Текст книги "Ты умрёшь завтра(СИ)"
Автор книги: Евгений Немец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Не было торнадо. Партия сказала, что на территории СССР не может быть ничего такого, значит, его и не было. И точка. А что было? У-ра-ган. Шторм. Массовое помешательство населения, – все, что угодно. Но не торнадо. Про дождь из рыбы Борис Поликарпович даже заикаться не стал, побоялся в дурдом угодить.
Одним словом, директору завода было не до разрухи Красного, потому как у него своих бед вагон и маленькая тележка образовались. Функционирование предприятия требовалось вернуть в норму как можно скорее, и Борис Поликарпович бросил на это все силы, сам из цехов сутками не вылезал, и даже спать домой не ездил, у себя в кабинете на кожаном диванчике ночевал. Той же отдачи и от подчиненных требовал, и надо отдать ему должное, – добивался. Так что когда к нему примчался председатель горисполкома с просьбой выделить строителей, Огрехин чуть ли не пинками его из кабинета вытолкал и матерился так, словно именно Поворотов и был повинен в случившейся катастрофе.
Военных же уговаривать не пришлось, напротив, они сами за дело принялись, как только торнадо унялся. Солдаты действовали слажено и организованно. Они рассредоточились группами по два отделения и под четкими командованием сержантов и младшего офицерского состава быстро разгребали завалы, пострадавших доставляли в поликлинику, для лишенных жилья горожан разбивали армейские палатки и полевые кухни. В распоряжение доктора Чеха прибыл военврач Гуридзе с тремя санитарами и запасом медикаментов, бинтов и одеял. А уже на следующий день военные приступили к восстановлению жилых домов, которые можно было восстановить, и воздвижению новых, благо лесоматериала для города они заготовили достаточно. Да и горожане работы не гнушались. Трагедия объединила людей, сплотила их, забыты были обиды и разница в социальном положении, отодвинулась на задний план безысходность, – у народа появилась общая цель, и он охотно, даже с какой-то радостной злостью бросался на руины покалеченного города. Что-то в этом было от Великой Революции, от инстинктивной потребности иного – лучшего будущего, надо полагать. Даже Барабанов с воодушевлением таскал доски и бревна (пилу или молоток ему не доверяли), испытывая от всеобщего единения чувство душевного подъема, – ощущал Кондрат Олегович себя солдатом великой страны, вставший на защиту родины в момент смертельной опасности, напитывался позитивной энергетикой, чтобы чуть позже описать борьбу советского человека со стихией в своей поэме.
Так что работа на улицах Красного кипела круглыми сутками и к празднику Великой Революции была практически завершена, от чего председатель горисполкома испытывал неописуемое счастье.
К этому времени и Антон Павлович справился с душевными муками, и показателем этой его победы стало то, что трагическому катаклизму он дал имя своей жены. Тем самым Антон Павлович как бы утверждал, что память о человеке так же важна, как и сама жизнь человека, и что память эта куда сильнее, куда живучей, чем бездушная мощь слепого урагана. Наверное, доктор Чех ошибался, но это помогло ему выкарабкаться, он заметно оживился, прошла его замкнутость. А горожанам идея заведующего поликлиникой понравилась, потому что чувствовалась в ней как внутренняя гармония, так и вызов природе, и в истории Красного случившийся 7 сентября 1972-го года природный катаклизм утвердился, как «ураган Алевтина». Позже это нововведение примут на вооружение климатологи всего мира, и будут давать женские имена всем ураганам, но никому из жителей ПГТ Красный узнать об этом будет не суждено.
4-го ноября директора завода Огрехина навестил Никодим и заявил, что поскольку он теперь официально остался без отца, который погиб, исполняя свой социалистический подвиг, руководство завода обязано выписать ему – Никодму Староверцеву, пенсию, потому как сам Никодим несовершеннолетний и, согласно конституции СССР, работать ему невозможно, а жить на что-то надобно. Огрехин, хоть и был озадачен видом мальчика, за спиной которого, казалось, стояла ночь, в сплетни городские не очень-то верил, а на любое требование автоматически реагировал агрессией.
– Пошел отсюда, сопляк! – такой вот был ответ директора завода.
– Распоряжение о денежном пособии для меня ты должен сделать уже сегодня, – невозмутимо продолжил Никодим. – Потому что ты умрешь завтра.
– Вон отсюда, я сказал! – взревел Огрехин, и его лицо стало пунцовым.
Никодим спокойно покинул кабинет директора завода, но прежде чем отправиться домой, зашел к главному инженеру Головчуку Василию Игнатьевичу. Главному инженеру Никодим сказал следующее.
– Поскольку завтра ты начнешь исполнять обязанности директора завода, настоятельно рекомендую распорядиться определить мне пенсию за погибшего во время урагана контролера Ивана Староверцева – моего отца.
Василий Игнатьевич, в отличие от директора завода, к городским легендам относился с большим уважением, да и сам по себе был человеком осторожным. Никодиму Головчук грубить не стал, ответил: «хорошо, завтра посмотрю, что можно сделать», и на этом они расстались.
Назавтра, на утреннем совещании, директор завода Огрехин по обыкновению орал на подчиненных, искусно вплетая в монолог высокопробный мат, махал руками и, и уже выискивал жертву, которой требовалось отвесить пинка. Но вдруг Борис Поликарпович замер с открытым ртом, оборвав себя на полуслове, затем схватился за сердце и рухнул в кресло. Его лицо было уже не пунцовым – лиловым. Кто-то осторожно предложил директору воды, на это Огрехин что-то агрессивно прохрипел, и это было последнее, что он сказал в своей жизни. Через минуту Борис Поликарпович скончался, а главный инженер, крайне взволнованный, проследовал в свой кабинет и, не дожидаясь, когда областное начальство официально возложит на него полномочия директора завода, написал распоряжение о выплате пенсии Никодиму Староверцеву.
Хоронили бывшего директора завода с размахом, на поминках, следуя правилу «о покойнике либо хорошо, либо никак», говорили об огромных заслугах «великого строителя социализма» перед страной вообще и ПГТ Красный в частности, о широте взглядов бывшего директора, его неутомимости и умелом руководстве. На самом же деле, смерть Огрехина никого особенно не расстроила, кроме, разумеется, вдовы, которая из «первой леди города» вдруг скатилась до рядовой служащей Сбербанка, да дочери Машеньки, которая отца хоть и не любила, но радовалась лакомствам, которыми он ее баловал. Две недели спустя никто об Огрехине уже не вспоминал.
В связи с трагической кончиной Ивана Староверцева, сложная задачка встала и перед участковым Полищуком. Поскольку по долгу службы он занимался малолетними преступниками, то и проблему устройства жизни беспризорников и сирот председатель горисполкома бессовестно переложил на его плечи. Согласно правилам, Никодима следовало отправить на «землю» в какой-нибудь интернат. Но такая перспектива очень Полищуку не нравилась. С одной стороны, оно и к лучшему, появляется шанс избавиться от столь опасного индивида, а с другой… вдруг Никодим не захочет? Силой его заставить, что ли? Но не та была ситуация, чтобы силу применять, – понимал это Полищук, потому переживал, и с решением маялся. В конце концов, взял себя в руки и навестил Никодима. В общении с парнем Полищук был подчеркнуто вежлив и осторожен, не хотел участковый, чтобы Никодим ему на завтра смерть напророчил. Мальчик внимательно выслушал прапорщика и ответил, что завод выплачивает ему пенсию за погибшего отца, то есть в средствах он не нуждается, а больше никакая опека ему не требуется. Участковый Полищук настаивать не стал, полагая, что общение удалось и на завтра ему смерть не предсказана, вытер пот напряжения и отправился за советом к доктору Чеху. Антон Павлович несколько минут размышлял над ситуацией, затем согласился с участковым, что силой выдворять Никодима из Красного опасно. Вернее, это согласие угадывалось в сказанном Антоном Павловичем, сама же фраза для далекого от метафизики участкового звучала странно:
– Это наше проклятие, Казимир Григорьевич. Нельзя это проклятье в мир выпускать. Оставьте его, пусть живет. Дай Бог, все обойдется.
В глубинный смысл слов Антона Павловича участковый погружаться не стал, вздохнул с облегчением и больше к теме выселения Никодима не возвращался.
10-го ноября историк Семыгин пригласил доктора Чеха на ужин. За трапезой разговор шел о текущих делах, никак не связанных с тревожными событиями, потому что Аркадий Юрьевич не хотел посвящать в свои опасения жену и дочерей. Но после ужина женщины Семыгина удалились, а мужчины, прихватив бутылочку настойки и пару рюмок, переместились на балкон, где у Аркадия Юрьевича был обустроен личный рабочий кабинетик. Там Аркадий Юрьевич обстоятельно поведал другу историю своих поисков и открытий, начав с письма отца Сергия и закончив обнаруженным в документах прошлого камнем на имя Алатырь. Дав доктору Чеху минуту на осмысление услышанного, Аркадий Юрьевич подвел итог.
– Есть у меня предчувствие, Антон Павлович, что корни теперешних событий уходят в историю двухсотлетней давности. А может и еще дальше, ко временам, когда наши славянские предки сочиняли свои мифы. К тому же это земля манси, она до сих пор языческая. Ни православие, ни атеизм ее не изменили. Что вы обо всем этом думаете?
Рассказ Семыгина Антон Павлович слушал внимательно, но скорее отстраненно, чем с интересом, та же интонация слышалась и в его ответе:
– А что я могу об этом думать, голубчик? Вы проводите параллели между преданиями и современностью, находите идентичные черты, и заключаете, что история циклична, потому что какие-то события или образы прошлого совпадают с настоящим. Следовательно, поняв те события прошлого, мы поймем, что и почему творится сейчас. И, как ученый, ни к чему другому вы и не могли прийти, потому что путь человека науки – это поиск, анализ, выводы, и затем, если повезет – новый закон мироздания. Но с другой стороны, в прошлом всегда можно найти параллели настоящему, то есть вообще – всегда. И давайте смотреть правде в глаза, эти совпадения происходят не потому, что они подчинены одному закону, а потому что количество событий так велико, просто колоссально, что рано или поздно эти события вполне могут повторяться, подчиняясь не какому-то единому принципу, но случайности. А учитывая, что чем дальше в прошлое, тем сильнее размыты факты, а трактовка их все более туманна, то и кажущихся совпадений становится больше. Ну сами подумайте: возвестил французский аптекарь о грядущей войне, которая унесет миллионы жизней, а к власти придет тиран-диктатор, ну и что? Мы с вами тоже можем сделать такое предсказание, потому что когда-нибудь война все равно случится. Главное не вдаваться в детали: кто с кем будет воевать, кто победит, как будут звать диктатора и так далее. Вот и выходит, что кто-то видит в таком предсказании деяния Гитлера, а кто-то не воспринимает его всерьез. Не будем далеко ходить, возьмем мои исследования. Вспомните, Петр Первый специальным указом учредил кунсткамеру, которая в Ленинграде существует и по сей день. В ней собраны образцы мутаций животных и людей. Следуя вашей логике, я должен предположить, что мутации населения планеты цикличны, вернее, какой-то процент их существует всегда, но пики повторяются, верно? Но ведь это противоречит здравому смыслу, голубчик, потому что процент мутаций, да и просто заболеваний, в нашем городе намного выше, чем «на земле». То есть сейчас пики мутаций мы наблюдаем не исторические, а географические.
– Кто знает, – возразил историк Семыгин. – Может быть, мы как раз наблюдаем и те, и другие. Катастрофически не хватает информации. Жаль, мне так и не удалось обнаружить свиток, о котором упоминал отец Сергий… В любом случае, вы меня разочаровали, Антон Павлович. Не ожидал, что вы воспринимаете все настолько консервативно. Сами посудите, события, которые у нас происходят, настолько неординарны, что для понимания их природы нужен новый, нетрадиционный подход.
– Аркадий Юрьевич, голубчик, я на десять лет старше вас, и хорошо понимаю вашу тягу к структуре. Ведь структура предполагает гармонию, внутреннюю красоту. Я же не спорю – идея о том, что наш город построен на месте Мировой оси, а в его корнях ползает Змей – наша Fluvius nigra, завораживает и притягивает.
– Притягивает и пугает, – заметил Аркадий Юрьевич. – Потому что намекает на колоссальные, может быть даже космические силы, управляющие нашей жизнью.
– Вот-вот. Но меня пугает не это. Вы, голубчик, стремитесь к структуре, потому что такова природа мышления человека, ну и потому, что без структуры не может быть науки, а вы – ученый. Я не отрицаю причинно-следственных связей. Несомненно, все, что мы видим, имело толчок, который сделали, как люди, так и природа. Но количество этих причинно-следственных связей настолько велико, может быть даже неисчислимо, что результат их переплетений в конечном итоге непостижим. Нас окружает хаос, в котором вы пытаетесь найти нити логики, словно наша жизнь – художественный роман.
– Почему? – удивился Семыгин. – Я не собираюсь проводить аналогию между нашей жизнью и художественной литературой.
– И правильно делаете, потому что никаких аналогий там нет. Но где-то глубоко внутри вам бы хотелось, чтобы именно так оно и было, сознайтесь. Потому что в художественной литературе каждая сцена, каждое действие, любой предмет или мимолетное слово подчинено законам жанра и стиля – структуре. С самой первой буквы писатель развивает мысль или идею, которой читатель, в конечном итоге, должен проникнуться – принять или отвергнуть. Если герой умирает, то читателю понятны причины его кончины – либо герой ее заслужил, либо он отдал свою жизнь во имя идеи, любви или Бога, что, в общем-то, тоже – идея. В любом случае смерть объяснима, и является логическим выводом, подведением итогов, так сказать. Помните: «если в первом акте на стене висит ружье, то в пятом оно должно выстрелить»? А теперь, голубчик, оглянитесь по сторонам. Вокруг нас умирают люди без всяких причин. Их смерть случайна, а потому нелепа. Хорошие это были люди, или плохие, заслужили они смерть, или напротив – не заслуживали даже рождения, – в нашей реальности все это не имеет никакого значения. А если в смерти нет смысла, то теряется смысл и в жизни. Какая тут может быть аналогия с литературой?.. – Антон Павлович вдруг сделал паузу, а затем добавил как-то отстраненно, словно обращался не к собеседнику, но к самому себе. – Я в последнее время часто задаюсь вопросом: что более нереально, наш мир, или мы сами?
Историк Семыгин не был готов к решению метафизических дилемм, потому промолчал, Антон Павлович продолжил:
– Если кто-то когда-нибудь напишет роман о нашей с вами жизни, или тем более о жизни Красного, этому роману признательность читателя будет заказана, читателям не нужен хаос на страницах книги, им достаточно его в реальности.
– Но хаос Красного – всем хаосам хаос! – Аркадий Юрьевич даже немного повысил голос, недоумевая, почему доктор Чех, человек практичного склада ума и житейской рассудительности, вдруг ударился в такой откровенный фатализм.
– Именно это меня и пугает, дорогой мой Аркадий Юрьевич. – Наш хаос в своем развитии достиг совершенства, следовательно, наше с вами существование утратило даже надежду на смысл. Который вы так отчаянно хотите отыскать.
Семыгину вдруг пришла в голову мысль, что на самом деле Антон Павлович все еще не оправился от смерти супруги.
«Все это многословие и философский подтекст – результат отчаянной попытки найти все тот же смысл в смерти Али, – с грустью размышлял Аркадий Юрьевич, – и полное поражение в этих поисках. Ах, Антон Павлович, бедный вы мой человек, переборите ли вы это когда-нибудь?..»
Пытаясь выйти из затруднительного молчания и хоть немного отгородить беседу от мрачного фатализма, Семыгин произнес с ироничной улыбкой:
– Кто знает, Антон Павлович, возможно уже родился человек, который напишет о нас роман.
Доктор Чех уверенно кивнул, словно акт рождения будущего летописца их жизни уже и в самом деле состоялся, серьезно ответил:
– Надеюсь, он сможет найти объяснение тому, что здесь творится.
Понимая, что того разговора, на который надеялся историк Семыгин, не получилось и уже, наверное, не получится, Аркадий Юрьевич наполнил рюмки настойкой, протянул одну Антону Павловичу, хлопнул себя по колену и улыбнулся.
– Да и черт с ним! – воскликнул он. – Прорвемся как-нибудь. Где это наша не пропадала!
С этим заявлением Антон Павлович согласился, и даже улыбнулся другу в ответ, но улыбка его была слишком посторонней, так, словно надел он ее еще вчера, а когда надобность в ней прошла, позабыл снять. От этой улыбки, вернее, ее обреченности, Аркадий Юрьевич внутренне поежился, но отважился на последнюю попытку вернуть беседе непринужденность:
– Знаете, Антон Павлович, а ведь смерть дворника Гнома говорит о том, что никому в этом городе больше не повезет.
После этих слов даже искусственная улыбка доктора Чеха померкла, а Аркадий Юрьевич вдруг понял, что шутка его получилась неприлично грубой, и что иронии в ней куда меньше, чем истинного положения вещей. Пряча взгляд, историк Семыгин отвернулся к окну, но там притаился город, который отныне не собирался делиться удачей со своими обитателями.
Зима в том году пришла в Красный рано, и была она тихой и какой-то безразличной. Первый снег, пушистый и невозможно белый, лениво ложился на крыши и улицы, воздух был мутен, и казалось, что город покоится на дне океана, скрытый от буйств действительности толщей воды, а может и времени. Природа замерла в дремоте, словно в сентябрьский ураган вложила все свои силы, и теперь пребывала в спячке, экономя оставшиеся крохи энергии. И поскольку время замерло, то ничего в городе не происходило. Пьяные сталевары не замерзали в сугробах, но благополучно добирались до дома, их жены умерили децибелы своего визга, и даже рокот колес железнодорожных составов, словно увязнув в густом воздухе Красного, притих, ушел под землю.
Почтальон Семыгин, доставляя адресатам газеты и письма, нередко ловил себя на мысли, что и сам подвержен действию местечковой энтропии, что она затягивает его, тормозит восприятие, убаюкивает сознание. И когда Аркадий Юрьевич ощущал это особенно остро, он встряхивался, бил себя по щекам, растирал лицо снегом, а иногда устраивал пробежки. Но вечерами, глядя в окно, как одинокая лампочка высвечивает в мутном и непроглядном ничто конус грязно-желтого света, словно этот фонарь бросили среди ночи за ненадобностью, Аркадий Юрьевич все чаще вспоминал слова доктора Чеха, о том, что на самом деле более реально: этот город, потерянный и забытый где-то посреди заснеженной тайги, – точь-в-точь, как забытый фонарь посреди ночных подворотен, или они – люди, этот город населяющие?
Семыгин понимал, что метафизические квинтэссенции доктора Чеха обусловлены вовсе не тягой к философии, но вполне конкретными и горькими размышлениями о себе самом. Ведь когда смерть ни с того ни с сего забирает любимого человека, это кажется абсурдным и несправедливым. Историк Семыгин не стал тогда спорить с Антоном Павловичем, и объяснять, что в смерти не может быть справедливости, и обижаться на смерть, все равно, что обижаться на закон всемирного тяготения. Потому что смерть – это тоже один из законов мироздания, и чтобы там Антон Павлович не говорил, но любой закон в своем проявлении последователен и, тем более, цикличен. Не рискнул поднимать эту тему Аркадий Юрьевич, понимая, что воинственный антагонизм, и тем более фатализм, Антону Павловичу несвойственны, а потому со временем пройдут сами собой, как насморк. Просто, на это требовалось время, и Аркадий Юрьевич не собирался это время торопить.
Не убедил доктор Чех историка Семыгина в бесполезности его поисков, и свое историческое расследование Аркадий Юрьевич прекращать не собирался, но открыл Антон Павлович ему новую грань, новый угол зрения на происходящее, который сам Аркадий Юрьевич раньше не замечал: хаос, как вышедший из под контроля процесс взаимодействия живой и неживой материи – вовсе не единственно возможный сценарий происходящего. Второй, и более пугающий – ирреальный мир. В первом случае следствия работы известных законов запутаны донельзя, во втором варианте – ирреальны сами законы. Такого поворота в своих философских изысканиях Аркадий Юрьевич испугался, ведь вытекающие из них выводы подрывали основу всего, что он знал, всего, что и делало его таким, каким он являлся, и Аркадий Юрьевич, внутренне содрогнувшись, задвинул жуткую мысль на дальнюю полку чулана сознания.
«Этого не может быть, потому что не может быть никогда, и сама трактовка – ирреальный мир – исключает свое существование», – поспешно заключил историк Семыгин, и решил больше к этой теме не возвращаться.
Но не пройдет и года, как он вернется к этой теме, и это возвращение едва не будет стоить ему жизни.
Время вернулось в город с весной. Первый же сель унес в таежные низины двух человек, покушался и на третьего, но трепыхающегося бедолагу вовремя заметили солдаты, и успели вытащить на берег.
Майская молния убила Леню Михайлова, заводского радиоинженера и руководителя радиокружка при Дворце Народного Творчества. Небо было ясным, и Леня выбрался на крышу Клуба, чтобы настроить коротковолновую антенну, но небесный свод вдруг сморщился сизыми тучами, а затем молния, быстрая и внезапная, как взмах сабли, шарахнула в антенну, очевидно приняв ее за громоотвод. Молодой человек умер сразу. Разряд прошел от левой ладони до правой ступни, как раз через сердце, оставив на теле замысловатый рисунок еловой ветви. На похоронах Барабанов плакал, ему нравился покладистый молодой человек и они прекрасно ладили, что для директора Клуба было редкостью, хотя к самому радиокружку, да и вообще научно-техническому прогрессу Кондрат Олегович остыл в тот момент, когда его кремпленовый пиджак сделал из своего хозяина конденсатор в электрической цепи Лёниного радиоприемника.
Чуть позже дал о себе знать и Черный Мао. Подлые микроорганизмы устроили подкоп на пути следования армейского транспорта. Но опытные солдаты грузовик отбили, дружным залпом огнетушительных струй они затолкали Черный Мао назад в землю, а грузовик немедленно вытащили из воронки тягачом и благополучно доставили в расположение части.
В общем, город стряхнул зимнюю спячку, ожил, засуетился. Армия снова отправилась в тайгу, и к осени произвела еще два подземных ядерных взрыва, но слюдяной снег на город больше не сыпался, не тревожили ураганы, не бушевал торнадо, и рыба не покидала речных глубин, так что председателя горисполкома деятельность военных больше не беспокоила, обычный же люд и вовсе не обращал на армию внимания. А вот доктор Чех бдительность не терял, и за экспериментами военных следил пристально, потому что военврач Гуридзе снабдил его дозиметром, и Антон Павлович знал, что радиационный фон в городе повышается, а в окружающем лесу уже почти достиг опасного значения. Доктор Чех своими звонками достал таки начальство, да и тон его разговора был уже далеко не интеллигентным. Дошло до того, что Антон Павлович, человек уравновешенный и спокойный, буквально орал в телефонную трубку:
– Я снимаю с себя ответственность за жизнь и здоровье жителей Красного и перекладывает ее на плечи партократов, которые давным-давно обюрократились, перестали быть врачами и позабыли, что их первоначальный долг – спасать жизни людей!
Опасаясь, что вредный доктор начнет донимать высоких чинов в министерстве здравоохранения, областное начальство решило закрыть глаза на то, что «никакого повышенного радиоактивного фона в ПТГ Красный быть не может», и требование Антона Павловича удовлетворило. К осени поликлиника получила необходимый запас цистеина, и заведующий поликлиникой вздохнул с некоторым облегчением.
Было чем, помимо работы, заняться и историку Семыгину. В начале лета Аркадий Юрьевич отправился в церковь, проверить ее состояние. Ключ от церковных ворот все еще находился у него и смотрителем Храма Господнего Аркадий Юрьевич по-прежнему числился. В церкви он обнаружил, что отвалилась декоративная панель, открыв в стене неглубокую нишу, а в нише церковно-приходскую книгу двухсотлетней давности. Обрадованный находкой, историк Семыгин снова обшарил все помещения церкви, простукивая панели и стены, но никаких пустот больше не обнаружил. Где притаился свиток отца Сергия, одному Богу было ведомо, а Он, как известно, свои секреты кому попало не выдает.
Церковно-приходская книга была обтянута в козлиную кожу, массу имела килограмма три, и находилось в плачевном состоянии – листы буквально разваливались от прикосновения. Аркадий Юрьевич бережно доставил древний фолиант домой, где целый месяц изучал его содержимое. Очень кстати пришелся выписанный ранее учебник по старорусским диалектам и грамматике эпохи Елисаветы Петровны, но в церковно-приходской книге никаких сведений о поселении Ирий не было, кроме того, что в этом поселении рождались и умирали люди. Ни истории городка, ни имен основателей, даже о церкви ни слова. Огромной проблемой являлась полная нечитаемость многих страниц, и большую часть текста историку Семыгину проанализировать не удалось. Но ближе к концу фолианта Аркадий Юрьевич обнаружил любопытный отрывок, в котором говорилось, что: «купец Дубоветский Петр Александрович, владевший просторной усадьбой, поставленной в стороне от града Ирий, в сторону севера две версты, если от Алатырьского яйца смотреть, отдал Богу душу 2-го января 1760-го года от Рождества Христова».
В том, что Алатырьское яйцо – это расколотый строителями в 49-ом году базальтовый валун, никакого сомнения быть не могло. Но вот где именно находился камень, документы, оставленные строителями Красного, умалчивали. Правда, историк Семыгин обнаружил схему застройки, из которой узнал, где располагался сам строительный участок №8, но участок этот имел площадь в четверть гектара, и, судя по схематической карте города, приходился на северный район Красного, граничащий с территорией завода. Центр участка указывал на административное здание автопарка. Аркадий Юрьевич отмерил от этого здания 2134 метра, что соответствовало 2-ум верстам, на север. Карандаш остановился на небольшом незастроенном пятачке, у самой границы с тайгой. Историк Семыгин обнаруженное место на карте отметил, без промедления собрался, на всякий случай вооружился лопатой и отправился в разведку.
Историк Семыгин и сам не знал, что именно хочет обнаружить. Он испытывал возбуждение, словно ищейка, напавшая на след, и уже не мог остановиться. Было в этом и желание разгадать головоломку последних событий в Красном, и заполнить белые пятна истории, ведь двести лет с момента исчезновения града Ирий с лица земли были покрыты мраком. Как случилось, что поселение было уничтожено? Кто жил в нем, чем занимался? Куда, в конце концов, делись жители Ирия?.. Но не только это толкало Аркадия Юрьевича на поиски. В городе, где смерть носила повседневное платье, а значимым событием становилась даже не масштабная катастрофа, но факт покупки нового холодильника, где жители города являлись всего лишь шестеренками огромной машины, – завода по переработке руды, а потому и смысл существования горожан сводился всецело и только к производству железа, было легко и естественно покрыться ржавой коростой обыденности, и даже не заметить этого. Аркадий Юрьевич отвергал «шестиренчатость» жизни Красного, противился бездушной действительности, создавая свой собственный микромир, микросоциум, в котором открытия возможны, а может быть даже – возможно чудо. Поколесив в молодости по странам и континентам, повидав народы, проникнувшись чужими нравами и традициями, Аркадий Юрьевич уже не мог быть другим. Ощущение себя, как гражданина планеты, а не только СССР, вросло в душу историка Семыгина, и превратилось в дополнительную иммунную систему, оберегающую не от болезней тела, но от социальных хворей. Сам же Аркадий Юрьевич эту свою инакость осознавал, но видел в ней только политическую оппозицию существующему строю, и только.
Шестнадцать лет спустя он заглянет глубже, и поймет, насколько его отношение к жизни было поверхностно, и что, несмотря на его иммунитет, двадцатитысячная машина ПГТ Красный давно уже добралась и до него, хотя он этого и не заметил.
Прибыв на место, историк Семыгин обнаружил небольшую поляну, странно не тронутую тайгой. Жесткая рыжая трава с бледно-зелеными прожилками топорщилась, словно шерсть одежной щетки. Трава была густой, а потому сильно затрудняла поиски, да еще и норовила оставить на коже порезы. Но через пару часов Аркадий Юрьевич заметил выступающий из земли камень. Поработав вокруг него лопатой, историк Семыгин заключил, что этот камень – часть фундамента.
Следующие три недели, вплоть до сентября, Аркадий Юрьевич все свободное время посвящал раскопкам. Иногда свидетелями его археологических изысканий становились жители Красного. Люди подходили и любопытствовали, зачем почтальон Семыгин ковыряет пустырь. На что Аркадий Юрьевич честно отвечал, что ищет клад, зарытый купцом Дубоветским двести лет назад. Горожане улыбались, потому что к умопомешательству соседей и близких были приучены, радовались, что помешательство почтальона не злое, и с чувством торжества здравого смысла покидали новоиспеченного археолога.
Аркадий Юрьевич искал, конечно, не клад, но информацию, потому что она была для него куда ценнее всех предметов роскоши купеческой семьи. Но, отвечая случайным ротозеям подобным образом, он и представить себе не мог, насколько его слова совпадут с предстоящим открытием. Потому что 2-го сентября он действительно откопал клад – в самом прямом смысле этого слова.
Когда историк Семыгин полностью освободил от грунта каменный фундамент, он понял, что пол помещения когда-то был деревянным, кое-где остались целые фрагменты гнилого дощатого покрытия. Тщательный анализ конструкции пола вполне конкретно указывал на наличие подвала, и вскоре Антон Павлович вход в него обнаружил, но подвал этот был до краев забит утрамбованный грунтом, а местами и корни близ лежащих деревьев попадались, так что работа затянулась до сентября. Но вдруг лопата стукнулась о что-то твердое, удар вернулся гулким эхом, и через десять минут Аркадий Юрьевич откопал массивный сундук, сработанный из какой-то твердой древесины и обитый кованым железом. Замок проржавел и отвалился при первом же ударе. В сундуке, помимо истлевшего тряпья, историк Семыгин обнаружил нефритовый ларец размером с саквояж средних размеров, на треть заполненный драгоценными камнями. Топазами, изумрудами и даже рубинами.