апанасовича испортилось подчистую, и ехал-то он на буровую не столько радоваться успеху родного треста, сколько увидеть, чем же все это закончится и как выдержит Карим Тимбиков столь серьезное испытание славой. На душе у Зозули было муторно и тревожно.
В холодном сумраке полоненного низкими тучами осеннего дня шумит под ветром облетающий суровый лес. Слышно, как гудят и шаркают ногами у стола и пивных бочек застывшие уже люди, – голосов много, слова самые разные, но суть, если напрячь слух, одна: новый рекорд.
Карим сегодня в белоснежной рубашке, поверх нее – модная куртка из мягкой кожи. На чисто выбритом аскетическом лице его играет скупая, как осеннее солнце, улыбка. Он по-настоящему, по-мужски красив. Вокруг него толпятся журналисты, ловят каждый его жест, идут следом, куда бы он ни направился, словом, он – в центре внимания. Кажется, в этой новой роли чувствует себя Карим не очень уверенно; слова его чересчур многозначительны, иногда даже по-ребячьи легки, и, несмотря на тщательную скромность, нет-нет да и пробьется из глубины гордость: «Да уж, постарались!», «Спросите вон у ребят», «Извиняюсь, товарищ, некогда», «Знали ли заранее, что выдадим три тысячи метров? Факт, знали. А по-другому и стараться не стоило!»
В три часа народ дружно начинает волноваться. Вместе с представителем объединения «Татнефть» прибывает наконец на трестовском вездеходе Николай Кожанов, как всегда строгий, деловитый, ладный. Подойдя к Митрофану Апанасовичу, поздравляет его с производственной победой, жмет и довольно долго не выпускает руку, в стальных, приглушенных набрякшими мешками глазах его на мгновение вспыхивают теплые, добрые огоньки, но затем мелькает в них, как кажется Митрофану Апанасовичу, и триумфальное высокомерие: «Ты, помнится, был против, товарищ Зозуля?»
Ровно в четыре баянисты рвут туш. Во главе стола во весь высокий рост утверждается Николай Николаевич и от имени руководства поздравляет Карима Тимбикова с замечательным рекордом – славной страницей, вписанной в летопись трудовых подвигов нефтяников Татарстана. Приказом по тресту членам бригады объявляется благодарность. Бурные аплодисменты. Кожанов привлекает к себе Карима, обнимает и троекратно целует. Баянисты играют туш.
От конторы бурения бригаду поздравляет парторг Назип Курбанов. Ветер треплет его жесткие черные волосы, вырывает из рук бумаги, бросает в лицо сухие листья, но Курбанов спокоен; говорит он неторопливо и ясно. Хорошо говорит Курбанов, слова его полны смыслом и силою. Ему и хлопают дольше и гораздо громче, чем Кожанову. Карим же чувствует устремленные на него взгляды, чувствует, как уходит земля из-под ослабевших от волнения ног, и, задыхаясь от наплыва чувств, рвет на горле рубашку.
Представитель «Татнефти» произносит всего лишь несколько приветственных слов, но люди, кажется, совсем ошалели – хлопают ему так, что гудит, отзываясь на аплодисменты, удивленный лес.
Карим, оглохший от волнения, не может понять, в чем дело, и Джамиль Черный шепчет ему на ухо: «Победа, слышал, победа!» Какая победа? Так ведь уже говорили о победе? Нет, нет, автомобиль. Автомобиль «Победа». Объединение награждает его «Победой». Вот она, слава...
Поздравления, чтение телеграмм, принятие новых обязательств – на все это уходит часа полтора. Тимбикова приветствует обком профсоюзов, редакции газет, Академия наук, еще какие-то организации, но люди уже приустали, прежнего пыла нет, и всем хочется поскорее сесть за стол, перейти от слов к «делу».
А немного погодя над поляною вновь подымается неимоверный шум – согревшиеся чаркою люди, вмиг оттаяв и обретя пронзительную тонкость чувств, кричат и поздравляют друг друга – теперь уже со стаканами в руках, – громче даже и радостней, чем прежде. Джамиль Черный и Каюм пытаются расцеловаться. Джамиля наградили мотоциклом, и Джамиль прямо-таки обалдел от радости, но пуще того радуется он за своего дружка Каюма, которому подарили хороший радиоприемник, и все поглаживает заскорузлой рукой по ящику, нахваливает, не забывая, однако, между делом сбегать и к своей чудесной, блистающей в сторонке лаковыми боками машине.
Карим чокается с журналистами, пьет и кричит взгромоздившемуся на пивную бочку Михаилу Шапкину:
– Эй, верховой, не забывай о своих обязанностях, даешь свечи! – подразумевая, конечно же, пиво. Пьет он очень много, пьет до дна и требует того же от журналистов. Раз уж он с ними чокается – какого рожна: пей, и все тут! Но один из корреспондентов, – кажется, из областной газеты, – человек высокий, худощавый и бледный, как проросший в подполе картофельный росток, проводит рукою поперек горла и решительно отказывается. Карим испытывает вдруг к нему неосознанную злобу: он давно заметил, что этот землистолицый корреспондентишка держится особняком, ни грамма не пьет и вообще, видно, считает себя самым умным. Карим быстро и до краев наполняет водкою два стакана, поднимает их и, расплескивая прозрачную жидкость, шагает к корреспонденту; голос Карима угрожающе ласков:
– Ну-ка, братец, выпьем мы с тобой по стакашке!
Тот, сморщившись, отрицательно поводит головой, и Карим, по-прежнему ласково, но тяжелее уже произносит:
– Что так, братец, или наш рекорд тебе не по сердцу?
Воцаряется напряженная тишина. Корреспондент опасливо оглядывается по сторонам, в глазах его – недоумение и тревога. Буровики явно на стороне Карима, нервы у всех натянуты, они пока еще молчат... Но стоит сказать незадачливому трезвеннику хоть слово – сомнут, они же сегодня победители, а победителей, как известно, не судят.
Вовремя подоспел испуганный Кожанов, уладил неприятность, увел совсем побелевшего журналиста с собой...
Когда окончательно уже темнеет и в очистившемся к ночи небе загораются неяркие звезды, все грузятся в поданные автобусы и трогается в обратную дорогу. По пути поют почти стройно веселые песни, и оттого автобусы в темноте кажутся странными, поставленными для чего-то на колеса, исполинскими радиоприемниками. В городе наконец парами и кучками разбредаются по домам.
Арслану домой еще не хочется. В голове его крепко шумит после праздника, и весь мир видится как-то нереально; звуки зыбко качаются; краски то смутны, то пронзительны. С самого начала застольной части праздника Арслан уловил в себе шальное желание напиться, забыть хоть раз все и вся и далее уже бездумно пил полными стаканами – теперь этот жуткий ерш, видно, перебрался в голову, да и шагает он, кажется, не совсем твердо... Ишь, как шарахнулась в сторону встречная гражданочка... Эх, пьяный зюзя...
Арслан опускается на попавшуюся по дороге скамейку, сил идти дальше очень мало... Да и нехорошо, брат Арслан, заявиться домой в этаком виде! Премия вообще-то в кармане – отец слова не скажет... Нет, нехорошо. А ночь, однако, холодная. Да. Прохладная ночка...
Оказалось, пока сидел, незаметно задремал, и разбудила его донесшаяся откуда-то издалека песня: Арслан замерз отчаянно и, не попадая зуб на зуб, резво и похмельно вскочил со скамейки. Песня же придвигалась все ближе, Арслан, подняв воротник пиджака и завернувшись в него поплотнее, стал зачем-то поджидать неизвестного певца.
Тот наконец появился из-за поворота, но шел очень медленно и потешно, словно исполняя какой-то сложный цирковой номер: то выбрасывал руки вперед, то раскидывал их в стороны, потом, кренясь, резко приседал и вдруг пускался в дикий «негрский» перепляс, ни на секунду, однако, не переставая петь:
Мы каз-занские ребята,
Хоть в Каз-зани не живем... —
выводил он, притопывая ногой и протягивая руки вперед, сильным и приятным, правда, охрипшим уже голосом. Когда странный певец приседал или сильно подавался в сторону, песня с трудом проталкивалась через его спотыкающееся дыхание, но, выпрямляясь, он вел мелодию так же верно и очень азартно:
Безо всяких там дипломов
Инженерам нос утрем...
Арслан, забыв и о холоде, и о налетающем порывами сне, с громадным интересом наблюдал за подошедшим тем временем близко певцом, а разглядев, что тот по пояс голый – без рубашки и без майки, – поразился совершенно: на улице было страшно холодно даже в пиджаке; ночью, видно, подморозило, и в лужах под ногами хрупал тонкий ледок; только теперь да Арслана дошел смысл всех этих таинственных гимнастических упражнений ночного, по всей видимости, крепко пьяного певца.
Подгулявший прохожий, не доходя чуть до Арслана, остановился и принялся столь же азартно, как и пел, чихать, откидывая при этом голову и сотрясаясь всем телом. Арслан, признав в нем Тимбикова, вдруг растерялся и резко шагнул вперед.
– Что с тобой, Карим?.. Эх ты, ну и накачался! С чего это такое выдумал? Вот безобразник! Пошли, пошли, простудишься же, пошли, говорю. Дам закурить, обязательно дам, только накинь вот мой пиджак. Не хочешь? Ладно, ладно, не хочешь – не надо. Не буду, говорю, черт с тобой! Пошли!
Арслан обхватил Карима за пояс и, стараясь обходить большие улицы, закоулками и дворами поволок к себе домой. У самых ворот Карим будто немного отрезвел и заходить к Арслану не захотел ни в какую; стал он, напротив, упрямо вырываться и требовать немедля жену свою Мунэверу. Арслан, в миг опомнившись, ощутил в сердце болезненную, глухую резь и, сердито уже схватив сопротивляющегося, красного и совсем закоченевшего мастера в охапку, потащил к дому Тимбиковых, не обращая никакого внимания на его угрюмое и недовольное мычание.