Текст книги "Врач из будущего (СИ)"
Автор книги: Федор Серегин
Соавторы: Андрей Корнеев
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Глава 6
Приговор
Март 1932-го входил в свои права, но Ленинград встречал его не ласковым солнцем, а серым, тяжелым небом, с которого то и дело моросил холодный дождь. Воздух был насыщен влагой, пылью с бесчисленных строек и тревожными ожиданиями. Город, казалось, замер в напряженном ожидании – еще одной грандиозной стройки, еще одного громкого процесса «вредителей», еще одного витка закручивания гаек. По улицам, помимо привычных трамваев и извозчиков, все чаще проносились строгие автомобили черного цвета, а в очередях за хлебом люди говорили вполголоса, оглядываясь по сторонам. Этот тревожный гул эпохи стал саундтреком к новой жизни Льва Борисова.
Для него эти месяцы стали временем странного двойного существования. С одной стороны – он все глубже врастал в свою новую жизнь. Его тело, молодое и сильное, уже не доставляло ему неудобств; наоборот, он ловил себя на удовольствии от физической усталости после долгой смены, от ощущения здорового голода после скудной больничной похлебки. С другой – его сознание, опыт и знания Ивана Горькова, постоянно работали, анализируя, сопоставляя, составляя все более подробную и пугающую карту этого мира. По ночам, лежа в общежитии под храп соседей, он мысленно составлял списки: что можно улучшить, что изобрести, какие методы внедрить. И каждый раз этот список приходилось безжалостно сокращать – слишком многое требовало таких знаний и технологий, до которых эта эпоха не доросла. Он чувствовал себя гигантом, запертым в клетке, где каждое неосторожное движение могло стоить жизни.
Учеба плавно перетекла в практику. Его и еще нескольких студентов, в числе которых были Сашка и Катя, направили для прохождения в городскую больницу имени Мечникова. Распределял заведующий практикой, сухой, чиновничий человек в пенсне.
– Борисов Лев – в хирургическое отделение, – объявил он, пробегая глазами по списку. – По рекомендации профессора Жданова и с учетом… социального положения.
Иван поймал на себе взгляды других студентов – кто-то завидовал, кто-то скептически хмыкал. Он понял, что слава «странного гения» и сына чекиста прочно прилипла к нему.
Больница стала для Ивана шоком иного порядка, нежели институт. Если в ЛМИ он видел теорию в ее догматической скованности, то здесь он столкнулся с практикой, поставленной на поток в условиях катастрофической нехватки всего: лекарств, оборудования, чистых бинтов, времени. Пахло здесь соответственно – карболовой кислотой, сулемой, гноем и человеческим потом. Запах безысходности, знакомый ему и из его времени, но здесь он был в разы гуще, почти осязаем. Студенты целыми днями занимались тем, что меняли повязки, помогали при несложных операциях, ассистировали во время обходов. Работа была монотонной и физически тяжелой.
– Кошмар, Лёвка, – шептал Сашка, вытирая пот со лба после перевязки очередного гнойного больного. Они только что закончили с мужчиной, у которого после простого перелома развилась флегмона. Рука была похожа на раздувшийся бурдюк, заполненный гноем. – Люди же гибнут как мухи. От какой-то царапины! Вчера мужик с завода поступил – прострел в плечо. Казалось бы, ерунда. А сегодня уже температура под сорок, бред… Сепсис, говорят. Коней.
Катя, увидевшая впервые настоящую операционную – ампутацию ноги из-за той же гангрены, – вышла оттуда бледная, с поджатыми губами.
– Я не ожидала, что это настолько… примитивно, – прошептала она ему, отворачиваясь, пока они мыли руки в жестяном тазу с прохладной водой и темно-коричневым куском хозяйственного мыла. – Это не медицина, а мясницкое ремесло. Героическое, но мясорубка. Инструменты кипятят, но стерильности настоящей нет и в помине. Руки моют, но не всегда. И главное – нет ничего, чтобы бороться с инфекцией после.
Политический фон вплетался в эту рутину едкими, как дым, новостями. В перерывах санитарки, понизив голос, пересказывали сводки из «Правды», которые им зачитывал политрук.
– Опять вредителей нашли, на паровозостроительном… – шептала одна, моя пол шваброй, сгорбившись от усталости.
– Инженеры, говорят. Чертежи им портили.
– А у нас в деревне письмо от сестры… – вторила ей другая, еще совсем девочка, с испуганными глазами. – Говорит, за горсть колосков, оставшихся после обмола, теперь судят как за вредительство. Мужика соседнего забрали…
– Не колосков, а хищение социалистической собственности! – строго поправлял ее пожилой санитар, и разговор мгновенно затихал, будто его и не было.
Даже редкие визиты домой несли на себе отпечаток времени. Отец, Борис, за ужином мог бросить фразу, глядя на него поверх тарелки с пустой, остывшей кашей:
– Ну что, практикант? Видишь, в каких условиях рабочий класс вынужден бороться за здоровье? Видишь, как нашим врачам приходится изворачиваться?
– Вижу, отец, – кивал Иван, чувствуя тяжелый, испытующий взгляд и скрытый подтекст.
– На практике и враги народа видны лучше, – негромко, но очень четко добавлял Борис, отодвигая тарелку. – Будь зорче. Не всякое новаторство полезно. Иное – вредительство. Под маской благих намерений. Запомни.
Эти слова, произнесенные за столом в уютной, но аскетичной квартире, становились для Ивана таким же грозным предупреждением, как и шепот Кати в больничном коридоре. Система не просто позволяла ему работать – она пристально наблюдала, выжидая момента, чтобы отсечь все лишнее, слишком умное, слишком опасное. Каждый день он видел это в глазах заведующего отделением, в осторожных речах главного врача, в подобострастном отношении некоторых медсестер, узнавших, чей он сын.
Переломный случай случился в конце третьей недели июня, в один из тех дней, когда с утра накрапывал дождь, а в палатах было душно и промозгло. В отделение на каталке привезли нового больного – рабочего с завода «Красный выборжец». Мужчину лет сорока звали Николай. Он был крепок, плечист, но сейчас его лицо было землистым, а в глубоко запавших глазах застыла тупая, безысходная боль. Он неделю назад поранил ногу о ржавую железину в цеху. Рана на голени казалась небольшой, но теперь она была страшна: края ее почернели, распухшая кожа лоснилась и отливала сине-бронзовым, почти металлическим оттенком, а при нажатии раздавался тихий, противный хруст – крепитация. Воздух вокруг раны был сладковатым и тошнотворным.
– Газовая гангрена, – мрачно констатировал пожилой ординатор Петр Сергеевич, отходя от койки. Его лицо было маской профессионального безразличия, но в уголках губ таилась усталая горечь. – Clostridium perfringens. К утру, думаю, дойдет до колена. Готовьте к ампутации выше колена. Шансов нет, но попытаться надо. Таков приговор.
Иван стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляд от почерневшей, раздувшейся ноги. Его мозг, натренированный годами практики, мгновенно выдал диагноз: Clostridium perfringens. Анаэробная инфекция. В его времени – мощнейшие антибиотики, гипербарические камеры, шансы есть. Здесь… здесь был только один «приговор» – топорная ампутация, которая чаще всего лишь ненадолго отсрочивала неизбежный конец. Смертность приближалась к 80%. Он мысленно видел гистологические срезы, знакомые по учебникам, картину мощнейшей интоксикации, против которой у медиков 1932 года не было никакого оружия, кроме ножа.
Он видел не беспомощность в глазах врачей – они были сильными, закаленными людьми, сражавшимися с чумой с помощью лопаты и молотка. Он видел обреченность, смиренное принятие поражения. Они могли виртуозно, почти вслепую, отпилить ногу, но не могли победить невидимого врага, отравляющего тело изнутри.
Весь остаток дня Иван провел как во сне, автоматически выполняя поручения, но его мысли были там, у койки Николая. Он видел, как медсестры ставили больному успокоительное, готовили его к операции, приносили пилу и огромные, устрашающего вида щипцы. Он слышал тихие, прерывистые стоны человека, понимающего, что его готовятся изувечить, лишить возможности работать, быть мужчиной. И внутри него самого, в глубине сознания Ивана Горькова, зрел холодный, яростный, безумный протест. НЕТ. Это не медицина. Это капитуляция. Я знаю, как можно бороться. Я ДОЛЖЕН попытаться. Должен.
Вечером, возвращаясь в общежитие под мелким, назойливым дождем, он не отвечал на вопросы Сашки о делах в больнице. Он молчал, обдумывая единственный возможный, безумно рискованный план, который сложился у него в голове. Риск был колоссальным, за гранью разумного. Провал означал не просто позор и исключение из института – статью за «вредительство с летальным исходом», лагерь или, что более чем вероятно, расстрел. Но смотреть, как человек умирает от того, что в XXI веке было рядовой, успешно излечиваемой инфекцией, он больше не мог. Чувство профессиональной ярости и врачебного долга пересилило инстинкт самосохранения.
Решение созрело окончательно. Под предлогом сильной усталости и головной боли он отказался идти с ребятами в столовую и остался в больнице, укрывшись в пустой палате для персонала. Он прилег на жесткую койку, но не спал, а считал удары своего сердца, отмеряя время. Он ждал, когда больничная жизнь затихнет, когда длинные коридоры погрузятся в полумрак, нарушаемый лишь редкими шагами дежурной сестры да стонами из палат.
Когда часы на ратуше пробили одиннадцать, он, крадучись, как настоящий лазутчик, прокрался в крошечную, заброшенную лабораторию в подвальном крыле больницы. Ее использовали для простейших анализов мочи и крови, и в запыленных шкафах хранился скудный запас реактивов. Пахло здесь пылью, окисленным металлом и слабым, но стойким ароматом уксусной кислоты.
Хлорамин Б, – лихорадочно соображал он, зажигая коптилку и осматривая запасы. Его тень, огромная и уродливая, плясала на стенах, заставленных склянками. Основной и самый реалистичный вариант. Хлорная известь, аммиак… Должно быть. Просто и эффективно. Мощный окислитель, долго сохраняет активность.
Его руки дрожали от напряжения и недосыпа, но сами движения были точными, выверенными – сказывалась мышечная память и отточенный годами навык работы в стерильных условиях. Он работал в почти полной темноте, боясь зажечь яркий свет и привлечь внимание ночного сторожа. Едкий запах хлора и аммиака щипал глаза и перехватывал дыхание.
«Если поймают сейчас… Студент ночью в лаборатории, что-то смешивает… Объяснить это будет абсолютно невозможно. Скажут – диверсант, готовит взрывчатку или яд. Расстрел на месте без суда и следствия». – внутренний голос паники нашептывал ему ужасающие сценарии.
Но он вспоминал бронзовый оттенок кожи Николая, его тихие, полные отчаяния стоны. Это придавало ему решимости, заставляя руки действовать быстрее и точнее. Через несколько часов напряженной, изматывающей работы, сопровождаемой постоянным страхом быть обнаруженным, у него в колбе оказалась мутная, желтоватая жидкость с резким, знакомым запахом – примитивный, но стабильный и мощный антисептик. В правильном разведении он будет в десятки раз эффективнее карболки и в разы – сулемы. Это был его шанс. Его выстрел в будущее, в лицо безжалостному «приговору» эпохи.
Пока он работал, его мозг автоматически рассматривал и другие, более сложные варианты. Повидон-йод… Вот идеальное решение. Стабильнее, меньше раздражает ткани, пролонгированного действия. Но синтез повидона… Это уже серьезная органическая химия, нужен йодовинилпирролидон, нужны специфические катализаторы, аппаратура… Нет, в этих условиях, в этом подвале, это чистая фантастика. Хлорамин – наш единственный выбор. Просто, дешево, сердито. Как и любит отец. Эта горькая ирония заставила его на мгновение усмехнуться в полумраке лаборатории.
Утром он явился в больницу с таким видом, что мать, Анна Борисовна, ахнула, увидев его в коридоре.
– Лёва! Да ты совсем не спал! Ты болен? У тебя лица нет!
– Мама, мне нужно поговорить с тобой. Срочно. Наедине. И… с Александром Игнатьевичем. Речь идет о жизни человека.
Он изложил им все в пустой перевязочной, куда они заперлись, придвинув тяжелый шкаф с бинтами к двери. Говорил быстро, но четко, опуская истинный источник своих знаний, говоря о «изучении зарубежных журналов», о «логическом развитии идей асептики», о «теории стабильных хлорсодержащих соединений», о своем «ночном эксперименте» по синтезу такого соединения. Он показывал им склянку с белесой жидкостью, стараясь, чтобы его голос не дрожал.
Анна смотрела на него, и в ее глазах боролись ужас, материнская тревога, профессиональное восхищение и леденящий душу страх.
– Ты с ума сошел, Лёва! – прошептала она, хватая его за руку. – Самостоятельные химические опыты! Ночью! И ты хочешь применить это на больном! Это… это безумие! Это чистейшей воды авантюра!
– Это единственный шанс этого человека, Николая, – перебил он, глядя на нее прямо, вкладывая в свой взгляд всю свою взрослую, ивановскую решимость и знание. – Без этого он умрет сегодня или завтра. После ампутации, в диких муках. Ты это прекрасно знаешь. У него нет шансов. Я даю ему этот шанс.
Уговорить главного врача, Александра Игнатьевича, человека осторожного, запуганного системой и вечно ожидающего доноса, было неизмеримо сложнее.
– Вы предлагаете мне рисковать репутацией всей больницы? Жизнью пациента? Вашей карьерой? Вашей… свободой, в конце концов? – главврач ходил по тесной перевязочной, его лицо багровело, а жилистые руки сжимались в кулаки. – На основании ночных опытов студента? Это даже не самодеятельность, это… это пахнет вредительством! Саботажем!
– Я беру всю ответственность на себя, – упрямо, как заведенный, повторил Иван, чувствуя, как пол уходит из-под ног, а ладони становятся влажными. – Это мое рационализаторское предложение.
– Вас, мальчишка, потом расстреляют как щенка, а мне за вашу «ответственность» по шапке достанется от наркома! Меня самого могут объявить пособником! – взорвался тот, останавливаясь перед ним и сверля его взглядом.
И тут заговорила Анна. Тихо, но с такой сталью в голосе, что оба мужчины замолчали.
– Александр Игнатьевич. – Она сделала шаг вперед, становясь между ними. – Я, как врач с двадцатилетним стажем и как его мать, ручаюсь за него. Я вижу в его расчетах строгую, железную медицинскую логику. Я не понимаю, откуда у него эти знания, но я верю его интуиции и его уму. Я беру всю медицинскую и личную ответственность на себя. В случае провала – скажу, что это была моя инициатива, мои расчеты, а он лишь помогал мне как лаборант. Я напишу расписку.
Главный врач смерил ее долгим, испытующим взглядом, потом перевел его на Ивана, на склянку в его руках, снова на Анну. В его глазах шла тяжелая, изматывающая борьба: страх перед доносом, перед парткомом, перед незримым оком ОГПУ – и тусклая, почти угасшая искра врачебного долга, надежды на чудо, на то, что вот этот странный, не от мира сего студент действительно может совершить прорыв.
– Черт с вами… – просипел он наконец, опускаясь на табурет и проводя рукой по лицу. Он вдруг показался очень старым и уставшим. – Но… вы меня не слышали. И вы ночью здесь не были. И я об этом эксперименте ничего не знаю. Понятно? Если что – вы действовали в одиночку, по собственной инициативе, без моего ведома. Я умываю руки.
Процедура была леденящей душу. Больному, находящемуся на грани сознания, ничего не объясняли – он был не в состоянии понять. Иван, под пристальными, полными скепсиса, страха и любопытства взглядами матери и дежурной медсестры Матрены, пожилой и недоверчивой женщины, сам обрабатывал рану. Он тщательно, слой за слоем, скальпелем и пинцетом удалял некротизированные, мертвые, почерневшие ткани, промывая зияющую полость раны своим раствором. Едкий запах хлора смешивался со сладковатым, трупным запахом гангрены, создавая невыносимую, тошнотворную смесь. Медсестра Матрена время от времени кряхтела и отворачивалась.
– И все? – с нескрываемым скепсисом бросила она, когда он, наконец, наложил чистую повязку, пропитанную антисептиком. – Помолиться, что ли, теперь надо, чтобы помогло?
– Теперь ждем, – коротко ответил Иван, чувствуя, как его рубашка прилипла к спине от напряжения. Он молился не богу, а науке, своему знанию, надеясь, что его расчеты не подведут, а самодельный состав окажется достаточно чистым и эффективным.
Прошло несколько часов. К вечеру, когда Иван и Анна снова, как бы случайно, зашли в палату, они увидели, что отек на ноге Николая заметно спал. Бронзовый, «медный» оттенок кожи побледнел, уступив место более здоровому, хотя и сероватому цвету. Сам больной, которому отменили предоперационный морфий и теперь давали лишь легкое болеутоляющее, не стонал, а спал тяжелым, но более ровным и глубоким сном. Его дыхание было не таким прерывистым.
Та же медсестра Матрена, меняющая дренаж, обернулась к ним, и на ее вечно недовольном лице было настоящее, неподдельное изумление.
– Анна Петровна… Лев Борисов… Вы только гляньте. Рана… она… посветлела, я вам доложу. И вонь, эта ужасная вонь – ее почти нет! Словно и не было! Не иначе, как чудо…
Анна молча, с профессиональной тщательностью осмотрела рану. Ее тонкие, чуткие пальцы, привыкшие к тонкой диагностике, мягко прощупали края раны, кожу вокруг. Они дрогнули.
– Невероятно, – выдохнула она, поднимая на сына широко раскрытые, полные смятения глаза. – Лёва… это… работает. По-настоящему работает.
Она не договорила, но в ее взгляде он прочел все: потрясение, гордость, леденящий душу страх за него и смутное, но уже отчетливое понимание того, что джинн выпущен из бутылки, и остановить его уже невозможно. Он перешел Рубикон.
Слух о «чудесном спасении» расползся по больнице с быстротой эпидемии, гораздо более стремительной, чем любая инфекция. Его передавали из палаты в палату, из уст в уста, шепотом, с оглядкой, но в каждом шепоте сквозил не просто интерес, а жадная, почти истерическая надежда. Санитарки смотрели на него как на волшебника, коллеги-ординаторы – с завистью и непониманием, смешанным со страхом. Один из пожилых хирургов, проходя мимо, бросил с едкой усмешкой: «Ну что, юный Мечников, нашли, значит, панацею от всех болезней?» Но в его глазах Иван прочел не только насмешку, а неподдельную настороженность и профессиональное любопытство.
Вечером, возвращаясь в общежитие под промозглым вечерним дождем, Иван чувствовал себя выжатым как лимон, но одновременно – окрыленным. Он выиграл битву. Он переиграл саму смерть, диктовавшую здесь свои условия. Он спас жизнь, которую здесь считали обреченной. Но, стоя у мокрого окна трамвая и глядя на проплывающие мимо серые, суровые улицы Ленинграда, он понимал: это была не просто медицинская победа. Это была первая открытая декларация войны. Войны с невежеством, с системой, с самой эпохой. И он только что выпустил первую пулю. Ответный выстрел, он знал, не заставит себя ждать. Где-то в тишине канцелярий, в папках с грифом «Секретно», уже, возможно, заводилось новое, тоненькое дело. Дело на студента Борисова, который умеет творить чудеса. А чудеса в эпоху пятилеток, тотального контроля и поиска врагов были самой опасной, самой подозрительной вещью на свете.
Сашка, видя его задумчивость за ужином в общежитской столовой, похлопал его по плечу:
– Что ты, Лёвка, как в воду опущенный? Работа тяжелая? Ага, понимаю… Люди гибнут, а мы бессильны. Сердце кровью обливается.
Иван посмотрел на простое, искреннее лицо друга, на его добрые, ничего не подозревающие глаза, и горько улыбнулся:
– Да, Саш… Бессилие – страшная штука. Но иногда кажется, что кое-что мы все-таки можем. Главное – не бояться действовать.
– Наше дело – стараться, – философски заключил Сашка, доедая свою порцию каши. – А там уж как получится. Партия и правительство укажут путь.
Но Иван-то знал, что теперь все будет по-другому. Он больше не был просто старательным студентом, «сынком» и «выскочкой». Он стал тем, кто бросил вызов самому приговору, который выносила эта эпоха безнадежным больным. Он стал угрозой. И теперь ему предстояло ждать ответа от Системы. Ответа, который мог быть куда страшнее и беспощаднее любой газовой гангрены.
Глава 7
Система
Суббота началась с того, что Ивана разбудил Леша, тряся за плечо.
– Лёвка, вставай! Проспишь же построение! Сегодня субботник по озеленению, тебе же, как члену бюро курсовой ячейки, быть в первых рядах!
Иван, уткнувшись лицом в жесткую подушку, мысленно выругался на всех языках, известных ему из прошлой жизни. Он провел ночь в тревожных, обрывистых снах, где склянки с хлорамином перемешивались с папками с грифом «Совершенно секретно», а лицо отца возникало из тумана с безмолвным, испытующим взглядом. Физическая усталость от нервного напряжения предыдущего дня была глубже, чем от любой ночной смены в двадцать первом веке.
– Отстань, Леш. Голова раскалывается, – пробурчал он, натягивая одеяло на голову. Сознание Личности и память тела вступали в жестокий конфликт: сорокалетний циник требовал отдыха, а молодая, тренированная плоть двадцатилетнего комсомольского активиста требовала действия.
– Как это «отстань»? – искреннее недоумение в голосе соседа было столь велико, что Иван приоткрыл один глаз. Леша стоял уже одетый, в аккуратно заправленной гимнастерке, на которой алел не просто комсомольский значок, а значок с маленькой красной эмалевой звездочкой, означавшей, как смутно вспомнил Иван, участие в работе какого-то выборного органа. – Ты же сам всегда гнал про личный пример! Все на тебя смотрят! И Катя, наверное, смотрит…
Мысль о Кате заставила его окончательно проснуться. Вчера, за ужином, она бросила на него долгий, оценивающий взгляд, но ничего не сказала. Слухи, должно быть, дошли и до нее. Ему вдруг страшно захотелось увидеть ее, увидеть это умное, немного грустное лицо, поймать ее взгляд – в осуждении, в поддержке, в простом человеческом понимании. И одновременно – черт побери – он чувствовал на себе невидимый груз ответственности. Лев Борисов был не просто комсомольцем. Он был «членом бюро». Винтиком, да, но винтиком ответственным, смазанным и притертым.
– Ладно, ладно, – сдался он, с трудом отрываясь от койки. – Дай пять минут.
Он надел свою самую презентабельную, хоть и грубую, шерстяную гимнастерку, стараясь повторить аккуратный вид Леши. На груди, в небольшой жестяной коробочке, лежали его «регалии»: тот самый комсомольский билет и тот же значок со звездочкой. Он приколол его, чувствуя странное ощущение – будто надевал чужой, но уже привычный доспех.
Воздух на улице был свеж и прохладен. Субботнее утро в Ленинграде выдалось ясным, с высоким бледным небом. У главного корпуса института уже выстраивались шеренги студентов. Царила атмосфера не столько праздника, сколько организованной, почти военной кампании. Студенты, преимущественно первокурсники, под присмотром старшекурсников-активистов и одного из замов декана по воспитательной работе, получали инвентарь – лопаты, ломы, носилки, тяжелые оцинкованные ведра. Звучали не столько смех и шутки, сколько команды, из открытого окна общежития неслась не патефонная музыка, а бодрый марш из репродуктора.
Ивана сразу же подозвал к себе тот самый замдекана, сухощавый мужчина с лицом аскета, Петр Семенович.
– Борисов, наконец-то! Распределяй людей по участкам, как в прошлый раз. И проследи, чтобы Самохин со своей бригадой не отлынивал у гаража. Вчера на политзанятиях он опять пытался спорить о темпах коллективизации.
Иван замер на секунду. «Распределяй, как в прошлый раз». Какой прошлый раз? Паника, знакомая и почти уже привычная, кольнула под ложечкой. Он действовал на автопилоте, на остаточных фрагментах памяти Льва.
– Так точно, Петр Семенович, – кивнул он, стараясь придать лицу выражение деловой озабоченности.
Он прошел вдоль строя, отдавая распоряжения, которые, к его удивлению, срабатывали. «Вторая группа – на разгрузку саженцев. Третья – копать ямы от фонарного столба до угла. Самохин! Со своей бригадой – на самый дальний участок, за корпус „Б“. И чтобы без разговоров!» Его голос звучал чужим, но уверенным. Он ловил на себе взгляды – уважительные, подчиняющиеся. Он был не просто Лев Борисов, он был «Борисов с бюро», маленький начальник субботника.
Его взгляд наткнулся на Катю. Она стояла в строю своей группы, в той же ситцевой кофте, с граблями в руках. Она смотрела на него, и в ее глазах он прочел не вопрос, а скорее… понимание. Понимание той роли, которую он вынужден играть. И легкую, едва уловимую иронию.
Сашка, сияющий, с уже засученными рукавами, подбежал к нему.
– Лёвка, командуй! Куда мою ударную силу применить?
Иван поставил его с собой на самую тяжелую работу – таскать воду для полива. Ноша была не из легких – два тяжеленных ведра на коромысле. Сашка нес свое коромысло с таким энтузиазмом, будто это был не полив, а священный ритуал построения светлого будущего.
– Смотри, как народ под твоим началом трудится! – восторженно говорил он, обливаясь потом. – Дух-то какой! Коллективный! Все вместе, как один! Чувствуешь, Лёвка? А? Чувствуешь эту силу?
Иван, вспомнив свои корпоративы в двадцать первом, скептически хмыкнул, но промолчал. Он наблюдал. Молодые лица, сосредоточенные, серьезные. Простые добротные штаны, заправленные в кирзовые сапоги, те самые грубые свитера, косоворотки. На многих на гимнастерках алели комсомольские значки. А на груди у одного из активистов, который руководил раздачей инвентаря, поблескивал не просто значок ГТО I ступени, а «ГТО-2» – «Готов к труду и обороне СССР», более высокая, почти недостижимая для многих планка. Иван помнил его из учебников истории – комплекс физкультурной подготовки. Сейчас он был не просто значком, он был символом принадлежности к новой, здоровой, сильной элите строителей социализма.
«Вот она, обрядность новой веры, – думал Иван, перехватывая натруженные руки. – Субботник – как коллективная месса. Значки – как иконки святых или воинские награды. А эти саженцы – аллегория роста молодого советского государства. Все продумано. Все работает на создание новой идентичности. И я, черт возьми, в этой системе уже не рядовой прихожанин, а дьякон».
Вскоре к ним подошел запыхавшийся связной из деканата.
– Борисов! Тебя к телефону! Срочно! В кабинете Петра Семеновича! – крикнул он. – Товарищ из Наркомздрава спрашивает!
Легкая волна тревоги, холодная и знакомая, пробежала по спине Ивана. Сашка замер с ведрами в руках, его простое лицо выразило смесь страха и уважения. «Наркомздрав» – для него это было все равно что «Кремль».
– Иди, Лёвка, не задерживай! – прошептал он. – Я один управлюсь. Долг Родине важнее!
Иван кивнул и, бросив последний взгляд на Катю, которая прекратила работу и внимательно следила за ним, направился к главному корпусу.
Телефонная трубка в кабинете была тяжелой, черной, эбонитовой.
– Слушаю вас, – сказал Иван, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Говорит Морозов, отдел кадров Наркомздрава, – раздался на другом конце сухой, безличный голос. – Это студент Борисов Лев Борисович?
– Да, я.
– Ваше рационализаторское предложение по применению дезинфицирующего раствора… получено. Пока не зарегистрировано. Будет направлено на рассмотрение в соответствующую комиссию. Срок рассмотрения – до двух месяцев. Вам направлено официальное уведомление. Вопросов нет?
Голос был настолько лишенным эмоций, что это пугало больше, чем крик. Ни похвалы, ни порицания. Констатация факта. Его идея, его прорыв, его риск – все это превратилось в одну из тысяч бумажек, путешествующих по инстанциям.
– Вопросов нет, – механически ответил Иван.
– До свидания.
Трубка защелкнулась. Иван стоял несколько секунд, глядя на аппарат. Он ожидал всего – гнева, немедленного вызова, ареста. Но он не ожидал этого леденящего равнодушия. Его «чудо» утонуло в бюрократическом болоте. С одной стороны, это была передышка. С другой – мучительная неизвестность.
Выйдя из кабинета, он столкнулся с Катей. Она ждала его, прислонившись к стене в прохладном, пустом коридоре.
– Ну что? За тобой приехали? – спросила она тихо, без предисловий.
– Нет, – он усмехнулся. – Пока нет. Отправили мое «рацпредложение» в архив. На два месяца.
Катя внимательно посмотрела на него.
– Это хорошо, Лев. Значит, у тебя есть время. И… прикрытие.
– Прикрытие?
Она кивнула на его грудь, на комсомольский значок со звездочкой.
– Ты свой. Пока ты свой, и пока ты ведешь себя как свой, с тобой будут возиться. Будут писать бумаги, а не протоколы допросов. Твоя активность, твоя должность в бюро… это твоя броня. Хрупкая, но пока работающая.
– Ты думаешь, это поможет, если они все же решат, что я… вредитель?
– Нет, – она покачала головой, и в ее глазах мелькнула тень. – Но это дает тебе фору. Время, чтобы подготовиться. Или… чтобы отказаться от этой игры.
– Я не могу отказаться, – резко сказал он. – Ты не видела того рабочего. Ты не видела, как он умирал. А теперь он жив.
– Я знаю, – ее голос оставался спокойным. – Матрена, та самая медсестра, всем уже рассказала. Она теперь тебя за святого почитает. Но ты понимаешь, что помимо Матрены есть другие? Те, кто видят в чуде не спасение, а угрозу? Профессор Орлова, например. Для нее твой успех – доказательство, что она отстала. А отсталые в нашей системе… – она не договорила, но смысл был ясен.
Она была права. Черт, как же она была права. Эта девушка, почти на двадцать лет моложе его, читала ситуацию с проницательностью старого чекиста.
– Что ты предлагаешь? – спросил он, глядя на нее с новым интересом.
– Я ничего не предлагаю. Я просто предупреждаю. Ты вступил в игру, Лев. В очень опасную игру на два фронта. С одной стороны – медицина, с другой – система. И твой комсомольский билет – это не щит, это всего лишь пропуск на поле боя. Не более.
Она повернулась и ушла, оставив его одного с его мыслями. Ее слова эхом отдавались в его голове. «Игра на два фронта…»
Субботник близился к концу, когда Иван получил новую весть – на этот раз от Леши, который примчался от общежития запыхавшийся.
– Лёв! Тебя отец ждет! У проходной! Машиной приехал!
Это было необычно. Борис Борисов редко появлялся в институте, и уж тем более на рабочей машине. Дело пахло серьезным разговором.
У проходной действительно стоял темно-серый ГАЗ-А, скромная, но «казенная» машина. Борис Борисов, в своей повседневной форме, но без фуражки, стоял рядом, куря папиросу и о чем-то разговаривая с начальником охраны института. Увидев сына, он кивком головы подозвал его к себе.
– Садись, провезу до дома. Мать ждет, обед приготовила.
Голос его был ровным, но Иван, уже научившийся улавливать малейшие оттенки в интонациях отца, почувствовал напряжение.
Они ехали молча. Город проплывал за окном – трамваи, извозчики, редкие автомобили, люди в простой, часто поношенной одежде. Витрины магазинов пустоваты, но на улицах царила странная, нервная энергия стройки, движения вперед.








