Текст книги "Самокрутка"
Автор книги: Евгений Салиас де Турнемир
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
XVI
Рано утром, чуть не со светом, поднялся сержант и,перейдя поляну, вернулся в дом Гурьевых.
Пройдя прямо в конюшню, он приказал себе седлать лошадь и, съехав со двора, рысью пустился по сонным ещё улицам Москвы. Но вместо того, чтобы ехать в центр города, он повернул влево и, объехав берег Пресненского пруда, полем, а затем лесом, выехал на Петербургскую дорогу. Здесь, уже при восходе красного осеннего солнца, он двинулся прямо на подмосковное село Петровское, где остановилась государыня и её приближённые.
Чрез час езды сержант был уже около палат Разумовского и, отдав лошадь первому попавшемуся конюху, вошёл на маленькое боковое крылечко, указанное ему одним солдатом.
В сенях и горницах всё ещё тихо. Видно было,что обитатели палат не только ещё не просыпались, но что до часа их вставанья ещё остаётся много времени.
В сенях сержант нашёл двух солдат, из которых один спал на ларе, а другой, сидя, потягивался и зевал, очевидно только что придя в себя и как бы не решаясь начать бодрствовать.
При появлении сержанта, он не встал, ничего не спросил и даже, глядя на него заспанными глазами, по-видимому и не собирался что-либо спросить.
– Господин Орлов в какое время принимает просителей? – спросил сержант.
– Не знаю... не сразу – ответил солдат, но из приличия, нехотя, поднялся на ноги.
– Ведь принимает он всякий день...
– Кто?
– Ну, генеральс-адъютант! – как-то нехотя произнёс Борщёв это званье... – Орлова, нешто не знаешь, Григорья Григорьевича?
– Как нам их не знать!..
– Ну, когда же он принимает просителей и всякого звания людей по делам службы?
– Это не наше дело... Вы спросите у Митрей Игнатьича.
– Кто такой это?
– Митрей-то Игнатьич? А их лакей. Только он вряд встамши.
И солдат вдруг стал будить спящего товарища, толкая его в бок.
– О-о-о! – бессмысленно проорал тот, вскакивая и садясь на ларе.
– Чего дрыхнешь, чёрт. Вон барин спрашивают Митрей Игнатьича.
Не сразу очухался второй солдат, но вполне придя в себя от вопросов Борщёва, оказался понятливее товарища.
– Всякий день принимают!.. Чего вам Митрия Игнатьича ждать! Он до десяти часов, им бывает, спит. Его дело княжеское, а не лакейское. Зачем он рано встанет. Вы приезжайте в полдень. Самый раз будет. Тут из города завсегда все в полдень бывают у генерала Орлова.
Разузнав ещё подробнее от проходившего придворного лакея всё, что было нужно, относительно часов приёма генеральс-адъютанта – сержант вышел и, сев на лошадь, двинулся назад.
При самом выезде он встретил офицера, драгуна по мундиру, с некрасивым лицом, который, рысью подъехав к тому же крылечку и отдав лошадь солдату, пошёл к большому крыльцу.
Борщёв вернулся и направил лошадь прямо к нему. Офицер обернулся и, поняв намерение сержанта, остановился.
– Извините пожалуйста, не можете ли вы мне сказать, в какое время я могу видеть господина Орлова? – спросил сержант.
– Я не здешний! Наверное не могу знать, но думаю, что в десять часов, – отвечал драгун.
Нерусский выговор офицера был так силён, что слово "думаю" он произнёс "думаю", т.е. с удареньем на предпоследний слог, а «десять» вышло "десенц».
Борщёв поблагодарил офицера, отъехал и подумал:
"Какое скверное лицо. Точно в сказке слыхал: нос крючком, губа торчком, глаза по ложке – не видят ни крошки"...
Сержант, не входивший накануне в дом Гурьевых, не предполагал, что это именно гость, бывший у них вечером, – капитан Победзинский.
А между тем, знай сержант, что пред ним этот гость Гурьевых – это могло навести его мысли на довольно важное и основательное подозрение
От подмосковного села сержант двинулся на всех рысях в город, не сворачивая, прямо по дороге, т.е. на Тверскую заставу.
Миновав её, он проехал всю Тверскую и свернув влево, вдоль высоких каменных стен монастыря св. Георгия Победоносца, проехал на Неглинную. Здесь, переехав деревянный мост, он стал подниматься к Лубянской площади вдоль стены Китай-города, за которым блестели главы церквей и прямо на краю высились колокольни Заиконоспасского монастыря и Владимирской Божией Мастери.
Переехав широкую, огромную площадь, целый пустырь, отделявший стену Китай-города от городских домов, сержант двинулся прямо к палатам князя Лубянского.
При виде показавшегося дома, в глубине двора сержант невольным движеньем руки приостановил лошадь и пытливо, с странным выражением в лице, начал глядеть на дом князя Лубянского. Лицо это оживилось, глаза блеснули ярче и Борщёв вдруг вздохнул глубоко.
"Вот он» – подумал он.
И он стал глядеть молча на правую половину дома.
Рано немного. Он теперь только встал, вслух выговорил наконец Борщёв. Да ведь я не чужой. Мой долг явиться к родственнику тотчас. А я уже третий день в Москве.
И сержант, остановив среди площади свою лошадь, не двигался. Он уверял себя, что приехал слишком рано, что теперь девяти часов пожалуй нет, но в то же время отвечал сам себе, что в эту пору и должен быть с первым посещеньем близкий родственник. Кроме того, Борщёв отлично чувствовал, как "что там не говори", а у него ещё не хватит духу повернуть лошадь назад и и уехать восвояси, отложив своё посещенье до вечера или назавтра.
Он вздохнул, двинул лошадь и рысью въехал на обширный двор княжеских палат.
Тут было не то, что в Петровском, хотя отчасти уже и потому, что время было уже ближе к полудню.
В доме князя всё было на ногах, а у сарая кучера уже откладывали из коляски сильно взмыленных лошадей.
В ту минуту, когда Борщёв подъехал к дому, из этого сарая бегом бросился к нему через двор черномазый и красивый малый в русской красной рубахе.
– Батюшка Борис Ильич! – заорал он ещё на бегу.
Чрез мгновенье, прежде людей, вышедших с парадного подъезда, он был уже около сержанта.
– Прохор... Ахметка... Здорово! – весело сказал Борщёв. – Как здоровье дедушки?
– Славу Богу-с... Славу Богу-с... Как вы изволите?
– А сестрица как?.. Княжна? – выговорил с другим оттенком в голосе сержант.
– Славу Богу-с! Пожалуйте-с! Славу Богу-с! Сейчас доложим! Как ваше здоровье? Давно не наведывались к нам в Москву!
Целый круг дворни уже был около спешившегося сержанта и целый хор голосов гудел около него. Трое подхватили лошадь, но Прохор отмахивался от них как от мух.
– Поди прочь! Где вам! Я сам и отвожу и корму задам! – кричал он.
Остальные лезли к Борщёву, целовали руки, целовали в плечо, и наконец чуть не подхватили на руки, как ребёнка, чтобы нести в парадные двери.
Помимо праздности и скуки, которая при появлении редкого гостя – всегда заставляет людей оживиться, – в отношениях дворни князя к сержанту ясно сказались их общая любовь и неподдельная радость, при виде молодого барина – внука князя.
Чрез минуту, в горницу, где сидел князь за бумагами и счетами, беседуя с приезжим из деревни бурмистром, вбежал лакей и доложил с весёлым лицом:
– Ваше сиятельство – Борис Ильич.
– Что? – двинулся князь, отлично слышавший и понявший. – Где? Здесь? Приехал?
– Точно так! Идут сюда...
– Ну, убирайся. Не до тебя. Ввечеру зайди... – выговорил князь быстро и махнул рукой на бурмистра. Поднявшись, он взял палку и, чуть-чуть прихрамывая на одну ногу, пошёл навстречу внуку.
Пройдя гостиную и залу, князь Артамон Алексеич остановился. Он стал, опираясь на палку, в ожидании внука. По оживлённому, улыбающемуся лицу князя, видно было, насколько приятно ему появление этого внука, заранее ожиданного им по случаю коронации и прихода в Москву всех полков гвардии.
– Поглядим. Каков. Почитай без малого год не видались. Шутка ли! Похорошел небось...
Князь нетерпеливо ждал появления Борщёва в дверях, и почти досадливо прислушивался к голосам людей на лестнице. Идти далее залы навстречу молодому родственнику не дозволял обычай. Иначе, князь, казалось, давно бы был уже на лестнице.
Борщёв запаздывал, ибо люди окружили его и всякий находил что-нибудь с ним сделать. Один отчищал пыль с сапогов, другой чистил веничком сюртук и камзол, третий обмахивал пыль с шляпы сержанта!
Наконец Борщёв появился в дверях и быстро пошёл к деду навстречу. Он был особенно взволнован, румяный, улыбающийся. Голос его даже дрогнул:
– Дедушка, долгом почёл явиться к вам! залепетал он смущаясь. Если позволите... А то прогоните... Воля ваша на всё.
Князь принял молодого человека в объятья, ничего не говоря, три раза расцеловался на обе щеки, и потом, отведя бесцеремонно рукой от себя на шаг, стал оглядывать с ног до головы.
– Ничего. Молодец! – холодно сказал Артамон Алексеевич.
Выражение лица князя с минуты появления сержанта – было уже не то. Когда мундир Борщёва мелькнул за приотворенной дверью, выражение неподдельной радости на лице князя сменилось на холодно-учтивое выражение, отчасти строгое.
"Я очень рад приезду, но всё остаётся по-старому. Нового ничего нет и быть не может!"
Вот что мог читать ясно на лице деда сержант, когда тот, взяв его под руку, – повёл к себе. Другого он, впрочем, ничего не ожидал, и не выражение это смутило Борщёва.
Он был рад и счастлив, что дед всё-таки встретил его перед лестницей, не попросил удалиться, а ведёт к себе в кабинет.
Князь ввёл молодого человека к себе, усадил и всё оглядывая с холодным выражением лица, наконец заговорил, не столько строго, сколько равнодушно. Но это равнодушие и эта холодность иногда исчезали. Будто срывалось это выражение с лица князя и с оттенка его голоса. Будто играл князь и к тому же неудачно. Но если он сам замечал, что холодность и "строгость" срываются, то сержант не замечал этого. Ведь он не мог знать, какое лицо было у князя, когда ему доложили о приезде внука и когда он, в ожидании его, стоял у дверей залы.
– Ну, что делал зиму целую? Сказывай. Говори. Когда будешь офицером?
– Надеюсь теперь, на коронацию, будет производство.
– Ну отлично. Пора. Пора. Мне не похлопотать ли? А то обойдут, забудут!
– Если милость ваша будет, дедушка...
– Ну. Как зимой? Кутил?
– Не очень, дедушка.
– Не лги. Пил? Играл!
– Ей Богу... Даже по правде сказать, вовсе не кутил. Ничего такого не…
– Ну да, толкуй!.. Знаем мы, как вы, гвардейцы, не кутите. У вас и от "ничего" соседям невмоготу, а от "чего" и чертям в аду тошно.
– Как пред Богом, всю зиму на себя всех товарищей обозлил, за то, что ни на какую их затею не поддавался.
– А шведки?
– Ни одной не видал за всю зиму! – таким искренним голосом быстро воскликнул сержант, что сомневаться в правде было невозможно.
– Напрасно! – выговорил князь особенно строго, и вдруг отвернувшись от молодого человека, стал к нему спиной и начал искать что-то на столе.
Сержант промолчал.
– Напрасно, внучек... – заговорил князь, отчётливо произнося каждое слово и низко нагибаясь над своим столом, как бы усердно разыскивая что-то. – Если не возишься в твои годы с разными весёлыми людьми или с девицами, хотя бы с этими дьяволами-шведками, которые вашего брата-гвардейца в долги вводят, то стало быть блажь в голове... Блажь!.. А за год можно бы эту блажь из головы выбросить... И ко мне не надо было с этими вестями приезжать... Я полагал, ты образумлен!
Сержант молчал и, опустив голову, неподвижно сидел в своём кресле, разглядывая узор на паркете. Чрез минуту князь сел около внука и стал расспрашивать о Петербурге, о службе. Разговор был умышленно обыденный, пустой... Это первое свидание и слова деда, недовольного, что молодой офицер не кутит в Петербурге, были бы загадкой для всякого. Но князь и сержант отлична знали, что оба понимают друг друга. Князь объяснил в нескольких словах по поводу "шведок» всё, что нужно было тотчас дать понять внуку, а сержант своим пылким заявлением о своём поведении, а затем своим упорным молчанием и как бы несогласием с дедом, сказал ещё более.
Беседуя с дедом, сержант всё ждал с замираньем сердца, чем кончится эта беседа. "Когда же?!." говорило его лицо. Наконец князь кончил словами:
– Ну, мне надо выехать по делу... Прости. Приезжай завтра к столу, а то и с утра. С Анютой повидаешься! Твоя сестрица, т. е. надо сказывать "тётушка" – постарела. Ну, Бог с тобой, до свидания, до завтрева.
Сержант простился с дедом и, снова несколько взволнованный этим "до завтрева", быстро двинулся к швейцарской.
XVII
Тому назад ровно десять лет, помещики Борщёвы приехали на зиму в Москву: просто – пожить несколько времени ради развлеченья. Борису было тогда 13 лет, а маленькой сестре его, Агаше, всего семь лет. Мальчика тотчас же, пользуясь пребыванием в Москве, начали учить читать и писать, ариФметике. Вместе с тем родители постарались, чтобы он несколько оправился, «приобык к людкости и светскости», так как мальчик, родясь и живя безвыездно в деревне, был конечно совсем деревенский парень, глядел букой и не умел «ни стать, ни сесть, ни слова молвить по-людски».
Борис в одну зиму в Москве изрядно и красиво выучился писать, читал плохо, за то хорошо стал играть на гитаре, выучил какой-то танец у немца, который мог на показ гостям протанцевать. А "людкость и светскость" даже быстро дались ему.
Весной, когда родители собрались опять в деревню, мальчик горько плакал.
У востроглазого Борьки, как его все звали, завелись в Москве свои знакомые, даже друзья, и всех возрастов. Где отец с матерью бывали редко, Борьку звали постоянно. И ради его гитары и нескольких песен, которые он мог изрядно спеть, и просто ради того, что Борька был молодец на все руки, если дело дойдёт до игры в горелки, жмурки и т. д.
Более и чаще всего бывал Борька у своего родного деда, князя Лубянского, где у него была весёлая тётушка, которой было около десяти лет и которую мальчик скоро сильно и горячо полюбил. Борщёвы занимали дом на Maросейке, недалеко от дома князя, и видались почти ежедневно. Особой дружбы и близости между князем и племянницей Борщёвой с её мужем не возникло. Князь был слишком замкнутый человек, чтобы за одну зиму сблизиться с семьёй, хотя родственной, но которую видел до тех пор всего один раз. Покойную же сестру свою князь едва помнил, так как она вышла замуж и уехала в провинцию, когда князь был ещё почти ребёнком.
Однако внука Борьку князь Артамон Алексеевич, видал чаще, успел полюбить. Мальчуган немало потешал его всячески, а главное, что привязало князя к нему – было чувство мальчика к Анюте. При нескольких случаях за зиму, Борька показал, что его чувство к десятилетней тётушке доходило почти до обожания.
Однажды, когда Анюта была больна в продолжение двух недель, то Борис не отходил от её кровати, почти не ел и не спал. Когда Анюта выздоровела, мальчик заболел от истощенья и бессонных ночей.
Однако девочка отвечала на эту любовь довольно обыкновенным чувством. Она, казалось, могла легко и обойтись без своего племянника. Во всяком случае, она вдесятеро более обожала свою Солёнушку, а затем отца.
Впрочем, когда Борщёвы уехали из Москвы, то маленькая княжна не раз поскучала по Боре, но скоро забыла совсем. Да и все забыли друг друга. Князь забыл и думать о племяннице и её сыне, а Борщёвы, изредка посылая нарочных в Москву, приказывали на словах отвезти дядюшке-князю нижайший поклон и пожелание здравствовать на многия лета.
На 16-м году Борис был отправлен, в исполнение закона, в Петербург, в измайловский полк. Всякий недоросль из дворян обязывался в эти года явиться на службу. Дворянство начинало тяготиться этим законом, так как оно было сопряжено с денежными тратами, которых не всякий дворянин средней руки мог взять на себя. У кого было трое, четверо сыновей – оно становилось уже совсем не под силу. Однако закон строго исполнялся, так как за этим наблюдало ближайшее воеводское начальство.
Борис, ещё в бытность свою в Москве, был "явлен» начальству на испытанье в грамоте и затем записан в герольдии. Теперь, в 16 лет, был крайний срок поступления в гвардию.
Борис снова явился в Москву и снова к деду... Снова он увидел свою тётушку, которой было уже 13 лет, и чрез неделю они снова были друзья, как когда-то. Только на этот раз и Анюта относилась к Борису несколько менее хладнокровно. Князь по-прежнему ласково встретил внука и даже потребовал, чтобы юноша остановился у него.
И Борис, вместо недели, предполагавшейся в Москве, пробыл три месяца. Если бы не бумага из полка, по которой у дворянки Борщёвой, под страхом строжайшего наказания, требовали сына в полк, то, быть может, Борис бы и не доехал никогда до Петербурга. Мать его была так перепугана бумагой, что, переслав её к дяде, "Христом и Богом умоляла скорее спровадить сынка в Петербург».
И вот опять повидались ненадолго 16-ти-летний племянник с 13-ти-летней тётушкой и опять сошлись, и опять пришлось расставаться надолго. На этот раз княжна начала плакать за три дня по "любом Боре", а дед дал юноше для обзаведения в полку 500 червонцев. При этом князь строго наказал внуку, в случае какой беды или просто нужды, отписать всё ему прямо, откровенно.
– У матери твоей достаток не велик! У меня, слава Богу, кой-что есть. Буде какая нужда, отпиши. Что можно, сделаю всегда.
– Давай об себе весточки, Боря! – просила и Анюта.
И полудети снова расстались с горькими слезами. Князя тоже слеза прошибла. А дворня князя, собирая внучка своего барина в военную службу в рядовые – проводила его так, как провожают покойников. Все выли, а бабы и причитали даже...
В Петербурге Борщёв, как явился в полк, так тотчас же был одет рядовым и тотчас же посажен на чердак, с караваем чёрного хлеба пополам с песком и с глиняным горшком, где была вода.
Это было воздаяние за его пребывание в Москве и неявку к сроку.
Юноша сидел неделю и не мало слёз пролил и на чёрный хлеб, и в глиняный горшок. Однако за эти дни один солдат-измайловец был у юноши несколько раз,переменил воду, принёс более свежего хлеба и прибавил потихоньку несколько огурцов. Солдат утешил Бориса по-своему:
– Ничего, барчук, посиди. Выслужишься в майоры, сам других из своей роты сажать будешь.
Но эта возможность в будущем, т.е. лет чрез двадцать службы, сажать других тоже под арест на хлеб и на воду, мало утешала Бориса.
Служба сначала, разумеется, показалась избалованному дома мальчику – каторгой. Он писал матери, что собирается умирать и непременно через месяц, много через полтора, умрёт. Борщёва, получая такие вести, горько плакала, сидя в деревне; ей помогали и дворовые. Но помочь горю, т. е. спасти сына от смерти, было невозможно.
– Обойдётся! – говорили однако соседи.
И действительно, юноша "обошёлся" в полку, как новый сапог на ноге, – и даже довольно скоро.
Через полгода Борис писал уже, что он, – слава. Богу, чего и матушке желает.
Шесть лет прошли не скоро. А сколько воды утекла за это время – и сказать нельзя.
Если дом князя был всё на том же месте, то всё-таки стал немного серее, штукатурка больше обвалилась. У князя прибавилось много лишних морщин... а княжна Анюта из девочки стала не только девицей, а девицей на возрасте. Будь она не богата – сказали бы злые языки, что она старая девица и "в девках засидится". Но при состоянье князя и уже после многих случаев спроваженных, со двора сватов и свах – этого нельзя было и подумать. Злые языки только упрекали Артамона Алексеича, что он зря упрямится, выжидая для дочери какого-нибудь Бову Королевича или Свейского принца. Княжну упрекали, что она больно разборчива на женихов и не в меру спесива. Дело было проще.
Князю жалко было расстаться с дочерью, т.е. не разлучиться в простом смысле слова, а в нравственном. Анюта его, выйдя замуж, конечно, осталась бы в этом же доме, как единственная наследница всего; но у ней явилась бы своя семья, и отец станет для неё уже не то, что был прежде.
Жизнь князя и княжны шла буднично, тихо и мирно, изо дня в день, из месяца в месяц. Изредка поднимался вопрос о замужестве, в особенности в виду какого-нибудь нового сватовства и нового жениха. Но беседа отца с дочерью всегда кончалась тем же решением княжны:
– Батюшка! Что я за него пойду? Зачем? Я и без него прожить могу. По мне замуж за того иди, без кого жить тошно на свете.
– Верно, дочушка. Верно! – восклицал князь. – Твои слова достойны всякого мудреца. Их в книге пропечатать бы можно на поученье всем. Истинно. Женися молодец и иди девица замуж, сочетайся люди браком только с теми, без кого на свете тошно.
В эту заурядную, будничную и серую жизнь князя Лубянского, несмотря на его большое состоянье, и в жизнь скучную и унылую, но полную грёз и мечтаний княжны Лубянской, которым не соответствовала и не давала ничего действительность, – вдруг будто блеснул ярко луч света или сверкнула молния.
Княжна вдруг встрепенулась и ожила, настолько переменилась, что чувствовала себя будто другой.
Князь тоже оживился.
Это случилось около года тому назад.








