Текст книги "Книга сияния"
Автор книги: Френсис Шервуд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
– Этого малого, – распорядился Рудольф, – перевести из кухонь прямиком в императорскую опочивальню.
– Но, сир, пажи императорской опочивальни должны быть дворянами.
– Чепуха! Мне нравится этот парнишка. Он будет служить лично мне.
7
В Юденштадте есть лишь один сад – сад мертвых. Еврейские могилы громоздятся одна на другую, но им все равно тесно, поэтому они кренятся и заваливаются, точно кривые зубы в крошечном ротике. Чтобы выразить горе и уважение, вместо цветов на каменные плиты бросают мелкую гальку. Таков обычай, которому много тысяч лет, и появился он еще в те годы, когда евреям пришлось сорок лет блуждать по пустыне. На большинстве могил, помимо имен, а также дат рождения и смерти по еврейскому календарю, высечен маленький значок, который указывает на род занятий покойника, или слова «ха‑иша ха‑цнуа», в переводе – «добродетельная женщина». Хотя в течение многих лет до императора Рудольфа это было запрещено, многие жители гетто занимались ремеслами. Вот надгробие портного: на камне высечены ножницы. На могиле у лекаря – пинцет, аптекаря – пестик и ступка. А вот кувшин: значит, здесь лежит кто‑то из колена Леви.
И первое, и второе имя рабби Йегуды‑Лейба Ливо бен Бецалеля означает «лев». Лев Иуда. Раввин был крупным мужчиной, а его дом, если не брать в расчет жилище мэра Майзеля – самым лучшим в Юденштадте. Дом был двухэтажным, и в нем, помимо самого рабби и его жены Перл, жили три их дочери, две из них – замужние. Полы в доме рабби были деревянные, не земляные, летом их посыпали цветами и приятно пахнущими травами, а зимой – чистой соломой. Входная дверь вела в коридор, тот выходил во внутренний двор, по бокам от которого располагались кухня и гостиная. На втором этаже находились спальни и кабинет раввина, окно которого выходило на стены Юденштадта.
У бабушки Рохели была всего одна комната с единственным столом, стулом, сработанным из половинки бочки, и табуреткой для Рохели. На очаге стоял котел, всегда полный горячей воды, и сковорода с длинной ручкой. В доме рабби над очагом был укреплен специальный зонт, под зонтом были расставлены каменные сиденья, а перед ним тянулась длинная скамья, чтобы все могли сидеть у огня. В гостиной стояли комоды с выдвижными ящичками, несколько складных стульев, которые легко можно было двигать туда‑сюда, стул с подлокотниками и мягким сиденьем для раввина, а также другие стулья, новомодные – с тростниковыми сиденьями, высокими спинками. В окна их дома были вставлены небольшие кругляшки стекол, а створки этих окон можно было открывать. На кухне красовались целые ряды медных горшков, оловянных сосудов для питья, железных подсвечников. Картину довершала менора[30] чистого серебра.
Находясь на улице, Рохель ясно чувствовала осуждение окружающих, а в доме рабби это чувство становилось особенно тяжким. Разумеется, исходило это осуждение не со стороны самого рабби Ливо – человека милого, доброго и праведного. И не со стороны его жены Перл, обычно суетливой и нервной, но никоим образом не склонной к подлости или недоброжелательству. Оно исходило от его дочерей – Лии, Мириам и Зельды. Еще ребенком, чтобы совсем не потеряться в их присутствии, Рохель без конца твердила про себя: «У меня есть бабуля, у меня есть шитье, у меня есть птички за окном, у меня есть милый мул Освальд, у меня есть хала на Шаббат, а порой – кринка теплого молока, которое Карел привозит из деревни». Однажды она отведала ругелу – пирожок, сделанный из мягкого масляного теста с медом, ореховой крошкой и изюмом внутри. Есть ли в целом мире что‑то вкуснее?
Через два дня после свадьбы, считая себя важной персоной среди прочих, Рохель вместе со своим мужем уверенно пересекла кладбище и направилась к дому раввина. Без колебаний она села на стул, ближайший к кухонному очагу, улыбнулась всем окружающим и взяла себе на колени малышку Фейгеле, младшую дочурку старшей дочери рабби Ливо. У Фейгеле были огненные кудряшки, серые глазки, и она не просто топала спотыкающейся походкой малого ребенка, а бегала, каталась, прыгала, скакала и даже плясала. «В один прекрасный день, – сказала себе Рохель, приглаживая непослушные шелковые завитки, – у меня тоже будет прелестная маленькая дочурка». Свои волосы Рохель по такому случаю заплела в две косы, завязала оба кончика яркими голубыми нитями и, конечно, надела головной платок.
– Прошу прощения, дамы, – сказал Зеев, – но я вас покину. Зайду к мяснику.
– Хорошо, муж мой.
Рохели нравилось произносить эти слова. Муж мой. Мой муж. Моя кухня. Тем утром Зеев обсуждал с ней приправу к славному куску грудинки для трапезы в Шаббат. Хотя сама Рохель мяса не ела, она внимательно слушала. Да, она поставит грудинку на всю ночь вымачиваться в уксусе с лавровым листом, затем обсыплет тимьяном и солью, утыкает зубчиками чеснока и станет медленно обжаривать, постоянно вращая вертел и в то же самое время не забывая о шитье. Рохель уже прибрала их маленькую комнатушку, выстроила кухонную утварь аккуратными рядами, а перед тем отдраила горшки песком и поташом так, что они засияли в неярком зимнем свете точно фамильные драгоценности.
– Сними свой головной убор, деточка, – произнесла Перл, едва Зеев закрыл за собой дверь.
Рохель взглянула на Перл, затем на Лию. В руках у Зельды, младшей из дочерей, она заметила большие ножницы.
– Нет, – сказала Рохель, снимая Фейгеле с коленей и кладя ладони за голову.
– Веди себя прилично, Рохель.
– Пожалуйста, не стригите мне волосы. Я все время покрываю голову, каждый день. Мои волосы вовсе незачем стричь – их просто не видно.
– Их видно, Рохель.
– Никто их не видит.
– Их видно, Рохель, и не только людям.
Рохель зарыдала. Волосы были тем единственным в ее наружности, что нравилось ей самой. Действительно, немногие люди имели волосы столь необычного золотого цвета, но это была дарованная ей собственность. Каждый вечер бабушка с нежностью и любовью расчесывала и укладывала – с такой же заботой Рохель расчесывала гриву Освальда.
– Прошу вас, фрау Ливо, оставьте мне хоть что‑нибудь мое.
Дети, играя на полу, посматривали на них. Малышка Фейгеле подбежала и снова устроилась у Рохели на коленях.
– Убери ребенка с колен, – приказала Перл.
– Я хочу оставить себе волосы, фрау Ливо.
– А зачем тебе волосы? – поинтересовалась старшая дочь, Лия. – Ты замужем, мы евреи.
– Где ты, по‑твоему, живешь? – спросила средняя дочь, Мириам. – В замке?
Мириам была лишь на год младше Лии и во всем подражала сестре.
– Ясно, ты хочешь возбуждать похоть, – Лия, с ее лошадиным подбородком, вечно наморщенным лбом и неприметным носом, так коротко обстригала волосы, что голая кожа блестела под головным платком. У незамужней Зельды волосы были медно‑красные и такие густые, что торчали во все стороны подобно горящему лесу. Большие темные глаза девушки были полны тревоги.
– Это мои волосы, – жалобно запротестовала Рохель. Она съежилась, накрывая голову передником. Когда Зеев в первую брачную ночь сказал, что она должна будет остричь волосы, Рохель не захотела ему поверить. Да, она знала, что некоторые женщины стриглись из скромности, но не понимала, почему ее прекрасные длинные волосы оскорбляют Ха‑шема.
– Думаешь, ты особенная? – сжав кулачки, Лия уперла их в свои узкие бедра.
Перл, ее мать, села напротив Рохели и положила ей руки на плечи:
– Послушай, Рохель, это для твоего же блага… для нашего общего блага.
– Это правда, – согласилась Мириам. – С тех пор как христианские дворяне взяли себе право первой ночи с невестой, среди самых верных из нас появился обычай: состригать себе волосы, чтобы они не считали нас привлекательными и не испытывали желания с нами возлечь. Таким образом, мы всегда принадлежим нашим мужьям и только нашим мужьям, и все идет так, как тому надлежит.
– Перестань, Мириам, – сказала Лия. – Дело не в этом.
– А в чем же тогда?
– Перед свадьбой мои дочери остригли себе волосы, – объяснила Рохели Перл.
– А моя матушка, да будет благословенна ее память, она тоже так сделала?
– Ах, твоя матушка… – Лия скорбно покачала головой. – О твоей матери вообще лучше помолчать.
– Так остригла ли моя матушка свои волосы в первую брачную ночь? – настаивала Рохель.
– Твоя матушка, помилуй ее Бог, даже невестой не стала, – Лия, похоже, была счастлива это ей сообщить.
Рохель встала, повернулась к ним спиной и подошла к окну. Раввин и другие мужчины были в шуле – учились и молились. Родись Рохель мужчиной, она смогла бы поговорить с Богом. Родись она птицей, она смогла бы улететь. Родись она медведицей, она смогла бы пустить в дело когти. Эту скверную мысль Рохель оборвала. Не была невестой… Следовательно, ее мать согрешила. Впрочем, Рохель уже много лет назад это выяснила. Значит, ее мать знала, что просватана до свадьбы. Да, это грех. И отец тоже согрешил. Там, на Украине, далеко за горами, где лето такое суровое, где нет воды, где волки зимой бродят по деревенским улицам, – они согрешили. Да, согрешили. Мать Рохели умерла, ее отец пропал. Рохель попыталась представить своих родителей такими, какими прошлым вечером они были с Зеевом, – она, распростершись, лежит на спине, а он над ней склоняется. Она представила себе своего отца – как он держит в руке перо и ведет учет, мизинцем другой руки нежно трогая ладонь ее матери.
– Никто меня не увидит, фрау рабби Ливо, – медленно произнесла Рохель, чтобы ни в чем не ошибиться. – Я вам обещаю.
– Ты считаешь себя ответственной перед собой, перед своим народом и перед Богом, когда вот так выше всего ставишь собственное тщеславие?
Мириам была так похожа на старшую сестру, что когда они были девочками, люди принимали их за двойняшек.
– И, наверно, живешь одна, поэтому можешь ставить под угрозу себя и не ставить нас? – добавила Лия.
Зельда, самая младшая, промолчала. Она была тихой, славной девушкой. Громкие голоса ее пугали. Когда Зельда была еще совсем маленькой, Лия сказала ей, что она нежеланна своему отцу, рабби, потому что не родилась мальчиком. Теперь темные глаза Зельды были полны слез. Она сама не очень понимала, по кому плачет – по себе или по Рохели.
– Ты всегда была самолюбивой, Рохель, тщеславной и самолюбивой, – Мириам топнула ногой, словно подчеркивая свою мысль.
– И должна искупить этот грех.
– То, что я ношу волосы, Лия?
Выпить бы чашку горячей воды, приправленной специально собранными листьями. Перл готовила разные отвары, которые могли успокаивать нервы, нагонять сон, придавать отваги. Утро расстилалось перед Рохелью как выжженная земля.
– В Рош‑ха‑Шану это написано, в Йом‑Кипур узаконено,[31] – победным голосом продолжала Лия. – «Сколько скончается, сколько родится, кто будет жить и кто умрет, кто погибнет от огня и кто от воды; кто от меча и кто от зверя; кто от голода и кто от жажды; кто от чумы и кто от побития камнями…»
– От побития камнями? – негромко переспросила Рохель.
– Не зря я дочь раввина.
– Умолкни, Лия, – укорила ее Перл. – В тебе слишком много от дочери раввина и слишком мало от дочери своего отца. Эти резкие слова не предназначались для того, чтобы так их произносить.
– Прелюбодеяние близко к идолопоклонничеству. В прежние времена прелюбодеек побивали камнями.
– Евреи не побивают людей камнями, Лия, – уверенно сказала Рохель.
– Ну, евреи… быть может. Но другие люди казнят гарротой, пытают, привязывают к хвосту коня и четвертуют… Инквизиция, император, да и обычные горожане – они в любой момент готовы…
– Генуг, Лия! – крикнула Перл. – Достаточно.
– Я должна об этом сказать, мама. Еще ребенком она считала себя лучше других.
– Ты все не так поняла, Лия. Я всегда считала себя хуже других!
Жар разгорелся в груди у Рохели, поднимаясь вверх по шее и опаляя красным румянцем ее щеки. На лбу выступили бусинки пота, а из‑за внезапно нахлынувших слез она почти ничего не видела. Она снова оказалась под водой, в микве, в водах Эдема, в реке Влтаве, уплывая куда‑то далеко‑далеко, – и все же слышала, как они спорят между собой. Их шепоток пронзал воздух. Дурная кровь, казачье наследство, матери нет, бабушка была слишком умна, считает себя красивой, еще повезло, что ее пожалели и взяли в жены, чего тут можно ожидать, попомните мои слова, она плохо кончит.
– Что это? Что вы тут говорите? Я слышу каждое слово, и это злые слова. Фрау Ливо, скажите им, кто был мой отец, Скажите им правду. Мой отец вел учет.
Перл промолчала.
– Всем известно, Рохель Вернер, что твой отец был казак.
– Мой отец ищет меня, Лия. Он прямо сейчас меня ищет.
– Ищет тебя? Не будь такой дурой, Рохель, – Лия уже в открытую над ней насмехалась.
– «Наши мужчины были забиты как животные прямо у нас на глазах». Так сказала мне бабушка. Но мой отец спасся.
– Спасся? И теперь тебя ищет? Да твой отец как раз и был одним из тех мясников, что забивали ваших мужчин. Вот тебе правда.
– Мой отец вел учет для хозяина поместья, Лия. Он не был мясником.
Еврейский мясник, шохет, должен получить специальное разрешение от раввина, а единственный способ забить скотину, согласно закону, – быстрый удар ножом в главную артерию. Это почетное ремесло, но ее отец не марал рук кровью. Зачем они говорят все эти ужасные вещи?
– Твой отец был мясником, Рохель. Он забивал евреев. А еще он был насильником. Вот от кого ты произошла.
– Нет, Лия, этого не может быть.
– Взгляни на свои раскосые глаза, золотые волосы, форму щек. Ты отмечена насильником твоей матери. Ты ежедневно носишь ее позор.
– Хочешь найти своего отца? – добавила Мириам. – Взгляни в зеркало.
– Нет, нет. Это ложь.
Рохель закрыла уши ладонями.
Все дети начали плакать. Зельда кусала губы, дергая свои непокорные локоны.
– Тихо! – крикнула Перл. – Изнасилование есть изнасилование. Весь позор ложится на насильника. Помнишь, как сказано в Писании? Дину тоже изнасиловали. Во времена древних римлян еврейских женщин насиловали, наших мужчин распинали. Жалейте раненых и измученных.
Перл обняла Рохель и прижала к себе:
– Послушай меня, Рохель. Согласно Закону, ты все равно еврейка, и все обычно. Ты не должна винить себя в том, что твой отец изнасиловал твою матушку.
– У меня есть ножницы, – сказала Рохель, пятясь к двери и вытаскивая из корзинки бабушкины ножницы. Ей хотелось вонзить их себе прямо в сердце, но вместо этого она прижала их к своему загривку. – Я сама могу остричь себе волосы.
И с этими словами Рохель отрезала себе обе косы. Глаза у нее были сухие, и впоследствии, когда все было сказано и сделано, некоторые расценили как высокомерие. Затем, высоко поняв голову, с ножницами в одной руке и косами в другой, Рохель пересекла кладбище, по глубокому снегу, чтобы обойти надгробия. Оказавшись в своей маленькой комнатушке, молодая женщина подошла к комоду, открыла створки маленьким ключиком из корзинки, достала оттуда еще немного синей нити и нежно завязала концы своих несчастных мертвых кос. Затем бросилась на кровать, зарыла голову в покрывало и, совсем как малое дитя, жалобно зарыдала – не по своей матери, бабушке или утрате отца, а по Божьему милосердию. Она хотела, чтобы Бог ее помиловал. Рохель плакала, пока глаза не покраснели, а в горле не начало саднить, пока не устала настолько, что больше и плакать не могла. Тогда она просто застыла на кровати, и в тишине зимнего дня, снега, коконом окутывающего Юденштадт, укрывающего его от суеты рыночной площади и всего торгового люда, сбывающего свой товар на окружающих улицах, вдруг поняла, что знала о своем происхождении задолго до того, как Лия и Мириам ей рассказали. В каком‑то смысле ее запредельно упрямая вера в отца была сродни видению, в котором ее мать приезжала из Киева в карете с ломтем мягкого белого хлеба в руке. Просто история, просто еще одна волшебная сказка, рассказанная Рохелью самой себе, в которой добродетель всегда вознаграждается и все носят прекрасные одежды. Вот дурочка. Возможно, она все поняла еще во время своего первого кровотечения, в то самое время, когда узнала о звездах в небе, о боли безногого Карела и о том, что желтый кружок, который Рохель должна была носить на одежде, вовсе не почетный знак. «Он тебе не отец», – сказала тогда ее бабушка. Возможно, Рохель всегда это знала.
Затем она села и огляделась. А ведь она еще не принималась за ужин! Очаг холодный. Темнело. Правда, Зеев пока не пришел домой. Рохель зажгла свечу, подошла к мрачному на вид зеркалу Зеева и посмотрела на свое отражение. Ее короткие волосы были взъерошены и стояли торчком по всей голове. Рохель подняла верхнюю губу, осмотрела зубы. Затем повернула лицо влево, вправо, пробежала пальцем по скулам. Немного ободренная, искусно пользуясь ножницами, она подровняла себе волосы. Оценив плоды своих трудов, Рохель не почувствовала досады. И не похожа она ни на какого казака. По правде сказать, она выглядит как взрослая женщина… замужняя женщина.
Тут Рохель вспомнила, что забыла свою корзинку с шитьем на кухне у Перл. Утро начиналось с иных мыслей: она будет сидеть рядом с Перл у очага, заниматься каким‑нибудь рукоделием. Даже не позаботившись набросить головной платок или плащ, Рохель торопливо пересекла кладбище, задыхаясь, отворила дверь Перл и прошла по коридору.
Раввин был дома – сидел у камина и что‑то читал. Оглядев непокрытые волосы Рохели, ее раскрасневшееся лицо, нетерпеливо приоткрытый рот, широкие глаза, он, сам того не желая, позволил своему взору соскользнуть на гладкую шею молодой женщины, пробежать дальше по ее телу, охватывая нежный изгиб ее грудей, аккуратную впадину ее талии.
– Я… я просто за корзинкой, – пролепетала Рохель.
– Да‑да, возьми свою корзинку, – сердито ответил рабби Ливо. – И уходи.
Рохель схватила корзинку и выбежала из комнаты. Она еще ни разу не видела раввина таким возмущенным. Рохель определенно не сделала ничего, чтобы навредить своему народу, – ни сегодня утром, ни с момента своего рождения, ни с момента зачатия. Если теперь она лишена надежды на спасение – что же за грех она могла совершить? На какое‑то время Рохель возненавидела не только саму себя, но также раввина и, раз уж на то пошло, всех на свете. «Стыдись!» – послышался у нее в голове укоряющий голос бабушки. «А мне все равно», – капризно ответила ей Рохель. Тем не менее она семь раз сплюнула, отгоняя дурной глаз, и твердо решила заняться чем‑то полезным. И к тому времени как Зеев вернулся домой, Рохель уже повязала голову платком и, помешивая в горшке чечевицу, негромко напевала.
– Тебе не следует петь, жена, – сказал он. – Мимо может пройти мужчина, услышать тебя.
– Окно и дверь закрыты, муж мой.
– Тем не менее это неприлично.
– Прости меня.
Рохель понурила голову, но тот же самый жар, который она ощутила сегодня утром, вновь поднялся по ее шее и взял власть над ее языком. Вот, она оказалась способна воспрянуть духом, исполнять свои обязанности, вести себя как добрая жена. Она остригла себе волосы. И теперь готовит ужин. Что же еще от нее требуется? Еще секунда – и она или закричит, или убежит.
– Ладно, ничего, – нежно сказал Зеев. – Лучше посмотри, что я тебе купил.
И, раскрыв сетчатый мешочек, который он держал под мышкой, он показал Рохели большой кусок мяса для трапезы в Шаббат.
– Ягнятина, – объявил Зеев. – И еще, посмотри.
Он вытащил какие‑то стянутые тесемками мешочки, развязал узлы и высыпал на стол их содержимое.
– Перец, – он послюнил палец, коснулся черных горошинок, затем сунул палец в рот. – Давай, попробуй. Да‑да. И еще вот это попробуй, – он погрузил палец в какую‑то красноватую пыль примерно того же теплого цвета, что и осенняя листва, после чего опять сунул его в рот. – Паприка из Венгрии. – Зеев возбужденно хлопнул в ладоши. – Правда, чудесно? И ягнятина. Люди еще с раннего утра выстроились в очередь к мяснику. Я тоже собирался встать в очередь, но когда оставил тебя в доме раввина и вышел оттуда, увидел Карела, он как раз ехал по нашей улице. Он говорит, что в марте к нам приедут алхимики – те самые, что сделают императора бессмертным. Ха, сказал я ему, вот будет славно, человек станет жить так же долго, как Бог. Еще Карел сказал, что император отправляется в Венецию на карнавал и что его величество так беспокоится о своем бессмертии, что не может спать. А зачем ему вообще спать, спросил я. Ему же не надо зарабатывать себе на жизнь. Так что я весь день ездил с Карелом, покупал и продавал. Знаешь, что полотняную одежду, которую ему не удается продать людям, он продает бумажной фабрике для изготовления бумаги? А старые кости, которые он собирает, идут в переплетный цех как основа клея для книг. А в конце каждого дня Карел выезжает за городские ворота к свалке, чтобы выбросить там все, что он не сумел продать. Знаешь, жена, только тогда я вспомнил про мясника. Карел погнал Освальда назад, и, как ты уже поняла, у мясника еще осталось немного ягнятины.
Тут Зеев вдруг умолк.
– Что такое? Что случилось, моя маленькая? У тебя такой грустный вид.
– Моя мать умерла родами, правда? – Рохель впервые высказала вслух этот страх.
– Ну да, твоя мать, да будет благословенна ее память, умерла при родах, – Зеев протянул руки, попытался привлечь ее к себе, но Рохель его оттолкнула.
– Мой отец изнасиловал мою мать, а потом я ее убила.
Это была ужасная мысль. Две ужасных мысли.
– Нет, Рохель, милая моя, нельзя так об этом думать. – Зеев покачал головой, глаза его увлажнились и стали совсем как у мула Освальда.
– А как еще мне об этом думать?
Рохель с трудом попыталась припомнить что‑то реальное, не придуманные сцены вроде купания в голубом тазу или того, как ее мать идет по Карлову мосту под яркими лучами солнца. Сосредоточиваясь, она вызвала в своем воображении запах материнской щеки и все тело своей матери. Груди, шею, капли пота. Наконец, после того как Перл покинула их комнатушку со своим акушерским саквояжем и город снова погрузился в безмолвие, Рохель почуяла запах чего‑то кислого. И еще она почувствовала, как влага пропитывает ее пеленки; эта влага растекалась по ее спине и затылку, покрывала конечности, начиная охлаждаться, пока не сделалась противной, липкой, леденящей. Рохель вспомнила, как она пробуждается в целой ванночке крови, а рядом лежит ее мертвая мать.
– Милая моя, драгоценная, здесь не твоя вина, – утешал ее муж, снова протягивая к ней руки, но Рохель даже видеть его не хотела. – Ты должна выбросить это из головы, Рохель, теперь мы одна семья.
– Ты взял меня в жены, – обвинила она его.
– Действительно, я это сделал.
Рохель с трудом добрела до кровати и тяжело опустилась на соломенный матрац. Он был привязан к раме туго натянутыми веревками, которые теперь провисали. Завтра ей придется подтянуть их при помощи рукоятки сбоку кровати. Да‑да, перетянуть кровать. Утром Рохель возьмет обтекающую кровью ягнятину, славно ее приготовит, станет вращать на вертеле, не отрываясь от шитья. Ягнятина. Подтянуть кровать, поворачивать вертел с ягнятиной, шить ткань. Она – швея, которая делает прекрасные вещи, зарабатывает себе на пропитание. Рохель напомнила себе о нитях, которые мастер Гальяно принес для нового камзола императора. Роскошно‑красные, совсем как паприка, того самого цвета, который она раньше видела лишь раз. Такого цвета был тот фрукт из Нового Света под названием помидор. А золотая нить была глянцево‑желтоватой, совсем как старое золото. Рохель попыталась. Она попыталась вспомнить все свои обязанности, все те вещи, что поддерживали ее жизнь.
– Я не могу этого выдержать, – простонала она.
– Мы должны быть сильными, Рохель, мы с тобой должны быть сильными. – Зеев опустился на колени рядом с кроватью.
– Я все на свете ненавижу.
– Нет‑нет, Рохель, Бог это запрещает. Не плачь, моя милая, не плачь, потому что, если ты будешь плакать, я тоже заплачу.
При мысли о плачущем Зееве Рохель рассмеялась.
– Ты правда стал бы плакать?
– Конечно. Даю тебе честное слово.
– Ты взял меня замуж, несмотря ни на что, – констатировала Рохель, глядя в потолок. – Как ты смог заставить себя это сделать?
– Я взял тебя замуж, – повторил Зеев. – Как же мне выпала такая награда? Быть может, Бог посмотрел на меня со звезд, увидел все мое одиночество и, проявляя бесконечную жалость, сделал меня счастливым?
Рохель посмотрела на своего супруга.
– Что ты видишь?
Рот, затерянный в бороде, кустистые брови, большие уши, торчащие из‑под кипы.
– Я вижу мужчину.
– Мужчину, который любит тебя, Рохель.
– Мужчину, который взял меня замуж из милости.
– Возможно. Но теперь я тебя люблю.
– Всего через два дня?
– Я люблю тебя с того момента, как ты вошла в мой дом.
– Потому что я твоя жена.
– Потому что ты Рохель, моя нежно любимая жена. Как думаешь, сможешь ты научиться меня любить? Это должно быть так тяжко. Помнишь, как Моше говорил израильтянам: «Тогда отрежьте утолщения вокруг ваших сердец»?
– Я правда хочу быть хорошей, Зеев. Правда хочу. Я хочу быть хорошей женщиной.
– Ты такая и есть.
– Я хочу быть хорошей женой, Зеев.
– Ты такая и есть.
– Обещаю тебе все делать правильно, Зеев.
– Значит, ты будешь так делать.
Тем вечером, сказав свои молитвы, Зеев поднял свечу, чтобы взглянуть на ее остриженные волосы.
– Теперь пора мне на тебя посмотреть.
Рохель подняла руки, прикрывая ладонями шею и затылок.
– Не надо, жена, не надо. Дай мне посмотреть.
Рохель уронила руки. Собственная шея казалась ей голой и холодной.
8
К тому времени как Вацлаву стукнуло четырнадцать, он уже был фаворитом, а в восемнадцать лет стал главным камердинером.
В тот же год он, само собой, женился. Вацлав взял в жены кухарку несколькими годами старше себя, которая не имела приданого, зато обладала крепким телосложением вкупе с редким усердием. И действительно, их дети рождались ладными и здоровыми. Правда, их первый ребенок, девочка по имени Катрина, в четыре годика умерла от чумы. После этого жена Вацлава больше не хотела детей, жалобно рыдала, когда он к ней приходил.
Но затем все‑таки родился Иржи – толстый, жизнерадостный мальчуган.
В базарные дни, свободный от императорской службы, Вацлав возил Иржи на плечах, брал его посмотреть игры во внутренних дворах церквей или кукольные представления на Староместской площади, что разворачивались на досках, уложенных на пару бочек. Персонажами этих представлений были Каспарек, главный герой; красный дьявол с деревянной ногой; крестьянин с соломенными волосами по имени Шкрхола; молодой рыцарь, пожилой рыцарь, юная дама, деревенская девушка, грабители. Эти деревянные персонажи, известные каждому чеху, странствовали вместе со своими хозяевами по городам и весям в бочкообразных фургонах на конской тяге, занавешенных сзади. На Рождество Вацлав варил карпа, а в замке наслаждался рождественской елкой, украшенной орехами, фруктами и свечами. На Мартынов день он ел гуся. На двенадцатую ночь Вацлав вкушал жареную свинину на празднестве в замке, не забывая захватить немного свинины домой для семьи. В праздник тела Христова он наблюдал за процессиями и маскарадами. Но чудесней всего была Масленица. Пражская Масленица означала блины с мясом, выпивку и пляски на улицах, рогатые шапки. Сосиски заглатывались целиком, всюду летала мука, кур и гусей забрасывали дождем камней. Дух Масленицы воплощал в себе румяный здоровяк с большим брюхом, увешанный домашней птицей, кроликами, колбасами, а дух Великого поста – худая старуха, которая не носила никаких украшений. Горожане рядились чертями, шутами, церковниками и дикими животными. Это был перевернутый мир – птицы ходили, рыбы летали, кони трусили задом наперед, кролики ростом со здоровенных мужчин гонялись за охотниками в зеленых шутовских костюмах, а порой бывало, что муж ухаживал за ребенком.
В году одна тысяча шестьсот первом Вацлав, как всегда, с нетерпением ждал Масленицы. Однако император решил, что поездка в Венецию поможет ему отвлечься от томительного ожидания, а ждал он прибытия знаменитых британских алхимиков. Слишком издерганный, чтобы сидеть спокойно, слишком неугомонный, чтобы сосредоточиться на государственных делах, слишком жаждущий вечности, нетерпеливый монарх ночи напролет не мог заставить себя заснуть, и ему приходилось приносить один стакан воды за другим. Только Венеция – плавучий город, где каждый дом был пристанью, – мог умерить его беспокойство.
Во время подготовки к отъезду император с Вацлавом находились в главном внутреннем дворе замка. Последние сундуки грузились на телеги, а пронизывающий ветер позвякивал обледеневшими ветками деревьев, точно стеклянными люстрами. Ранним утром, еще в сумерки, Вацлав покинул свой дом близ монастыря на Слованех и скотного рынка, подбросив еще несколько поленьев в очаг и плотно укутав концом одеяла ноги все еще погруженных в сон жены и сына. По пути к замку он заметил несколько ворон. Согласно чешскому поверью, журавли приносили мальчиков, а вороны девочек. Жена снова была беременна, и, несмотря на традиции своих соотечественников, Вацлав рад был увидеть ворон.
– Я ничего не потеряю, если пропущу Масленицу в Праге, Вацлав, ни вот столечко, – заметил император, пока они медлили во внутреннем дворе, а пажи выносили все новые и новые тюки для погрузки. – Что тут будет? Какофония звенящих сковородок, свист, помпезный парад крестьянских оборванцев. Гильдия мясников, которые маршируют впереди всех, за ними – горшечники с Адамом и Евой на знамени, а в хвосте ткачи. И в довершение всего толпа нищих уродов и старых шлюх – с обвисающими щеками, нарумяненными клубничным соком, сморщенными губами, накрашенными кровью со свиным жиром, которые набивают себе желудки целыми пригоршнями кишок, жаркого и огузков, ножек и почек. Мужчины и женщины, подобно зверям прелюбодействующие прямо в канавах – и это даже несмотря на зимнюю погоду – под каждым деревом и кустом, каждым кустом и деревом, – когда все приличия брошены на ветер, юбки задраны на головы, ноги еще выше, все вверх тормашками…
Вацлав отметил, что император в последнее время становится все более разговорчивым, а его речи – все более бессмысленными.
– В Венеции итальянцы наряжаются на карнавал персонажами из «Комедии дель арт». У них есть вкус, воображение, хорошие манеры.
Вацлав понятия не имел, что такое «комедия дель арт». И, честно говоря, его это не слишком интересовало. Он хотел остаться в Праге, его жена в нем нуждалась. Но когда наконец подошло время отъезда, лучше всего все‑таки было убраться с холода и забраться в императорскую карету. Вацлаву была дарована привилегия ездить вместе с императором, а сама карета была сделана из лучшего африканского красного дерева и украшена серебряными завитками в виде виноградной лозы и свисающих с нее виноградных гроздьев. На самом верху сияла усеянная драгоценностями корона – желанная добыча для любых окрестных разбойников и бандитов, хотя предполагалось, что четверо пехотинцев, двое на козлах и двое на запятках, и фаланга словенских стражников на вороных жеребцах, кого угодно удержат от неподобающих действий.