Текст книги "Самокрутка"
Автор книги: Евгений Салиас де Турнемир
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Самокрутка
Об авторе

Граф Евгений Андреевич Салиас-де-Турнемир (1840-1908)– автор многочисленных романов и повестей из русской истории XVIII и XIX веков. Родился в дворянской семье. Отец – французский граф Андре Салиас-де-Турнемир, мать – Елизавета Васильевна Салиас-де-Турнемир (урождённая Сухово-Кобылина), писательница (писала под псевдонимом Евгения Тур). Первые художественные произведения Е. А. Салиас-де-Турнемир пишет во Франции. В 1863 году в журнале «Библиотека для чтения», который тогда возглавлял А. Ф. Писемский, была напечатана (под псевдонимом Вадим) его первая повесть «Ксаня чудная». За ней последовали: «Тьма», «Еврейка», «Манжажа». Эти повести социально-бытовой тематики получили весьма положительные оценки у критиков того времени. Так, видный либеральный публицист Н. И. Утин в письме к Н. П. Огарёву писал: «что касается „Тьмы“ Сальяса, то это, действительно, в высшей степени художественное произведение» (Литературное наследство, т. 62, ч. II. М., 1955, с. 646). В письме к матери Салиаса, писательнице Евгении Тур, Огарёв писал, что и её, и Россию можно поздравить с новым талантом.
В 1869 году Е. А. Салиас-де-Турнемир возвращается в Россию. Вернувшись он выступал в качестве защитника по уголовным делам в тульском окружном суде, потом состоял при тамбовском губернаторе чиновником по особым поручениям, помощником секретаря статистического комитета и редактором "Тамбовских Губернских Ведомостей".
Принятый в 1876 году в русское подданство (по отцу он был французским подданным), он служил в Министерстве внутренних дел, потом был управляющим конторой московских театров и заведующим московским отделением архива министерства Императорского двора. Служба в конторе не требовала большой отдачи, и Салиас смог всецело посвятить себя писательской деятельности (хотя после он один раз попробовал вернуться к журналистике, – в 1881 году издавал собственный литературно-исторический журнал «Полярная звезда»).
Несмотря на критику со стороны многих социал-демократически настроенных современников, согласно статистическим данным земских библиотек в конце XIX века одним из самых читаемым писателем в России был именно Евгений Андреевич Салиас. По читательской популярности он опережал не только замечательных российских исторических романистов: В. С. Соловьёва, Г. П. Данилевского, Д. Л. Мордовцева, но и мировых «королей» развлекательного жанра Александра Дюма (отца) и Жюля Верна. В 1890—1917 годах два раза издавалось полное собрание сочинений Евгения Салиаса.
После Октябрьской революции 1917 года произведения Е. А. Салиаса-де-Турнемира в Советской России и СССР не издавались. Романы, главными действующими лицами которых являются крупные сановники, цари, царицы, принцы, дворяне – «верные слуги государю и Отечеству» и крепостные – «верные слуги», рабы своих господ, никак не удовлетворяли господствовавшей тогда марксистско-ленинской идеологии.
Скончался писатель 18 декабря 1908 года в Москве, в своём доме, в котором прожил почти безвыездно последние 18 лет.
Избранная библиография Е. А. Салиаса
«Пугачёвцы» (1874)
«Петербургское действо» (1880)
«Фрейлина императрицы» (1887)
«Аракчеевский сынок» (1888)
«Аракчеевский подкидыш» (1889)
«Владимирские Мономахи» (1891)
«Крутоярская царевна» (1893)
«Петровские дни» (1903)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
I
Первопрестольная, белокаменная, златоглавая матушка Москва необычно волновалась и гудела празднично из края в край. В зубчатых, высоких стенах её древнего Кремля, вокруг соборов и монастырей и по всем площадям города вокруг «сорока-сороков» храмов Божьих, на всех улицах и кривых переулках, от Ивана Великого над Москвой-рекой и до всех земляных валов и застав – был, как сказывает народ, – дым коромыслом, пир горой!..
Были первые числа сентября месяца, 1762 года. На дворе стояли тёплые, ясные дни и солнце не палило, а как-то весело и ласково золотило улицы, переполненные пёстрыми толпами народа. Всё густо и гульливо заливало улицы: и пешеходы, и всадники, и экипажи всех родов, от казённой брички приказного или курьера, от кареты небольшого барина или обер-офицера и до берлины или колымаги цугом, генерала и сановника. Пешеходы путались и переплетались, зеваки стояли на углах площадей, экипажи, гремля или покачиваясь, двигались и спешили всё более в одну сторону, к Тверскому Яму, чрез ту заставу, в которую выезжают на Петербургскую дорогу, или приезжают, как питерские, так и заморские гости.
Не простой, заурядный, воскресный день или праздник заставил всю Москву подняться на ноги и зашевелиться как муравейник.
В стенах Белокаменной ожидалось со дня на день событие и торжество, какого не видано было уже ровно двадцать лет. Не одни москвичи наполняли улицы пёстрой, разряженной и весёлой толпой. В городе за последние дни собралась и съехалась отовсюду куча всякого народу и всякий день прибавлялись гости со всей Империи. И дворянство, и чиновничество, и высшее духовенство, и военный люд... Виднелись теперь чуть не на каждом углу сановники и вельможи без числа, в своих дивных, привезённых из Питера каретах, жёлтых и голубых, с золотыми гербами, запряжённых шестериком и восьмериком цугом, с разряженными кучерами на козлах, с форейторами на вынос, с скороходами и гайдуками на запятках. Помимо того, повсюду сияли и блестели разнообразные мундиры, каких Москва давно или совсем не видала. Чуть не полгвардии явилось тоже из Петербурга.
Всё поднялось на ноги и ликовало в ожидании ряда празднеств в городе. Помимо многочисленного придворного штата, явившегося из Петербурга, несколько сотен дворянских семейств собралось тоже в Москву со всех краёв и концов России. Всякая семья явилась с чадами и домочадцами, с дворней и скарбом. Большая часть приезжих рассеялась в домах родственников, друзей и близких. В иных барских хоромах, где уже с десяток лет царила тишина и замечалось малолюдство, теперь по вечерам дом горел огнями, гудел голосами. Будто от зари до зари шёл пир горой. Иные родственники, явившись в пяти экипажах, с прибавкой десяти подвод для холопов и поклажи, оравой вваливались во двор приютившего их к себе дяди, деда, братца, тётушки. И после долгой разлуки, да ещё ради свидания при такой особой, праздничной обстановке, когда весь город собирался ликовать – встречи происходили ещё веселее. Будто на свадьбы съезжались все и во всяком доме были жених или невеста.
Теперь на каждых двух, трёх москвичей, казалось, приходится непременно по одному гостю – столько вдруг наехало народу в Белокаменную. И конечно, не из одного Петербурга, а из всех наместничеств и областей обширного отечества.
Причина на это была особая.
Государыня Екатерина Алексеевна, вступив два месяца тому назад на престол, в Петров день, тотчас объявила на сентябрь священное венчание на царство в древней столице и тотчас же начались приготовления к торжеству и всем празднествам коронации.
В эти дни, государыня, после быстрого пути через Новгород и Тверь – явилась уже с многочисленной, блестящей свитой и остановилась близ Москвы, в селе Петровском, фельдмаршала графа Разумовского, в ожидании торжественного въезда в Первопрестольную.
У самых Тверских ворот, где толкалось и шумела наиболее народа, где постоянно проезжали кареты по направлению к селу Петровскому и обратно, в куче простых зевак, стоял измайловский сержант и равнодушно хотя отчасти сумрачно, оглядывал толпу.
Это был высокий и красивый молодой человек, лет 23-х, и если бы не военная служба и не обычай дворянский тщательно бриться, то конечно у него была бы уже теперь изрядная чёрная борода и усы. Плохо выбритое лица лучше всего доказывало теперь его возраст и возмужалость. Народ, двигавшийся кругом него, мало привыкший к его мундиру, почтительно и осторожно обходил его, некоторые мужики даже ломали шапку, и сержант бессознательно кивал головой или произносил небрежно: здорово! здорово!
Ему однако отчасти надоело, что всякий из прохожих оглядывал его, а иногда бабы или мальчишки останавливались пред ним, составляя по неволе кучи, и добродушно глазели на его довольно простой мундир, никогда никого конечно, не интересовавший в Питере.
Сержант внимательно оглядывал все кареты, которые проезжали мимо него, а равно и сидящих в них, как если б он за этим собственно и стоял на углу улицы.
– Борщёв? – раздалось вдруг около него.
Сержант обернулся и увидел молодого человека в простом немецком платье, который тянулся к нему чрез толпу.
"А? Деревня... Тоже из поры выползла на коронацию!" – подумал он.
– Здорово, когда пожаловал в Москву? продолжал статский, обнимаясь и целуясь с сержантом.
– Вчера только. А полк уже с неделю, коли не больше, отозвался сержант. Только меня задержали. А ты когда? Брат твой давно здесь. Я чай уж сегодня виделся с ним...
– Нет ещё... Никак не найду... Вот спасибо тебя встретил. Вот я третий день в Москве – справляюсь об нём чрез родню московскую, да никто наверно не знает. Кто посылал на Воронцово поле, кто к Земляному валу. День побегал и бросил. Ты скажешь?
– Вестимо. Я с ним стою. На Плющихе, дом дьячка Власова, не то Соврасова, не то Савёлова. Не упомню. Да это и не нужно. Зелёный большой дом... А за воротами век торчат наши денщики. Ты спроси об Гурьевых. Мы все вместе. Да нас меньше знают. А Сеньку Гурьева вся Москва знает.
– Ну спасибо. А то бы ещё неделю проискал. Москва не Петербург. У вас всего три улицы да десяток домов... А тут гляди – чуть не целое государство.
– Ну уж и три... Небось и у нас город. Да почище этой деревенщины Москвы, – отозвался насмешливо сержант. – Да и народ чуден. Глядит вот, на нас, гвардейцев, якобы на какую заморскую птицу. Так всего и вылижет глазами. Ишь ведь таращатся. И он прибавил, обращаясь к ближайшей бабе: Смотри, сглазишь!
Вновь подошедший, в немецком платье, человек лет 30, был дворянин Хрущёв, известный когда-то в Петербурге своими прибаутками и страстью к трём вещам: к вину, к картам и к крепким шуткам, за которые ему не раз доставалось. Он и теперь сострил довольно грубовато на счёт мундира сержанта, как бы оправдывая любопытство зевак московских.
Борщёву острое слово не понравилось, тем более, что двое мещан прохожих слышали и рассмеялись на шутку барина.
– А ты всё по-старому соришь языком! На мне одежда, а на тебе что?.. рухлядь... Не то ты дворянин, не то – купец из Данцига, с устрицами или апельсинами... Я помру – эдакого не надену...
– Отчего?.. Чем не одёжа? Грешное тело кроет, – добродушно ответил Хрущёв, оглядывая себя. – За то, голубчик, наш брат ни от кого не зависеть. Вольная птица!
– Вам и кличка: рябчики. Лучше говори, стало быть – дикая птица.
– Дикая?.. Что ж, не наша вина. Было прежде хорошее дворянское платье, боярское, сказывают деды. Пётр Алексеевич спортняжил вот новое. Да ещё при наших зимах да морозах рожи все повелел оголить.
– Я бы ни за что к статским делам не пошёл! Срамота! Ты кажись сам пожелал так? – отозвался сержант.
– Да. Кабы вышел тогда указ о вольности дворянской, так я бы вовсе ушёл, да взял бы абшид. А тогда одно спасенье было от военщины, – к статским делам пристроиться.
– Ты как именуешься то, по вашему, по приказному? – насмешливо спросил сержант.
– Коллежский асессор.
– Асессор?.. Коллежский? Ведь это же совсем не понятно. Ничего не сказывает. Будто зря болтаешь языком! – рассмеялся Борщёв.
II
Молодые люди, перекинувшись ещё несколькими шутками, вместе направились в город. Хрущёв, бывший гвардеец, стал расспрашивать о брате своём, которого давно не видал и который был уже поручиком измайловского полка. Понемногу беседа их перешла на другой предмет, на новости дня. Борщёв, как петербургский гвардеец, мог многое, для него даже не интересное и старое, передать помещику, приехавшему из подмосковной вотчины, т.е. об царице, о коронации, о новых наградах и милостях, о придворных толках.
Они двинулись тихонько по Тверской, но потом, чтобы уйти от толпы и толкотни, повернули в переулок, потому что разговор снова переменился и они заговорили уже вполголоса.
– Мы, измайловцы, первые пример подали, как вышли к ней с хлебом и солью! – говорил Борщёв. – Орудовали все поровну и все могли под экзекуцию попасть. Ну, а теперь из наших один Ласунский пуще всех в милости и будет награждён не в пример прочим. Возгордился тоже не в меру, из-за дружбы тех двух братьев, Гришки да Алёхи. Ну – Орловых...
– А Что ж те... Орловы?
– Как что? Те ведь коноводами сочлись! А враки! Говорю: всё равно старались. И мы, и семёновцы, и преображенцы... А теперь два ероя вишь только и есть, двое братьев Орловых...
Потихоньку и незаметно дошли собеседники до Никитской улицы. Здесь перед ними вдруг, с большого барского двора, выехала на средину улицы, стуча и покачиваясь на высоких рессорах, изящная голубая карета. Замечательный цуг в восемь лошадей, вороной масти, в красивой блестящей сбруе, а сзади на запятках два рослые скорохода, в придворных раззолоченных кафтанах – были принадлежностью только вельмож. Карета быстро пронеслась мимо и в ней мелькнула фигура очень молодого офицера.
– Вот! Лёгок на помине! Будто на смех из земли вырос! – досадливо воскликнул Борщёв, останавливаясь и указывая приятелю пальцем на проехавшую карету. Скажи на милость! Какой сановник! Цугом в восемь коней.
– Кто такой? – спросил Хрущёв.
– А он сам. Ныне вельможа! – рассмеялся даже с оттенком злобы Борщёв. – Из грязи, да в князи! Сам он! Гришка Орлов!
– Вон как поехал! – удивлённо пробормотал Хрущёв. – Да верно ли? может тебе почудилось... со зла! Всё его поминал дорогой.
– Я его за сто вёрст узнаю...
– Я думаю, братец, ты маху дал со зла. Поверь, что это Разумовский! – настаивал Хрущёв.
В воротах, из которых только что выехала карета, показалось двое дворовых людей. Борщёв спросил их, чья карета, и получил в ответ:
– Господина Орлова. К братцу приезжали в гости. Это вот их родителя покойного дом будет.
Молча снова двинулись молодые люди и, отойдя несколько шагов, заговорили.
– Важно! – сказал Хрущёв. – Вон у вас в Питере какое бывает...
– Да, братец... Вот они дела какия. Фортуна! Всё на свете Фортуна!.. – сказал вдруг Борщёв.
– Это что такое? Новое слово! При мне ещё не сказывалось... Ещё на корабле привезено не было. Что оно значит?
– Фортуна-то... А чёрт её знает... Так стали сказывать… Ныне всё новые слова слышишь. Не успеешь учить... Да. Фортуна, т. е. кому счастье, а кому – шиш, во всю жизнь и до скончания века...
– Аминь! – прибавил Хрущёв смеясь.
– Да, аминь... нам. А ему с братьями и "аминя" этого не будет. Пойдёт дождить теперь всякое без конца. И чины, и ордена, и вотчины, и дома, и сервизы разные... Два месяца тому с половиной этот самый вельможа скороспелый занял у нас в полку, у капитана Горбова, полсотни рублей... Не с чем было за карты сесть. Должен был во всех лавочках да трактирах. Не было ему другого званья, как Гришка – Ведмедь. А теперь, поди, у него червонцами все карманы... Куда карманы! Все комоды, поди, червонцами набиты битком. Тьфу! Видеть не могу!
– И чего это ты так раскипятился! – удивлённо наконец спросил Хрущёв. – Ну подивися, а злиться то чего же?
– Как же не злиться-то!
– Завидки берут! Стыдно-ста, сержант.
– Не завидки, братец... А справедливость нужна. Награждай заслуги отечеству. Возвышай достойных за их дела. А это что? Вчера на дохлой паре, а нынче цугом из восьми коней! Вчера был поручик и цалмейстер, а нынче вельможа!
– Нет, братец, прости прямое слово: у тебя поповы завидущие глаза!
– Ах ты деревня! – воскликнул сержант. – Да нешто я один! Ведь мы его теперь, этого остолопа, как чёрта взлюбили. Ему даже головы не сносить. Вот что я тебе скажу. Ей Богу! Три, четыре месяца тому будет, он лебезил, подлый, как бес перед заутреней с нами рассыпался. А теперь рукой не достанешь. Ну, просто вельможа. Да и будет скоро...
– Да. Годиков через десяток, вестимо в генералы...
– Через десяток... Эвося! Это так-то бывало – при царе Алексее, либо при Петре... А при царицах не так, братец. Разумовский, сказывают, как в один год шаркнул?
– Да, это верно!.. Из певчих – в фельдмаршалы! – Дистанция!
– Ну, и этот, гляди, в коронацию гетманом либо графом будет, – сердился Борщёв.
– Ну вот тоже! Хватил! Графом!?
– Верно я тебе говорю. Об этом уж и слух есть. Все Орловы – графы будут.
– Граф... да Орлов... Оно вместе как-то нескладно сдаётся, – заметил Хрущёв.
– Будет складно, как прикажут так именовать.
– Что ж! Первый-то граф тоже не графом родился! А то ведь эдак и Еве бы следовало уж графиней именоваться, – рассудил глубокомысленно Хрущёв.
Молодые люди замолчали. Досада сержанта прошла. Он очевидно думал уже о другом о чём-то, не весёлом, ибо лицо его стало добродушно, но слегка печально. Хрущёв раздумывал о слышанном.
– Головы ему от вас не сносить, говоришь, произнёс он наконец. Какой вы, гвардейцы, народ. Баловники. Вольница. Тут вот за услуги царица коней подарила... Отличает милостями. И уж, ведомое дело, не зря. Что ты там ни толкуй – не поверю. А поглядели бы вы, что у нас в глуши, в ином каком наместничестве, воевода какой, а то и просто судья, либо приказный какой... Что они говорят! Поедом едят – и вотчины, и помещиков. Этот по вине монарха высоко взлетел и никого не обижает! А тот ведь тля, мразь, иной вольноотпущенник, вчера сам был холопом у барина. А ныне нашему брату дворянину кричит: "Я тебя в бараний рог согну!" У нас в губернской канцелярии, регистратор, месяц с тому будет, приводил мещан к присяге по случаю восшествия на престол и якобы налог в казну – брал по гривне со всякого присягавшего... Я, дворянин и тоже бывший гвардеец, а не прохвост какой, сунулся было ему перечить, сказал, что это незаконный побор с тёмных людей. Так меня по его жалобе воевода призывал, да объявил мне, что яко смутителя народного по этапу пошлёт в Петербург. Ну я и замолчал!..
– Напрасно, по суду бы очистили! – заметил Борщёв.
– Да, очистили бы чрез десять лет, как уж вёрст тысячу отмахал бы по этапу с ворами да душегубами... Нет, братец, поживи-ко вот в нашей глуши, в деревне... А что – Орлов! Никому от него разорения нет, даже и обиды нет. Завидки вас взяли! Больше ничего!
– Да мне-то... чёрт с ним! – добродушно отозвался Борщёв. – Я в генералы или сановники не лезу. У меня этой корысти нет. Выйду в офицеры после коронации – я сам абшид возьму.
– Что так? А сам меня рябчиком обозвал?
– К статским делам не пойду. Мундир останется...
– Что ж делать будешь. В вотчину поедешь.
– Женюся или... Да прямо скажу: женюся или покончу с собой!
– Вона как! – воскликнул Хрущёв.
– Услышишь – поверишь. Вспомнишь, что правду сказывал... Ну, прости, мне пора, тут недалече по одному делу...
– Прощай. Ввечеру свидимся. Я прямо к брату на Плющиху...
Молодые люди простились. Борщёв прибавил грустно:
– Вот что, друг. Ты там у Гурьевых не сказывай про то, что слышал сейчас от меня.
– Про Орлова-то? Зачем! Я не болтлив.
– Кой чёрт, про Орлова! Они там с твоим братом и не то тебе наскажут. Всю вселенную разнесут по клочкам! – улыбнулся Борщёв. – А ты про моё-то помолчи, что я собираюсь делать... Это у меня впервой так с языка сорвалось! Коли женюсь – сам скажу. Коли убьюсь – услышат после...
III
На углу Маросейки и Лубянки, в глубине большого двора, стояли двухэтажные палаты всем известного в Москве большого барина и хлебосола князя Лубянского. Дом этот, низкий и длинный, с простыми стенами, без всяких украшений, плохо выкрашенный, местами с обвалившейся штукатуркой, где пестрели красные кирпичи, с тусклыми стёклами в окнах – угрюмо выглядывал из глубины двора. Видно было, что владелец – боярин и князь, мало заботился об внешности своего жилища. Чужому человеку можно было даже подумать, что боярин или скупец, или же порасстроил свои дела кутежом или картами... Но всякий москвич знал хорошо, что угрюмый и запущенный вид этого дома ничего худого не доказывает.
Все знали давно князя Лубянского, знали, какая у него большая казна, сколько вотчин, жалованных его отцу ещё Петром I, и знали всё, что состояние князя в полнейшем порядке. Князь был один из первых богачей Москвы.
Все знали и ответ князя, когда понукали подновлять палаты, выбелить или "отмалевать стены под глазурь", или выкрасить крышу.
– Чего я буду украшать... Мой дом, что я сам, в какое платье ни наряди – ни хуже, ни лучше не будет. Человек душою блестит, а дом – горницами опрятными, да хлебом-солью.
Дом князя был выстроен ещё во время правления царевны Софьи Алексеевны, его отцом, князем Алексеем Михайловичем Лубянским.
Князь уверял теперь, что от его дома и по его имени вся площадь ближайшая прозвалась Лубянкою, но это было не совсем верно, или на половину верно.
Род князей Лубянских литовского происхождения, неизвестно как появился в Московском государстве и поступил на службу к царям, но зато и площадь у Китай-города звалась Лубянскою тоже испокон веку. Конечно могло быть, что когда-нибудь, за двести лет пред тем,литовские выходцы дали площади своё имя, но на это доказательств не было. Вероятнее, что площадь была сначала "лубяная", а потом стала Лубянскою. Что касается до совпадения того обстоятельства, что дом князя помещался на углу одноимённой площади, то покойный князь Алексей Михайлович умышленно купил когда-то тут место и выстроил этот дом.
Его сын, нынешний владелец, родился в этом самом доме в начале столетия, в 1701 году, когда дом, начатый стройкой уже давно, окончательно принял свой теперешний вид, т. е. когда правое его крыло было покрыто крышей, и дворня перешла туда на житьё из наёмного помещения.
Поэтому князь говорил, что он – ровесник дому своему, по этой же причине особенно нежно относился к своему жилищу, звал его то "приятелем", то "братцем". Украшать же и ухаживать за домом, подновлять его почаще не хотел из какого-то простого упрямства.
– Ведь не стены валятся! А глина, да краска стенам не нужна. Что делать? Вон у меня всё новые дырки делаются, – показывал он на свои морщины. Этого изъяну и совсем не поправить. Ну, а каков я становлюсь, пускай таков и дом мой будет. А то у меня старика на него зависть разгорится, как он вдруг моложе меня будет выглядывать.
В этом была действительно единственная причина того, что дом не подновлялся. И в малой прихоти сказывался и вырисовывался весь характер князя. Многое, что его друзья или дальние родственники считали упрямством или прихотью, имело однако всегда основание. Часто приходилось князю делать что-нибудь, или наоборот отказывать в чём-нибудь, не соглашаться, – без всякой видимой разумной причины. Но это было так для посторонних. Сам князь отлично знал, почему и на каком основании он что-либо делает. Когда он объяснялся, выходило дело хоть и чудно, но понятно и просто. Когда князь таил причину, все говорили:
– Упрямица известная... Что с него взять.
Князь был крестником сына знаменитого боярина Матвеева, погибшего от рук возмутившихся стрельцов. Отец князя и боярин были большие друзья, и даже князь Алексей Михайлович чуть-чуть тоже не погиб от этого. При убийстве боярина Матвеева, он стал на улице громко и смело выговаривать бунтовщикам-стрельцам, обзывая их лиходеями и дьяволовым семенем за все их преступления.
– Плаха и топор по вас плачут давно! Дождётесь и вы суда и расправы! – предсказал им князь.
Родившийся впоследствии сын назван был Артамоном, в честь убиенного боярина-друга. А отцом крёстным был сын мученика, Андрей Артамонович Матвеев, любимец великого императора.
Эта дружба с семьёй убиенного боярина не мало содействовала возвышению отца князя и милостям государя к нему. Государь любил, конечно, семью Матвеевых, через которых стала царицей его мать, любил часто говорить о погибшем в смуте боярине. Бывая в Москве, государь всегда заезжал на могилу мученика, служить панихиду по "убиенном боярине Артамоне", а затем ехал кушать соседству, в дом к его первому другу, князю Алексею Михайловичу Лубянскому.
При этом, когда мальчик, сын князя, был уже побольше, государь требовал, чтобы привели и за столом посадили и Артамошку, т. е. нынешнего владельца палат.
Князь помнил хорошо свои разговоры с государем, его шутки, или серьёзные советы.
– Учись, Артамон. Будешь такой же умный, как твой тёска. Вот твой крёстный отец гляди какой молодец, а всё оттого, что учился.
Однако князь, помнивший хорошо царя и его советы, – учился туго и теперь был только слегка грамотен. Умел без запинки прочесть по-русски и по-славянски, да умел письмо написать.
Хоть и хлопотал сначала его отец об ученье своего Артамона, даже чуть было не собрал его за границу ехать учиться с другими сверстниками, но вдруг неожиданно умер, когда сыну было только 18 лет от роду.
Князь Артамон, ещё прежде потерявший мать и замужнюю сестру, по смерти отца остался совсем одинок. Тогда-то вот он и начал любить свой дом и называть его "братцем». Ближе и дороже этого дома никого и ничего у князя не было. Дальних родственников, конечно, набиралось много, – но князь относился к ним добродушно, приветливо, но близко не сходился ни с одним. Семья покойной сестры жила безвыездно в деревне.
Вся жизнь князя Артамона Алексеевича, от смерти отца, заставшей его юношей, и до теперешних 60-ти лет, прошла, буднично, однообразно, изо дня в день.
Ни разу не выехал князь из Москвы, за исключением, одной своей подмосковной вотчины, где проводил изредка лето и осень. Ни разу князь не пожелал даже съездить в. Петербург. Все удивлялись чудачеству, как не возьмёт богача любопытство повидать новорождённый город, который как гриб вырос и быстро украсился не хуже древней Москвы. Как не пожелать – и себя там показать.
Теперь князь был вдов уже давно и во всём большом доме, помимо его самого, было теперь только одно близкое и дорогое ему существо, – 20-ти летняя дочь Анна.
Князь почти до сорока лет прожил, не решившись ни разу сочетаться законным браком. Много раз и многие девушки разных дворянских семей нравились ему, иногда и очень сильно. Всякая семья и всякая девушка во всей Москве сочла бы себя счастливой назвать князя женихом и породниться. Это ещё более облегчало, казалось, возможность жениться, но в действительности было наоборот. При характере князя – это обстоятельство именно и было помехой.
Чем более ухаживали родители за князем, тем менее он считал возможным жениться на их дочери, убеждённый, что его ловят за титул и состоянье.
"Не я ей нужен!" думал он и сторонился.
И так дожил он почти до сорока лет. Зато женился вдруг, совершенно неожиданно, к удивлению, как своему, так и всех знакомых.








