412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Брошкевич » Долго и счастливо » Текст книги (страница 11)
Долго и счастливо
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:50

Текст книги "Долго и счастливо"


Автор книги: Ежи Брошкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

О глаза мои! Закрою их и как сейчас вижу жену Ирода. Она возвращается из дальних времен, такая же явственная и желанная, словно это было вчера. Весной сорок шестого сказали мне, что она давно уже обратилась в прах, но это сообщение относилось к кому-то совсем другому и ни в коей мере не перечеркивает воспоминания об атласной коже, синих очах, пухлых губах и пепельных волосах.

Снег выпал за три дня до святого Мартина. В тот день жена Ирода и созвала нас в башенку, а мы прибежали и слушали ее так, словно сам он стоял у нее за спиной и напоминал, что те, кому не нравится, могут убираться вон, и дело с концом или нож в брюхо.

Мы поглядывали друг на друга. Их императорское величество старый хрен Франц-Иосиф забрал от нас на фронт не только нашего начальника Ирода, но также Каспара, Мельхиора и Валтазара, обоих Ангелов, Смерть и Медведя – самых взрослых, высоких, голосистых и наиболее опытных. А значит, все придется начинать сызнова – и кто сможет заменить Ирода?

Магдалена стояла под яркой лампой и смотрела на нас, словно госпожа на челядь.

– Куба, мой муж, – заговорила она, – прислал письмо и повелел, чтобы выходили с колядками, как и в прежние годы. На место призванных в армию возьмите ребят повиднее, только городских, а не из Заречья. Все песни и танцы должны быть по-прежнему разучены и отрепетированы, а присмотрит за этим Франек Кубатый.

Франек потер руки, с достоинством кашлянул. Коренастый крепыш, изображавший Дьявола, был вторым после Ирода певцом и танцором нашей роты. Уже два года он ходил при Ироде в личных ассистентах и адъютантах, и никто не удивился, что фельдфебель Балица именно такой прислал нам приказ. И все же, увидав, как Кубатый юлит вокруг Магдалены, расшаркивается перед ней и вертит задом, я вдруг почувствовал, что не выношу этого кривоногого болвана с косоглазой мордой и ангельским голоском.

Но тут меня бросило в жар. Магдалена смотрела теперь в мою сторону, продолжая свою речь:

– За прокат костюмов и за то, что снова будете при деле, с вас по-старому причитается четвертая часть выручки. А присмотрит за этим… – И тут, глядя прямо на меня, она заколебалась, словно в этом деле муж предоставил ей полную свободу выбора.

Я расшвырял, как мусор, стоявших впереди, предстал перед ней. Мы встретились глазами. В то лето я перерос на голову всех ровесников, причем не просто по-мальчишески вытянулся, а сразу же возмужал. Рос вверх, раздавался в плечах, набирался ума и опыта и по уму далеко позади оставил узколобого Дьявола – Кубатого. К тому же с октября хаживал ко второй по счету солдатке и поэтому без смущения и страха мог смотреть в глаза женщине.

– Присмотрю, – сказал я.

И, видимо, побледнел, услыхав ропот. Кубатый от великой злости стукнул себя кулаком в грудь. Но Магдалена подняла руку с письмом и кивнула головой.

– Так велел муж, – сказала она с невозмутимым спокойствием, и, пожалуй, только я уловил, что Магдалена лжет. – Велел, чтобы за деньгами приглядел вот этот.

– Ладно, – обещал я, – пригляжу.

Без Ирода, всей тройки волхвов, обоих Ангелов и других персонажей новый состав был жалкой копией прежнего, которому рукоплескали епископ, графиня и генерал. Однако новички старались вовсю, а Франек высекал из них искры таланта угрозой, просьбой и кулаком, и дело пошло не так уж скверно. Тем более, что народ, почуявший войну (в нескольких домах уже надели траур), но еще не придавленный ее тяжестью к земле, гулял по праздникам куда бесшабашнее, чем раньше.

В конце декабря забелели снега, заискрились звезды. А перед самым Новым годом нагрянула оттепель и словно бы запахло ранней весной и великим постом. Но в сочельник снова ударил мороз и город сковало льдом. Достаточно было в новогоднее утро приостановиться на дороге в костел, чтобы увидеть совершенно необычное представление. Самые достойные граждане и самые чинные старухи (начиная с бургомисторши и кончая мамашей доктора) плюхались взапуски, как мешки с мукой, на обледенелую землю, а нас и других зевак корчило от смеха. Некоторые барышни – помоложе и повеселее – сами задирали пятки к небу, чтобы кавалерам было на что поглазеть и чтобы бежали на подмогу. А у костела росла толпа, поскольку те, что уже падали, дожидались других и сами начинали посмеиваться и улюлюкать, не заботясь более о собственном достоинстве и не щадя чужой стыдливости. Но когда на ледяную дорожку вступила Магдалена Балица, все притихли. Ибо навстречу этой молодой, прекрасной женщине, шуршащей шелковыми юбками и перьями шлемообразной шляпы, бросились совсем новые помощники. А именно: Франек Кубатый и я. То есть Дьявол и Ангел. Вероятно, это было недурное зрелище: в самый Новый 1915 год, на середине рыночной площади красивую бабенку подхватывают золотоволосый, в кольчуге поверх белой рубахи и с архангельским мечом Ангел вместе с черно-красным, рогатым и длиннохвостым Дьяволом в овчинном тулупе.

– Пошли прочь! – прошипела она, бледнея от злости. – Кавалеры занюханные!

Она прошла мимо нас легким шагом. А за ней проследовала целая вереница Рокицких и Балицов, из которых почему-то никто не шлепнулся на землю. Разочарованная и присмиревшая толпа постепенно таяла, исчезая в стенах костела. Поэтому мало кто видел, как зазевавшийся Франек вдруг распластался на крутом склоне, точно лягушка под колесом, и проехал на животе по льду несколько метров. Встал он с трудом и медленно поволокся назад. А я ржал на всю площадь, поскольку мы оба увидали на пороге костела синее пальто и голубую шляпу Магдалены. Мелькнул ее светлый лик. И смотрела она в нашу сторону.

– Ты! – обратился ко мне Франек. – Ты помнишь, что сделал Ирод на мосту с Сильвестром-ножом?

– Ну так что?

– А то, что я занесу ей деньги.

– Нет, Франек, – прошептал я. – Этот номер не пройдет.

Деньги я носил в мешочке на груди, откладывая туда лишь Иродову долю, ибо остальные три четверти мы делили между собой каждый вечер. Я все свои гроши отдавал матери (отец уже два месяца был в учебном батальоне, сестра хворала, и в доме становилось голодновато). Раза два меня брало искушение – не запустить ли руку в этот мешочек. Однако останавливала мысль, что Франек наверняка ведет счет деньгам Магдалены и может ей донести. И я оставил Иродову долю в полной неприкосновенности.

Ранним вечером 9 января стало ясно, что празднование рождества Христова нынешней зимой уже закончено и что мы понадобимся только на масленицу. Поэтому мы подвели окончательный итог. Выручка была щедрой, под стать празднику, хоть и закончившемуся преждевременно (поскольку седьмого января пришли четыре новые похоронки в конвертах с черным кантом и еще вернулся сын органиста, желтый, как лимон, с отрезанными до колен ногами), но на удивление разгульному. Все предавались небывалому пьянству и обжорству, и было что вспомнить, ибо ресторатор Хуба объелся в сочельник до заворота кишок, жандарм Хузя две ночи кряду ловил чертей, а к зареченским Кроблам приехали на рождество две дочери-красавицы, постоянно работавшие в лучшем краковском борделе, и в самый праздник поклонения волхвов сплясали на столе канкан, голенькие и розовые, словно херувимчики из главного алтаря, а на следующий день отправились к исповеди, и полгорода сбежалось подслушивать, что эти девицы будут нашептывать сквозь решетку исповедальни, где волею судеб томилась девственная душа самого викария.

Было на что поглядеть! Сам видел: они продержали его у решетки около часа и на гневный его шепот и восклицания отвечали смиренным всхлипыванием. Обе были голубоглазые и невинные с виду, и викарий в конце концов сник, только слушал, обливался кровавым потом да млел. Отпустил с миром одну грешницу, потом вторую. Они смиренно склонились по очереди к руке, к епитрахили и, скромно потупясь, ушли в темную часовню замаливать грехи. Но вот через два дня пополз по городу упорный слух, якобы это была не исповедь, а святотатство, поскольку девки заключили пари: та, которая сумеет договориться с беднягой викарием о свидании, выигрывает пять гульденов. Мужчины смеялись, что выиграли обе, женщины кричали, что никто. И все же с той поры викарий чаще обычного ездил по делам прихода в Краков.

Итак, повторяю: хоть первая мировая уже вовсю бушевала в Европе, у нас, в небольшом городишке южного Предгорья, первое военное рождество Христово праздновалось с большим размахом. Поэтому, несмотря на уже начавшееся повышение цен, мы заработали колядками почти так же хорошо, как и в 1913 году, разумеется, если не считать гонорара, полученного от епископа.

Девятого января под вечер мы закончили с нашими расчетами. Выплатив деньги, я распустил всех новичков, а также большинство старой братвы. Оставил при себе Франека, Баранью шкуру и еще кого-то третьего и велел этой тройке просмотреть счета, которые вел каждодневно. Велел проверить сумму, ее распределение и, наконец, подтвердить своими подписями, что все было сделано мною аккуратно и без обмана. Франек сперва не хотел подписываться, да не вышло: те двое сразу на него напустились и закричали, что нельзя отказываться. Тогда он заявил, что сам отнесет деньги, но и тут мне не пришлось вмешиваться. Баранья шкура и тот, безымянный, еще пуще изругали Франека за подлое недоверие и нарушение уговора. Они бы не удивились, если бы за это Франек получил от меня в зубы, коленом под зад или даже ножом в брюхо. Но пока обошлось без драки.

Вечер был тихий. Падал снежок, как всегда к морозу, все более мелкий и густой. Мы были еще в костюмах, та тройка отправилась в пивную. А я (все еще золотоволосый, в белой одежде, с крыльями, в кольчуге и с мечом) обратил взоры свои и шаги к древней, венчавшей крепостную стену башенке, одно из окон которой подмигивало мне и теплилось самым отрадным в мире светом.

Франек догнал меня у каменных ступеней, ведущих в башню Балицов. Он мчался за мной сквозь подсвеченную снегом тьму, словно вселились в него сонмище чертей и свора бешеных собак, ибо летел прямо на меня, выставив вперед вроде бы и тупые вилы, которые, однако, запросто протыкали грудь или живот.

Серебряным мечом отразил я черные вилы. А потом, не сбросив кольчуги, вцепился ему в горло. Схватил не очень удачно – помешали космы овчины, доходившие ему до самого подбородка, но все же быстро свалил Дьявола и прижал коленями к земле, благополучно защищаясь от ответных ударов, благо руки у меня были длиннее. Вероятно, всласть потешились честные христиане, наблюдая, как Ангел попирал ногами Дьяволову глотку и таскал его за вихры так, что эхом отзывались древние стены.

Такие драки не забываются. Тем более что Франек проявил поистине дьявольскую хитрость: вдруг пискнул, как мышонок, придавленный котом, и замер. Я испугался. Отпустил горло. И тогда он громыхнул меня об стену, так что дух захватило. Через секунду Франек уже сидел на мне. И тогда впервые за довольно долгое время я начал призывать на помощь бога. Стонал завывая: о господи, о боже! Обеими руками отталкивал острие сапожного ножа. Потел, обмирал от страха, пока наконец в очередном порыве ангельской ярости не собрался с силами. И тогда внезапно и беспощадно поддал его коленкой и попал Дьяволу прямо в пах. Франек только тихо охнул и потерял сознание.

Я отобрал у него вилы и нож. Ткнул его черной мордой в снег (в тайной надежде, что он не очухается и замерзнет).

Потом поплелся к Балицам. Отдал счета, расписки и деньги пани Магдалене, и она вышвырнула меня со скандалом, бранью и криком, поскольку весь дорогой и великолепный наряд Ангела был изничтожен: оба крыла сломаны, кольчуга продырявлена, порвана, парик заметно поредел, рубаха разодрана наискось до пояса.

– Ничего вам нельзя доверить, гайдамаки, щенки, пьяницы! – кричала она своим низким голосом, и глаза ее невероятно красиво сверкали.

Франека я уже не нашел в сугробе у крыльца. Подождал часок, пока не пробило десять на башне костела и не погасли последние окна на рыночной площади. А потом вот уже неделю знакомая, каждый вечер проторяемая дорожка повела меня на обветшалый бастион, откуда я украдкой пробирался к окну башенки. Погашенное для виду, оно оставалось живым и теплым, как руки женщины, которая отворяла на мой тихий стук створку рамы и торопливо, радостно отыскивала меня в темноте под одеждой и бельем, нетерпеливая и задыхающаяся от счастья. По этой причине из всех рождественских праздников, считавшихся праздниками детской чистоты и невинности, ярче всего запомнилось мне это рождество Христово, хмельное и разгульное, которое (после победы над Дьяволом) праздновал я на жарком от перин и любовных игр супружеском ложе царя Ирода, супруга Магды, Магдули, Магдалены Балицы, урожденной Рокицкой. Отмечали мы этот светлый праздничек до самой масленицы и в такой тайне, что ни единая живая душа не дозналась о наших встречах. И вместе с тем так жадно, что пресыщение пришло быстро и безболезненно. Мы расстались великим постом, и уже во время заутрени в страстную субботу я стал позади новой солдатки и дерзко подал ей пригоршню святой воды. Не приняла. Но мы уже знали, что не далек тот час, когда запоем в два голоса аллилуйю. Увидал я также по ту сторону купели независтливую, дружелюбную улыбку пани Магдалены. Вижу ее и сейчас. И лишь одно меня тревожит: действительно ли я пробирался крадучись темными ночами кошачьей тропой, по гребню старинной стены или только убедил себя в этом, выдумал небылицу, которую столько раз повторял и пересказывал, что теперь, много лет спустя, уже не разберешь, сколько в ней живой плоти, сколько наваждения, что померещилось в пьяном бреду, а что приснилось. Я бы предпочел, чтобы эта история была подлинной, и склонен верить в ее истинность. Ведь достаточно закрыть глаза – и Иродова женушка возвращается из далеких времен такая явственная и желанная, словно это было вчера: атласная кожа, синие очи, пухлые губы, пепельные волосы! Восторг!

Женщину, носившую ее имя и фамилию, застрелили в страстную субботу 1943 года на том же самом крыльце, на котором подстерегал меня когда-то Франек-Дьявол.

Об этом случае рассказал мне легковой извозчик Сильвестр Гаца весной 1946 года, через три дня после моего возвращения на родину.

– Жирна была баба на удивленье. Сало ее погубило, – говорил высохший как щепка старик в засаленном котелке и черном пальтишке. – Сало, жадность и… откровенно говоря… в первую очередь гестапо, Мюллер. Мюллер-гестапо очень хорошо знал, что мошна у пани Балицы набита валютой в бумажках, звонкой монетой, золотым ломом и бриллиантами чистой воды. И когда она бросилась бежать прямо из-под дула его пистолета, он, ясное дело: Halt! Halt! Du, Alte, du alte Hure, halt![44] Вот как кричал. Я его, уважаемый, до сих пор слышу, словно передают из радиоузла на рынке.

Примерно такими словами Сильвестр Гаца, извозчик, начал свой рассказ о пасхальных праздниках 1943 года, во время которых каратели под руководством штурмфюрера Бенедикта Мюллера уничтожили около восьмидесяти процентов жителей городка и почти половину домов полностью разрушили.

За всю девятьсотлетнюю историю этого местечка подобная катастрофа случилась только раз, в 1241 году, во время нашествия татар. В наши дни, когда в пределах старого города рыли колодцы, всегда натыкались на глубине четырех или пяти метров на черный слой из обуглившегося дерева, костей и пепла. Память об этом событии долго жила в народе, пока оно не превратилось в обычную легенду.

На протяжении последующих семисот лет городишко обходили стороной катаклизмы, армии и банды мародеров, и он привык к своему однообразно благополучному существованию. Правда, время от времени случались крупные пожары, но это было делом естественным и не слишком удивительным, как и паводки, которые порой смывали несколько домов в Заречье. Более того, первые три года второй мировой войны тоже прошли здесь в тишине и спокойствии.

– Когда это случилось, пан Гаца? – крикнул я.

Пролетка как раз въехала на мост, и я увидел перед собой на гребне вала закопченный остов башенки Балицов и вереницу черных истуканов – трубы сгоревших домов.

– Как это случилось, пан Гаца? – спросил я уже спокойнее.

Гаца даже не особенно подивился тому, что человек чужой, прибывший из дальних краев, знает его фамилию. Только покачал головой и не проявил никакого любопытства, поскольку и не такие чудеса бывали в те годы.

– Долго рассказывать. А время – деньги, уважаемый, – закончил он намеком.

Заплатил я ему за часовой рейс, и мы уселись в бывшем ресторанчике Блюма, у окна с видом на рыночную площадь, ратушу, башенку Балицов и выжженный дотла центр города, и вот тогда только Сильвестр Гаца рассказал мне о пасхе 1943 года, когда Бенедикт Мюллер, прозванный в этих местах Мюллер-гестапо, устроил массовое вознесение двум тысячам душ (среди которых оказались и дети, и старики, и бедняки, и богатые – все, кто не успел вовремя ускользнуть от пуль и прикладов людей штурмфюрера).

– По правде говоря, – констатировал во вступительной части Гаца, – все началось с Дьявола.

– С чего?

– Говорю, с Дьявола.

Тут Гаца усмехнулся, сдул пену с жидкого пива и, несколько повременив, пояснил, что речь идет о командире небольшого, но работящего партизанского отряда. Человек этот (хоть и местный, и христианской веры) взял себе богопротивную кличку Дьявол.

Гаца рассказывал спокойно, тусклым голосом. Прежний залихватский бас Сильвестра приглушили астма и водка. Безобразно, тяжело старел этот человек. Видно было также, что воспоминания о пасхе 1943 года достаточно уже ему приелись. Гаца рассказывал эту историю неоднократно. И даже два раза давал по этому делу показания перед Комиссией по расследованию фашистских злодеяний. Не удивительно, что теперь он не слишком старался. Заплатил я ему немного и не был человеком, представляющим для него интерес. Правда, Гаца вспомнил, что жил тут когда-то огородник Мартин, но память о его семье и доме уже давно поросла быльем.

– Все получилось из-за того, – вернулся он к основной теме, – что в самое вербное воскресенье Дьявол вышел из леса и ему здорово повезло. Охотился он за выручкой маслобойни в Росинах и на одного лысого шпика из Быкувки. А сорвал, уважаемый, крупный куш: три берлинские машины с эсэсовцами. Один настоящий генерал, два полковника, адъютанты, а также три девки в бриллиантах. Ехали к их сиятельству, а тут… Дьявол. Падаль одна от них осталась: четырнадцать штук, сам видал. Чисто было сработано.

Я слушал не удивляясь, не перебивая. Смотрел в черное выжженное окно Иродовой башенки. На гребне стены расселась стая жирных ворон. Прямо под окном ресторанчика тощая кляча Сильвестра дремала с торбой овса на шее.

– Четырнадцать штук, – повторил задумчиво Гаца, – совсем голых и мертвых, как пить дать, уважаемый.

Из дальнейшего рассказа следовало, что Дьявол перехватил немцев в пяти километрах от города, неподалеку от деревни Быкувки. В ту же ночь Мюллер сжег Быкувку и перебил из ручных пулеметов убегавших от огня жителей.

Вот как началась страстная неделя того года, но округа словно вздохнула с облегчением. Ибо люди полагали, что больше репрессий не будет, а в город эсэсовцы нагрянут лишь за контрибуцией или на следствие по поводу Дьявола. Вот тут и прозвучало имя Магдалены Балицы, хотя Сильвестр Гаца заговорил о совершенно незнакомой мне, омерзительно чужой женщине, ничем не напоминающей очаровательную Иродову женушку. Ибо начал он говорить о какой-то бой-бабе лет пятидесяти, заплывшей жиром и такой жадной, что даже жалким вдовьим грошом не брезговала, хотя, как известно, еще до войны сколотила немалый капитал, а в военное время благодаря близкому знакомству с Мюллером и его людьми в ее пухлые лапы потекло рекой (на сей раз еврейское) золото.

На другой день после того, как сожгли Быкувку, Магдалена разоралась (обратите внимание) на всю рыночную площадь. Давно пора, вопила она, покончить с Дьяволом и его бандой, иначе еще один такой фортель, и никто в округе не удержится от смеха, а это было в страстной понедельник. На следующий день с утра люди ходили к башне Балицов и смеялись до упаду, хотя был великий пост и времена не располагали к веселью. Но было над чем посмеяться. Вся дверь и окна первого этажа были вымазаны дерьмом. Тогда кое-кто почуял беду: баба остервенела.

– Сперва хотела, чтоб я свез ее в округ, – с грустью проговорил Гаца. – Жаль…

– Чего жаль? – безразлично спросил я.

– Жаль. Если бы посадил в пролетку и пристукнул по дороге, может, все бы обернулось по-другому, – вздохнул он.

Но тогда Гаца отказался ехать, сославшись на воспаление копыт у лошади. Магдалена нашла другую лошадь и другого извозчика. Поехала утром, воротилась вечером того же дня. Никто уже не смеялся. Все поняли: была у Бенедикта. А в страстной четверг великая тишина сковала город. Из всех окрестных лесов, по ту и другую сторону реки, вышли люди Мюллера, по большей части в черных мундирах под зелеными шинелями.

Сам Мюллер выехал на рыночную площадь на автомобиле. Остановился у ратуши. Магдалена сидела в окне. Смотрела сквозь стекло, как люди Мюллера сгоняют всех на рынок. Часа через четыре у ратуши сделалось тесновато. Тогда переводчик объявил, что запрещается покидать город без особого разрешения. А штурмфюрер Бенедикт Мюллер стоял рядом с переводчиком, улыбался и добродушно поддакивал словам, которые падали в толпу. Люди разбрелись по домам торопливо и в молчании. Город пришел в смятение, ибо Мюллер только улыбался, а его стража никого не била и не стреляла, даже не обзывала свиньями и собаками. Именно это всех испугало: откуда у гитлеровцев такая необычная человечность? Кому и что она сулит?

Под вечер «черные» Мюллера задержали у моста возвращавшуюся из леса девушку, которая не могла объяснить, куда и откуда идет и почему у нее золотые дамские часы с выгравированными на корпусе готическими буквами. Гаца стоял с лошадью весь день возле ресторанчика (заведение до войны принадлежало Моисею Блюму, а в сороковом году его купила за бесценок, многозначительно подчеркнул Сильвестр, сама пани Балица) и, таким образом, видел все: как ее вели, как кто-то из солдат заметил, что она пытается что-то бросить в сточную канаву, как поднял с земли блестящую драгоценность и тут же замахнулся на девушку кулаком.

Она свалилась после второго удара, но даже не охнула. Зато немец так страшно раскричался, что сбежались остальные, включая самого Мюллера. Мюллер не кричал.

– Кто была эта девушка?

– Связная.

Но потом извозчик понял, что я спрашивал совсем о другом, и пояснил, кем была девушка, молодая, румяная, веселая брюнетка с ясными очами. Это была Ганка Кубатая, связная и племянница самого Дьявола, то есть Франека Кубатого (который тоже погиб, но в бою, высоко в горах и лишь под конец войны).

Тогда-то, после этих объяснений, я потребовал у официанта две порции котлет и первые пол-литра, хотя поначалу намеревался выслушать все на трезвую голову и в твердом уме. Это оказалось невозможным хотя бы по той причине, что самого Сильвестра донимали голод и жажда и он, прервав рассказ, молчал до тех пор, пока перед нами не появились две дымящиеся тарелки и два граненых стакана.

Мы чокнулись.

– Будем здоровы, – сказал Сильвестр, поддел вилкой четверть котлеты и снова вернулся на рыночную площадь того страстного четверга, во мрак ночи, окружавшей город по приказу Мюллера. Ночь та была удивительно теплая, и в ратуше не закрывали окон. Поэтому вскоре весь город услыхал, как девушка начала кричать. Она кричала все истошнее и громче до самого рассвета, ибо была упряма не менее, чем Мюллер, который ее допрашивал. Тут к нам кто-то еще подсел, официант подал новый стакан и новую бутылку, с соленых огурцов капал рассол, а Сильвестр Гаца таращил мутные глаза и продолжал рассказывать, время от времени приговаривая «будем здоровы».

Он рассказывал, что спокойствие царило до разговения, значит, до шести часов пополудни страстной субботы ничего еще не произошло, если не считать, что в обеденную пору страстной пятницы где-то между двумя и тремя часами, пожалуй ближе к трем, вывели племянницу Дьявола из ратуши и поставили у стены храма, правее бокового входа, там, где теперь доска с молитвой к деве Марии, королевы короны польской (будем здоровы!), и все диву давались, что она не только еще жива, но даже держится на ногах, хотя от пояса вверх ничего нельзя было разглядеть, кроме кровавых ошметков и клочьев длинных черных волос. Стала она, значит, к стенке, а супротив нее трое с автоматами. Все же Мюллер-гестапо разрешил праздновать светлый праздник, и никому не возбранялось идти в костел к плащанице. Только матери заслоняли детям глаза, поскольку Мюллер ни забрать, ни похоронить Ганку не позволил. Так она и лежала у стены, добитая лично штурмфюрером, и теплый апрельский ветер задирал ей подол, обнажая белые колени, пока снова не наступила ночь, а затем страстная суббота, с которой Дьявол поздравил Бенедикта, прислав ему на телеге, которой правил придурковатый Феля с хутора Курачки, двоих его людей, укокошенных по-честному (без всяких пыток, будем здоровы!). Город словно бы вздохнул с облегчением, благо Мюллер уже собирал своих эсэсовцев, как перед уходом, и лишь усилил посты на заставах, а надо сказать, что этот Мюллер, хоть его и огорчило поздравление Дьявола, даже не пристрелил дурачка Фелю и все еще чуть улыбался горожанам (особенно детям) и в конце концов велел бросить на Фелину повозку уже совсем окоченевшее тело Ганки Кубатой.

– Будем здоровы! – провозгласил уже кто-то четвертый, и снова забренчало стекло, а повесть Сильвестра Гацы покатилась в тартарары, в геенну огненную, огуречный рассол стекал с наших пальцев, точно кровавый пот с чела распятых на Голгофе и кровь с лица связной Ганки. И тут же, как обычно на разговении, начали стрелять ключи, заряженные бертолетовой солью, – это ребята с двенадцати до двадцати лет от роду открыли свою ежегодную потешную канонаду.

– Будем здоровы! – воскликнул Гаца.

Я представил себе, как у стен костела, совсем как в мое время, загрохотали ключи, и в ту же самую минуту черномундирники Мюллера (дождавшиеся именно этого момента) начали свою пальбу, обходя методично и деловито дом за домом и разя из автоматов все живое – людей, собак, свиней, кошек и коров. На машине Мюллера спустили два колеса, и штурмфюрер пересел в пролетку Сильвестра Гацы. Колесил по рыночной площади и узким улочкам, бил извозчика, когда тот переставал бить лошадь. Приходский ксендз умирал в алтаре с простреленным животом. Дочку органиста распяли на кровати ксендза-викария с помощью четырех тупых штыков. В страстное воскресенье горели уже все дома на рыночной площади со стороны реки и башня костела занялась багровым пламенем, словно куст можжевельника. Штурмфюрер Бенедикт знал польские обычаи: в понедельник на пасхальной неделе, когда по традиции обливаются водой, эсэсовцы с самого рассвета сталкивали прямо в реку, на черное ее дно, живых, полуживых и мертвых. На разговении стреляли. В канун пасхи стреляли. В пасхальное воскресенье продолжалось вознесение двух тысяч душ. Магдалена выглядывала из окна первого этажа, потом перебралась на второй, все более бледнея и худея, пока Мюллер, разозленный тем, что ее нет среди мертвых, не начал гонять Гацу вокруг рыночной площади с криком: Wo ist diese alte Hure? Wo ist diese goldene Alte?[45]

Тогда наконец она поняла, что Мюллер-гестапо давал ей три года зарабатывать лишь для того, чтобы было у кого отнять, и очертя голову, угоревшая от дыма, страха и воплей убиваемых, бросилась к храму в одном корсете, со шкатулкой в толстых лапах. И погибла вместе с другими.

– Будем здоровы! – рявкнул на прощание Гаца.

Я расплатился за него, за себя и за всех остальных случайных слушателей. А потом мы оба взгромоздились на козлы, пьяные до бесчувствия, то и дело извергая из себя сивуху и жратву вместе с мерзостью и ужасом тех лет, и приехали в конце концов вместо железнодорожной станции на лесную поляну, чистую, тихую и совершенно идиллическую.

Спустя две недели я шел по другому опустошенному городу, который сожгли, сровняли с землей, разрушили огнем и железом до дна погребов. Шел в первомайской колонне через всю Варшаву, опустив голову, глядя в землю. Был праздник, и я стремился отпраздновать этот светлый день. Но не мог и не желал смотреть в глаза испепеленной пустыне, ибо тогда именно, в час праздничного шествия, я сомневался. Мы, несколько тысяч, двигались с портретами, знаменами, транспарантами к неказистой трибуне, колонна кричала, пела, стучала сапогами о мостовую, а вдоль тротуаров стояли разные люди – и те, что нам улыбались, и те, что посмеивались над нами, плебеями, берущими власть в свои руки. А я шел, глядя в землю. Я устал. Меня одолевали неотступные зловредные сомнения. Мне казалось, что мое возвращение на родину – очередная роковая ошибка, и нам не удастся возродить этого огромного края сплошных руин, победить голод и послевоенную разруху, и что я напрасно и опрометчиво сюда приехал, вместо того чтобы остаться в обогатившихся на военном бизнесе Штатах, где только и мог рассчитывать на сытое, вольготное существование.

И все-таки я шел в первомайской колонне, нес красный транспарант и держал шаг. Держал шаг, глядел в землю, на мостовую, грязную и неприютную, как и вся жизнь, к которой присматривался уже месяц, со дня возвращения. Далеко позади остались мудрые слова профессора Альберта о радостной обязанности человека искать истину. Мы брели сквозь зной, предвещающий грозу, и очень глухо звучали наши голоса среди немых стен. Приближались к трибуне, возле которой отбивали такт барабан и литавры военного оркестра. Но я не заметил трибуны, ибо смотрел то под ноги, то вперед, в серую пустоту, перед которой мы были словно кучка ребятишек перед горной лавиной.

Я боялся. Самым обыкновенным образом и попросту боялся собственной слабости и малодушия.

Шел с коллективом типографии, куда меня приняли с испытательным сроком, хотя я уже почти забыл освоенную в двадцатых годах специальность (пригодились четыре года практики на английском «пассажире», где я ежедневно набирал меню и изящные информационные бюллетени для туристов). Нес свой красный транспарант попеременно с человеком, которого знал всего десять дней и который встретил и принял меня, как долгожданного брата.

Мы познакомились в Варшавском комитете партии. Я наводил там справки о семье Костецких, о людях, перед которыми остался в великом, неоплатном долгу. Услыхал мой вопрос один из просителей – человек тщедушный, суетливый и лысый, который шумел из-за лимита продуктов для столовки при типографии. Стучал кулаком по столу, горячился. Но едва услышал, что интересуюсь Костецкими, ринулся ко мне и велел ждать, пока он не закончит свои дела. Лицо у него было сердитое, изможденное и заросшее, один глаз серый, живой и налитый кровью, а другой чересчур голубой и ясный, явно искусственный. Я дожидался его. В Варшаве я был второй день, а на родине десятый или пятнадцатый. Не знал, что делать с собой, у кого спрашивать дорогу. Возвращаться на море запретили врачи – я же по-настоящему знал только морское и военное ремесло. Ходил, тщетно выспрашивал: на что могу сгодиться? Наконец в комитете схватил меня этот человечек, поскольку имя Костецких прозвучало для него, как волнующий, знакомый пароль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю