355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евфросиния Керсновская » Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. » Текст книги (страница 73)
Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:47

Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."


Автор книги: Евфросиния Керсновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 73 (всего у книги 97 страниц)

Премия

Какое это счастье – спать! По крайней мере, для меня. Я сплю. И нет для меня ни тюрьмы, ни лагеря, ни всего того, что меня окружает. Я снова в Цепилове, вокруг меня шумят дубы. Где-то ржет кобылица, и ей в ответ заливисто ржет жеребенок. Скрепит журавль колодца. Ветер колышет душистые листья ореха, и где-то рядом – отец, мать. Все мне дорого, близко…

Но почему так холодно?

Впрочем, это становится ясно, когда я открываю глаза. Я не в Цепилове. Я на полу этапного барака седьмого лаготделения. Начался новый отрезок моей подневольной жизни.

Наверняка не самый приятный.

Ноябрь в Заполярье – это глухая зима. Ночь. Пурга. Все самое отвратительное, что только могла придумать природа и что становилось еще отвратительнее стараниями людей, имевших власть над другими, бесправными и абсолютно беспомощными людьми (вернее, не людьми, а заключенными).

– Керсновская! Тебя вызывают в штаб к начальнику! – разбудил меня голос посыльной.

Я уже спала на своей верхотуре после целого дня тяжелой работы на морозе. Кости еще гудели от тех кирпичей, которые я таскала весь бесконечно долгий и беспросветно темный день. Я только начала согреваться: из меня как бы сочился холод, накопленный на работе и особенно по пути с работы – километров пять против ветра.

«В чем я провинилась?» – подумала я, но вопроса этого не задала. Заключенный всегда виноват. Даже если за собой никакой вины не чувствует. И поэтому я напялила на себя весь мой весьма скудный гардероб. ШИЗО не отапливается, и пытка холодом– одно из распространенных видов наказаний (точнее, издевательств).

И вот я стою навытяжку перед заместителем начальника седьмого лаготделения Кирпиченко. Впервый раз (но, увы, не в последний) встречаюсь я с этим «злым гением» нашего лаготделения. Он довольно долго и с явной подозрительностью осматривает меня с ног до головы.

– Ты Керсновская?

– Керсновская Евфросиния Антоновна, статья 58, пункт 10, срок – 10 лет.

– Ты работала в шахте?

– На шахте 13/15, а после ее разделения – на шахте 15.

Опять он уставился на меня, кривя губы под крючковатым носом, и опять я с наигранным безразличием смотрела на его переносицу. Мое сердце сильно колотилось (что греха таить?) при напоминании о шахте, черной шахте, единственном светлом пятне на фоне темных лет неволи.

– Вот! Это тебе!

И он, вынув из конверта листок бумаги, на котором было что-то напечатано, протянул его мне.

Я читала, и строчки плясали перед моими глазами: «На торжественном собрании по поводу Дня шахтера 23 августа 1951 года начальник участка № 8 Сидоркин Василий (ага, он уже начальник!) предложил премировать… сто рублей… высказать благодарность… мужество и находчивость… предотвратить аварию… могущую причинить человеческие жертвы… материальные убытки…»

Я смутно помню, как Кирпиченко взял из моих рук эту бумагу и сказал:

– Можешь идти. Премию тебе выдадут!

Я словно летела на крыльях сквозь ночь и непогоду, и сердце пело.

Слезы душили меня.

Шахта вспомнила обо мне! Шахта сказала мне спасибо!

Меня уже там не было, и не было никакого интереса поощрять отсутствующего. Но начальник участка, когда надо было назвать самого достойного извсех, назвал меня – женщину, уже изгнанную из шахты!

В бараке встретили меня удивленные взгляды:

– Как это тебя не посадили?

Репутация Кирпиченко вполне оправдывала подобный вопрос.

Впрочем, своей премии – ста рублей – я так и не получила. Но разве имело это какое-нибудь значение?

«Снежки»

В книгах часто встречаешь героев, которых обуревает «демон далеких дорог». Каюсь: в свое время я им завидовала. Не совсем искренне, но все же… Я сама мечтала о дальних дорогах, может быть, именно оттого, что очень уж хорошо было мне у себя дома.

А в неволе, когда этапы так же неотвратимы, как смена времен года, казалось бы, они не должны пугать, ведь у тебя нет ничего своего – ни семьи, ни работы, ни даже нар, на которых спишь. И все же любой этап пугает. Не оттого ли, что когда у человека нет ни прав, ни свободы, то он может ожидать от любой перемены лишь перемены к худшему?

Этап – это прежде всего сдача казенных вещей. Казалось бы, чего проще, сдаешь то, что получил из лагерной каптерки: валенки или ботинки, телогрейку или бушлат, смену белья, миску, ложку. Иногда в виде особого исключения люди получали одеяло и обязаны были его сдать. Вот тут и начиналась свистопляска. Те, кто ведал вещдовольствием (обычно вольнонаемные, к тому же семейные), щедрой рукой черпали из каптерки все, что могли использовать – продать, обменять, а записывали недостающие вещи в специальные книжки заключенных, особенно женщин, ведь женщины всегда умеют – всеми правдами и неправдами – прибарахлиться. И вот эти вещи конфискуются взамен «утерянных» (а в действительности неполученных) казенных вещей. А чтобы ни одна мало-мальски хорошая вещь не могла ускользнуть от жадных глаз дежурнячек, они роются в личных вещах своих жертв и не менее жадные руки обшаривают бесцеремонно их тела… Трудно найти слова, чтобы объяснить тем, кто не подвергался этой унизительной процедуре – инвентаризации и обыску!

Лично для меня изгнание из шахты было тяжелым ударом. Из-под ног ускользал последний клочок твердой почвы. Значит, опять ощущение трясины, готовой вот-вот сомкнуться над головой, и уверенность в том, что никто не услышит твоего призыва о помощи…

Достоевский утверждает, и у меня нет основания ему не верить, что самое жестокое по своей нелепости наказание – это перекидывать с места на место никому не нужный песок. Песок в седьмом лаготделении мы не перекидывали. Но кирпичи с места на место перекладывали. Работы для нас не было, а не работать мы не имели права. Отсюда – нелепый, почти сизифов труд.

Но самое неприятное – это дорога на работу. Вели нас в Горстрой мимо зданий, которые строили бытовики – центр управления комбината, банк и еще что-то значительное. Смело можно сказать, что нас прогоняли «сквозь строй» с молчаливого одобрения конвоиров.

Наша бригада была сплошь политические, а наши конвоиры – самоохранники. Не приходится удивляться, что они находили остроумными выходки тех уркачей, которые осыпали нас бранью и насмешками, выстраивались в оконных проемах, делая непристойные телодвижения и выставляя напоказ свои половые органы.

Еще хуже было то, что они сопровождали эти «шутки» снежками, в которые были закатаны куски льда и обломки кирпича. Проходя под градом этих «снарядов», мы не смели нарушить строй, так как в этом случае нас останавливали и заставляли перестраиваться под градом камней. Редко кто из нас не получал удара камнем, а бывало и хуже: одной хохлушке камнем оторвало кусок уха, а другую мы вынесли без сознания.

Нет ничего удивительного в том, что когда нарядчица однажды объявила о моем переводе в ЦБЛ, то я обрадовалась.

ЦБЛ в 1951 году

И все же радоваться было нечему. То, что я на этот раз застала, было так далеко от того, чем оно должно быть! Начальница больницы Урванцева была поглощена одной заботой: ей надо было угадывать, в чем на данный отрезок времени заключается «партийная линия». Больше всего она боялась, что ее могут заподозрить в симпатии к заключенным и в послаблении режима. Так что администрация была сугубо тюремная. Настоящие врачи – Омельчук и Людвиг – были в Горлаге. Появились новые – Арканов и Аликперов, оба бывшие военнопленные, осужденные в 1947 году, когда возобновившаяся волна репрессий захлестывала все новые и новые толпы «изменников Родины» из числа тех, кто и понять не мог, в чем он виноват. Они были оглушены и растеряны, находились в состоянии какой-то прострации.

Медицину я себе без клятвы Гиппократа никак не представляю. Медицина – это служение; морально раздавленные люди на такого рода служение не годятся.

Ванчугов… Ну, этот сумел приспособиться: он был бездарен, но покорен хозяйской воле. Такой «верный холоп» вполне устраивал Кузнецова. Пока он сносил, даже с благодарностью, все издевательства шефа, то мог быть спокоен за свою судьбу.

Молодые врачи-вольняшки, пройдя практику на заключенных, перешли на работу в город.

Сильно увеличился «удельный вес» Пуляевского. Он не был ничтожеством, как Ванчугов; он был величиной отрицательной. Когда верховным главнокомандующим является такой беспринципный авантюрист, как Кузнецов, а пациенты – стадо бесправных подопытных заключенных, то бездарная «отрицательная величина» – огромная опасность.

Кто я была? Строптивая, но бесправная заключенная за номером 79036, представитель среднего медперсонала, обязанная пассивно подчиняться. Мне некуда было отступать– шахты за мной больше не было. Шансов уцелеть в создавшихся условиях не оставалось. К счастью, моральный фактор играл для меня всегда главную роль. Я говорю – «к счастью», потому что он всегда облегчал выбор пути и образ действия. Мне никогда не приходилось мучиться сомнениями и раскаиваться в принятом решении, так как путь, по которому я шла, мог быть только тот, который указывала мне совесть.

Но это не исключало существования фактора материального. На этот раз и в этом отношении дело в ЦБЛ обстояло далеко не блестяще. Работали в две смены: ночную и дневную, по 12 часов. Считая время на развод и дорогу – 14 часов. Питание мы получали в лагере двухразовое. Значит, похлебал баланду, съел хлеб и через 15 часов снова хлебай лагерную баланду, на сей раз без хлеба. Врачи жили и питались при больнице, а сестры и санитары… Можно ли осуждать их за то, что они кормились за счет больных? Но лиха беда начало. Началось с того, что они черпали из кастрюли, предназначавшейся для больных, а потом уж выработалась привычка забирать себе все, что повкуснее. Может быть, это донкихотство, но именно в этом, как и во всем прочем, я компромиссов не допускала, что вызывало недовольство остальных: в моем «воздержании» они чуяли (и не без основания) порицание себе.

Но, разумеется, не это главное. Главное – это работа, то есть долг медика – забота о больных, о тех, кто доверен нашей заботе и куда больше нуждается в этом и без того недостаточном питании. Я-то по крайней мере была здорова. Да! Здорова и сильна. Как это у Алексея Толстого князь Курбский говорит Шибанову:

 
«Ты – телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награждение!»
 

Вот так и я однажды попала в роль Васьки Шибанова. Только рублей мне никто не сулил.

«Консультация»

Хотя ЦБЛ утратила свою былую славу, но другого «медицинского центра» не было, и туда продолжали приводить на консультацию больных из разных лагерей. Кому – поставить диагноз, кого – госпитализировать, предписать лечение, обследовать, положить на операцию… Для многих заключенных это была последняя надежда на спасение.

И вот на консультацию зачастила Масяева из седьмого лаготделения. Здорова она была, как кобыла, и никакой консультации ей не было нужно. Но в ЦБЛ в хирургии лежал в глазном отделении один из ее любовников, засыпавший себе глаза химическим карандашом.

Кто не слыхал о Масяевой?

Масяиха – урка, уголовница-рецидивистка, некоронованная королева преступного мира.

Всякий король, равно как и королева, должен быть символом, иметь неограниченную власть и опираться на силу. Все это у Масяихи имелось. Символом она была, безусловно. Символом преступности. В ее неограниченной власти было что-то мистическое, словно существовал какой-то гипноз, который побуждал всех уркачек к фанатичному повиновению и мистическому обожанию. Что же касается силы… Ну, сила была вполне реальной: это были поддержка и благословение со стороны лагерных властей на основе давно испытанного и проверенного принципа: «Я – тебе, а ты – мне». Для полной картины остается добавить, что была она уже далеко не первой молодости, но по-своему красива – красотой раскормленного, никогда не работавшего животного. Ну а темперамент… Нет, не буду обижать сравнением животных! Официально она числилась комендантом какого-то барака. Фактически никакой работы не выполняла. У нее была своя «квартира»: комната с кухней в бараке «лордов»– лучшем бараке зоны. Там она жила со своим сыном Иваном-богатырем – здоровым, раскормленным бутузом, шестым по счету лагерным байстрюком. Обычно лагерные дети находились при мамках, пока их кормили грудью. Отлученных, их отправляли в Дом младенца, в Горстрой, а оттуда – в какой-либо детдом, чаще всего в Красноярск. Для масяихиного отродья сделали исключение. Больше того, ей выделили пару «шестерок»: одна нянчила Ивана-богатыря, другая стряпала. Продукты, любые по ее выбору, ей давали из лагерной кухни, где неофициально питалось и лагерное начальство, кроме начальника лаготделения капитана Блоха. Дефицитные продукты всеми правдами и неправдами доставляли ей в виде оброка.

Сложная и грязная эта система оброков по зависимости. Уркачки знали, что нарядчицы пошлют их на работу, а значит, и на «заработки» (кого – «по специальности», например карманщиц, кого – на заработки «передком»), куда захочет Масяиха, и жучки покорно платили ей калым. Стоило им засопаться – их выручала та же Масяиха, имевшая у начальства неограниченный блат.

Начальство ценило Масяиху за то, что она держала в повиновении весь преступный мир седьмого лаготделения, не допуская никакой самодеятельности, что очень облегчало работу руководства. И еще одна особенность роднила Масяиху с «псарней»: она, как и все урки, зверски ненавидела фраерш, то есть интеллигенцию (основной контингент 58-й статьи), и бандеровок – хохлушек, главным образом западниц, осужденных по той же 58-й статье (но по другому пункту, за измену Родине) за национализм, сепаратизм и прочие «измы». Всем этим и объяснялось всемогущество Масяихи.

Врач-заключенная из седьмого лаготделения не смела ей отказать в направлении на консультацию в ЦБЛ; нарядчица не смела ее завернуть с вахты; в приемном покое больницы никто не смел ее притормозить. В ЦБЛ ей была открыта «зеленая улица». Кто осмелился бы ей сказать «нельзя»? У санитаров, вахтеров, врачей – у всех были любовницы, проживавшие в седьмом лаготделении, в феодальной вотчине этой самой Масяихи.

Все знали ее жестокость. Кто не побоялся бы ее беспощадной мести?

 
Кому не люба на плечах голова?
Чье сердце в груди не сожмется?
 

И Масяиха прямо с вахты направлялась на второй этаж, набросив на плечи первый попавшийся ей врачебный халат, висевший в раздевалке, беспрепятственно шла в палату глазников, с неподражаемым бесстыдством раздевалась и ложилась в постель к своему «избраннику».

Не будем говорить о безнравственности и неэтичности подобного «действа». На это можно было бы закрыть глаза. Но если это повторяется регулярно, каждый вторник, то рано или поздно кто-нибудь стукнет об этом начальству Норильского лагеря… Вдруг кто-нибудь из верхов нагрянет?! Ведь не скажет же, допустим, Ванчугов: «Я не посмел вытащить эту бандершу из постели, так как мою любовницу в седьмом лаготделении изувечат или убьют»?

Впрочем, был выход – отказать в консультациях всему седьмому лаготделению.

Но это нельзя ничем мотивировать. В лаготделении пять тысяч женщин. Оно рядом. И конвой всегда есть.

No passaran Масяихе
 
Невольно на князя сомненья нашли…
Вдруг входит Шибанов в поту и пыли:
«Князь! Служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
 

Нет, своих услуг я Ванчугову не предлагала.

– Евфросиния Антоновна! – сказал он мне, не глядя в глаза. – Вы должны не пустить эту женщину на второй этаж.

Понятно, Ванчугов поступил со мной нехорошо. Это было подло, трусливо и жестоко. Но я не могла проявить малодушие и отказаться выполнить его распоряжение, хотя и понимала, чем это мне угрожает.

Шибанов в ответ господину:

 
«Добро!…А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки» [21]21
  Хотя здесь сравнивать себя с Васькой Шибановым я не могу: Шибанов всей душой был предан своему князю; я же знала, что Ванчугов труслив и хитёр. – Прим. автора.


[Закрыть]
.
 

Ванчугова в тот день я вообще больше не видела. Он отлично знал, на что меня обрекает.

 
«…И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
 

Впрочем, не было у меня времени задумываться над опасностью этого поручения и над его последствиями – Масяева уже поднималась по лестнице.

Я шагнула вперед и встала на верхней ступеньке.

– Посторонним вход запрещен! – сказала я твердо.

Она даже опешила от неожиданности.

– Да ты что, очумела?! Я – Масяева.

– Вам тут делать нечего, Масяева!

– А ну, уматывай…

Здесь последовал отборный лагерный «букет», от которого покраснел бы не только ломовой извозчик, но и его лошадь.

С этими словами она шагнула вперед и ударила меня под ложечку. Но я этого ждала, заслонилась, отбила ее руку и нанесла ей удар в подбородок. С какой яростью ринулась на меня эта бешеная тигрица! Мое преимущество было в том, что я стояла на несколько ступеней выше. Зато она была куда опытнее меня, особенно по части запретных ударов, ведь недаром за ней числилось несколько мокрых дел.

Я дралась отчаянно, как Леонид, царь Спартанский, в Фермопилах, и меня, должно быть, постигла бы его участь, с той, однако, разницей, что памятника со словами «Остановись, прохожий!» никто бы мне не поставил. Санитары, сестры и врачи – все на это время «притаились в кукурузе». Но тут подоспели мне на помощь с полдюжины выздоравливающих и вынудили ее, визжащую и изрыгающую немыслимые сквернословия, отступить.

Фраер-честняк

Через день или два ко мне подошла Вера Богданова – одна из отпетых жучек-рецидивисток, с детства не выходивших надолго из лагерей. Красивая какой-то наглой красотой: крупная, курносая, с карими веселыми глазами и зубами, как тыквенные семечки. Жила она с девчонкой-коблом, похожей на развратного мальчишку, – Люсиком.

Должна подчеркнуть, что я – отъявленнейший «фраер», и все же пользовалась симпатией у тех урок, которые в лагере именуются «честными ворами» [22]22
  Странно слышать это сочетание «честный вор»! Но это так. С честью это не имеет ничего общего: просто «честным» зовётся тот вор, который блюдёт все воровские законы и не принимает никаких выгод из рук начальства. – Прим. автора.


[Закрыть]
. Такая симпатия вызвана была тем, что я, будучи образованной, не соглашалась ни на какую поблажку, даже на бригадирство, и не искала легкой работы. Например, умея неплохо рисовать, я отказывалась от работы в культурно-воспитательной части, в клубе. Словом, не стала «сукой» (то есть не приняла ни звания, ни послабления из рук начальства). Случилась своего рода аномалия: фраер-честняк.

– Скажи, Фрося, это правда, что ты выгнала нашу Масяиху из ЦБЛ?

– Сущая правда!

– Ай как нехорошо! А я спорила, говорила – не может быть!

– Что поделаешь! Она повадилась туда ходить на случку, а из-за нее женщины, нуждающиеся в лечении, не смогли бы попасть на консультацию к специалисту.

– Жаль, очень жаль… Тебя могут убить или изувечить. И я помочь тебе не могу.

– А я о помощи не прошу. И пощады не жду!

– Один совет могу дать тебе: береги лицо, особенно глаза. Подставляй спину. Особенно под первые удары. И когда упадешь, то постарайся – ничком и туда, где побольше снегу. Можешь кричать. Авось кто-нибудь и выручит…

– За дружеский совет спасибо. А вот чтобы кричать, так уж этого не будет. Не надо мне вашей пощады, не надо мне и помощи от псарей.

– Поверь, Фрося, мне очень жаль. Но иначе нельзя. Желаю тебе удачи…

Что-то вроде:

 
Если смерти – то мгновенной,
Если раны – небольшой!
 

Я отлично понимала, что эта «экзекуция» неизбежна. А уж если так, то лучше – скорее. Ожидание всегда тяжело. Но пусть уж на открытом месте, а не где-нибудь в нужнике. Короче говоря, я и не пыталась прятаться за чью бы то ни было спину, скорее – наоборот.

Как-то вечером к нам в барак пришла какая-то мамка и сказала, что врач Авраменко, которая работала в зоне, в лагерном Доме младенца, получила дурные вести из дому и хочет со мной посоветоваться. Каких еще вестей можно ждать из дому, когда там осталась сирота с полуслепой старухой? Чем могу я помочь? Но в беде вопросов не задают.

Татьяна Григорьевна удивилась, увидев меня в столь поздний час. Зато я не удивилась, когда быстро вошла мамка и сказала ей на ухо, но достаточно громко, что группа жучек поджидает меня, чтобы устроить мне «темную».

Татьяна Григорьевна побледнела:

– Сюда они зайти не посмеют. А затем, когда будет обход, вы с дежурным до барака дойдете.

– Ну нет, не хватало еще, чтобы я у псарни защиты искала! Мой счет – мне и платить. Кроме того, вам не след в это грязное дело впутываться: вам среди этих жучек жить. Нельзя с ними отношения портить: эти подонки мстительны и готовы на любую гадость.

И я быстро вышла из комнаты. В темных сенях задержалась минуты на две. Не для того, чтобы собраться с духом, а для того, чтобы глаза привыкли к темноте.

Глупо было бы утверждать, что я не испытывала страха. Страх как и боль: нет человека, который бы его не испытывал, но не всякий ему поддается.

Я открыла дверь, спустилась с крыльца. На Промплощадке полыхало зарево коксовых печей, и в его багровых отблесках я увидела семь фигур, выстроившихся полукругом.

– Э, да вас совсем немного! – бросила я с презрением. – Всего лишь семеро на одного. Кликнули б еще хоть с полдюжины на подмогу!

Кто командовал и кто нанес первый удар, я не разобрала. Они ринулись все сразу, и удары железных кочережек посыпались на меня градом. Я рванулась вперед, пытаясь вырвать из рук одной из жучек железный прут, и еще успела пожалеть, что не прихватила кочергу, стоявшую у Татьяны Григорьевны возле печки. Но это длилось мгновение. Затем под градом ударов я свалилась ничком в снег, закрывая лицо руками. Действовала я инстинктивно или невольно поступила так, как мне советовала Верка Богданова?

Некоторое время я лежала без сознания. Багровое зарево уже почти угасло. К счастью, мороз был невелик, и я не успела обморозиться. Я села и, набрав пригоршню снега, прижала к лицу. Губы были разбиты, из носа текла кровь, левый глаз заплыл. Но, в общем, лицо не очень пострадало. Зато все тело так ныло, что я едва смогла встать на ноги. Добравшись до барака, я с трудом влезла на свою верхотуру (к счастью, мое место – первое сверху возле дверей), захватив с собой тазик снега.

До самого утра прикладывала я снег к разбитой физиономии и лишь после того, как развод ушел, забылась – далеко не сладким сном. Спала я очень недолго. Меня разбудила дневальная.

– Керсновская, вас вызывают в штаб! Сегодня дежурный Кирпиченко.

Тьфу, пропасть, опять Кирпиченко! Везет мне…

– Ты нас не обманывай! Говори, кто тебя избил? И из-за чего?

– Я оступилась на льду и разбила лицо о железную трубу водопровода! – развела я руками.

Чего уж только не наговорил мне Кирпиченко! И улещал («Мы всегда на стороне человека интеллигентного…»), и обещал («Того, кто нам доверится, мы сумеем уберечь и защитить…»), но больше всего запугивал и угрожал («Это лишь начало! Они на этом не успокоятся…») или, наоборот, обрушивался всем своим гневом на меня: «Ты из их шайки! Ты их покрываешь! Мы на всех управу найдем!»

Я продолжала стоять на своем: расшиблась – и баста. И в санчасть не пошла. Не имея освобождения, я в ночь пошла на работу, хоть меня сильно лихорадило. Дежурил в ту ночь Аликперов, до работы меня не допустил и дал мне освобождение на три дня. Ночь была спокойная – никого не привозили, и мы всю ночь проболтали в приемном покое. Первый и единственный раз поговорили по душам, и мне, право же, стало жаль этого уже немолодого азербайджанца. Он считал, что, продолжая лечить раненых защитников Севастополя после падения города, он выполнял свой долг, и не мог понять, почему через два года после окончания войны оказалось, что он, чтобы не стать «изменником», должен был застрелиться, да и раненым надо было умереть, а не выздоравливать в плену у немцев. Вообще-то давно известно, что логика не относится к точным наукам…

Иду как-то вечерком по зоне. Задумалась и, как это часто бывает, не обратила внимания, что кто-то со мной поравнялся, пока не услышала:

– Ты молодец, Фрося!

Смотрю – рядом Богданова.

– А знаешь почему? – и, не дождавшись ответа, продолжала: – Хорошо держалась: не дрогнула, на помощь не звала. Никакого шухера. Теперь – лады. Больше никто тебя из наших не тронет. Это законно!

– Для меня закон – это то, что совесть велит. Ваши законы не про меня писаны. Дрожать я не привыкла. А помощь… Чья помощь? Уж не псарни ли?! Нет, Вера, я помощь могу принять лишь от того, кого уважаю. И видит Бог, их не так уж много, да и тех подводить неохота. Нет, я делаю лишь то, в чем без стыда могу признаться. При всех. И не опуская глаз. Так мне спокойнее. А там будь что будет!

– И все же я повторяю: ты молодец, Фрося! Наша жизнь воровская, постыдная. Но и у нас есть душа. Мы недостойны твоего уважения, но тебя мы уважаем. И в обиду не дадим.

С этими словами она повеpнулась и ушла.

И правда: все «оторвы» относились ко мне с непонятным почтением. А в седьмом лаготделении, где выходить из барака в одиночку немногие осмеливались, это чего-нибудь да стоит!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю