Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 97 страниц)
Сифилитики находились в ведении врача-венеролога Туминаса, литвина по происхождению. Типичный мирный мещанин, не имеющий ничего общего с политикой и признающий лишь одного бога – деньги, и то в таком количестве, чтобы тихо-мирно жить, иметь жену, детей, практику. А там хоть трава не расти!
Но вот наступила роковая для него и для многих жителей Прибалтики ночь на 14 июня 1941 года. В окрестностях происходили маневры советских войск. На мызу, где он проживал со своей матерью, пришли и вызвали его к внезапно заболевшему красному командиру.
– Вот на этой мызе!..
Далеко оказалось до мызы, где лежал больной.
– Нет, на том хуторе! Вон там, где мельница!
А когда наконец дошли, все военные врачи-литовцы были уже там. С них сорвали знаки отличия, объявили, что они арестованы, и погнали на станцию. Дальше – телячьи вагоны, бесконечно долгий путь и – Норильск. Здесь им зачитали приговор – десять лет. Всё!
Туминас – терапевт. Но он сообразил, что это невыгодно, и объявил, что он венеролог. Война породила невероятную вспышку венерических заболеваний: много больных было среди прибывавших с фронта, среди заключенных – мужчин и женщин. Эта болезнь приняла угрожающие размеры.
Венерологи были нарасхват. И разумеется, Туминаса расконвоировали, несмотря на то что он политический. Поди-ка найди венеролога-уголовника!
Кухонные калифы на часКто в условиях лагеря может подцепить сифилис? Тот, кто может купить себе женщину или принудить ее страхом или силой. К первой категории относятся те, в чьих руках возможность избавить от голода; ко второй – те, в чьих руках власть причинить страдание: замучить голодом, непосильным трудом, невыносимо тяжелыми условиями жизни.
Покупать себе женщин могли пекари, хлеборезы, заведующие продовольственными и вещевыми складами и занимавшие привилегированное положение в лаготделениях, лагпунктах и штрафных командировках. Таков состав больных палаты, в которой находились пациенты Туминаса.
Пекари, хлеборезы – обычно это не столько опасные, сколько противные типы. Самоуверенные и наглые в отношениях с политическими, они всячески пресмыкались перед начальниками, в том числе вольнонаемными, которые подчас всей семьей, с чадами и домочадцами, подкармливались за счет скудного лагерного пайка: жиры, мука, консервы – все это уходило налево. Поэтому начальство смотрело сквозь пальцы на то, что хлеборез систематически опрыскивает изо рта водой «птюшки» хлеба.
Хлеб… Его едят. О нем говорят. О нем думают, мечтают. «Хлеба горбушку – и ту пополам». Хлеб-соль. «Хлеб наш насущный…» – просили мы Бога. Но в лагере хлеб нам отмеривал строго по выписке хлеборез.
Это не так-то просто: каждому дать не «по потребности» и отнюдь не всегда по заслугам, а именно по выписке: кому – гарантия, кому – «талон + 1» или «+2», «+3» (это максимум!), а кому и штрафной или больничный, кому – этапный.
Жонглируя этой математикой, хлеборез всегда может выкроить в свою пользу достаточно хлеба, чтобы оплатить «любовь» изголодавшейся женщины. Но если можно купить одну женщину, то почему бы не купить двух, трех? Для этого достаточно недовешивать пайки, а затем щедро их обрызгивать изо рта водой.
Но случалось, что вместе с «любовью» хлеборез получал и сифилис. Таким же путем заражались заведующие складами, повара и прочие. Пусть на заключенного полагался (как в Новосибирске) один грамм жира. Значит, на две с половиной тысячи – это уже два с половиной килограмма, то есть столько, сколько надо, чтобы поджарить для начальства лепешки. И все же поварам удавалось и самим прокормиться, и подкармливать не слишком строгих «девушек», особенно малолеток. Это сословие кухонных калифов на час очень часто проворовывалось, но они всегда опять попадали на теплое и хлебное местечко, так как умели заблаговременно подмазать кого надо.
У нарядчиков, бригадиров и прорабов имелись еще более широкие возможности использовать своих подчиненных. Им не приходилось покупать женщин. Достаточно было припугнуть, а более строптивых «прижать»: заставить выполнять неблагодарную работу, выписывать самую малую пайку, при которой смерть от истощения гарантирована. «Покорных» женщин устраивали на более легкую работу, приписывая им чужую выработку, а следовательно, лучший паек.
И еще сифилисом болели «завы»: завбаней, завклубом… На эти должности назначали также бытовиков (не обязательно урок). Они по пропуску ходили за зону. В их обязанности входило вербовать информаторов, вызывать на откровенность и доносить кому надо. В виде поощрения им создавали «условия» (отдельная комната, сухой паек и прочее). Многие из них как сыр в масле катались. (И это в то время, когда бушевала война и миллионы людей – по обе стороны колючей проволоки – страдали, будучи ни в чем не виноваты!) Стали бы они себе отказывать в удовольствии, когда за кусок хлеба с маслом и стакан сладкого чая можно купить «любовь»?
Но на самой верхней ступени лагерной элиты стояли те, кто обслуживал за зоной вольняшек: портные, сапожники, всякого рода мастера. Разумеется, такого рода профессиями могли заниматься только бытовики. И это были самые желанные женихи! Уж они могли выбрать себе более изысканную даму, не из числа тех, кто говорит: «Давай пайку и делай ляльку!» Этим – давай модельные туфли.
О врачах не стоит и говорить: они котировались низко, никто их в лагере элитой и не считал, ведь все они контрики. Расконвоированные – те куда ни шло! Но таких мало: венеролог, отоларинголог, окулист… Остальные за зону не выходят. Для необузданного разврата у них не было материальной базы, а может быть, тут действовал и моральный тормоз?
Разумеется, врачи – тоже не без греха: кто спиртом пользовался, кто – морфием. Могли подрабатывать и абортами. Ну, на это в лагере и без врачей специалистов хватает! Одним словом, из числа врачей, насколько мне известно, сифилисом болел один только доктор Людвиг.
Если больные других палат вызывали дрожь ужаса (хоть и с примесью отвращения), жгучий стыд и желание им помочь, то сифилитики – ничего, кроме отвращения и негодования.
Лишь двоих мне было жалко. Один из них – Булгак, студент Бухарестского университета, родом из Бессарабии. Его взяли из больницы в Бухаресте (разумеется, после «освобождения»), признали изменником Родины, два года гоняли по этапам и лишь на третий – направили на лечение.
Он был убит горем:
– Зачем мне жить? Я ведь уже не человек, а развалина!
Второй – парикмахер Крылов, еврей, до смерти напуганный:
– Только бы вылечиться! Я буду всё делать, что доктор велит… Всё! Всё! Лишь бы выздороветь!
Но остальные… Наверное, одному Булгаку угрожала перспектива после первого курса лечения попасть на 102-й километр – раскомандировку, где долечивали сифилитиков. Остальные – уголовники, у них или пропуск, или блат, который, как известно, «старше наркома». Они будут лечиться амбулаторно, продолжая веселую жизнь.
Испанские туфлиНет! Вся атмосфера Филиала была явно не по мне! Но я знала одно: надо делать все, что в моих силах, чтобы облегчать страдания больных. Я не могла и не хотела согласиться с тем принципом, на котором было все построено: спасать нужно лишь самих себя, а эти доходяги обречены. Если не умрут сегодня, то завтра, через неделю, месяц… Даже те немногие, которые будут выписаны «с улучшением»(?), умрут в ближайшее время в лагере. Непригодные к дальнейшей работе, кого сактируют и вывезут на материк, попадут в такие лагеря смерти, откуда и здоровые выходят лишь в могилу.
Отсюда вывод: надо раболепствовать перед начальником отделения, угождать старшей сестре, подрабатывать на стороне, всеми способами, включая самые нечистоплотные и даже преступные.
Все это я поняла хоть и не сразу, но очень скоро.
Теперь, когда все далеко позади, а конец жизни близок, говорю, положа руку на сердце: я не отступила ни на шаг от той линии, что мне завещана отцом. И шишки сыпались на меня как из рога изобилия!
Может быть, не следует слишком строго судить Александру Михайловну Флисс… Средний медперсонал был из рук вон плох: каждый думал лишь о том, чтобы хоть что-нибудь урвать в свою пользу, стащить… Все были твердо уверены, что главное – не надо и пытаться выхаживать больных. Они должны тихо лежать и безропотно умирать. Им и так оказано благодеяние: они могут умирать на больничной койке, а не на голых нарах в лагере. Бесполезно им цепляться за жизнь! То, что отпускается на их лечение, слишком ничтожно, чтобы оно могло им помочь, так уж лучше это использовать для своих нужд: с глюкозой попить чаю, аскорбиновой кислотой подкислить суп, витамины съесть, как конфеты, а что касается сульфидина и пенициллина, то их можно реализовать налево. Ван-Вас и Саша Лещинский работали в поликлинике, а вольняшки, болеющие гонореей, щедро платили продуктами за эти препараты.
И с перевязочным материалом дело обстояло не лучше. К чему переводить вату и марлю на инфекционное отделение, если их не хватает и для хирургического? Следуя установившемуся порядку, то малое, что отпускалось для наклеек на пролежни и перевязки, сестры присваивали для личных нужд. Поэтому Флисс запирала перевязочный материал и уносила с собой ключ… В праздничные и выходные дни она, как вольнонаемная, не приходила, и перевязочный материал был заперт. Это послужило поводом к первому конфликту.
В праздники, кажется октябрьские, дня два или три Флисс отсутствовала. Разумеется, отсутствовал и перевязочный материал. Какое это мучение! Для больных – физическое, для меня – моральное.
– Сестра! Вас зовут в процедурный кабинет!
Спешу. Стремительно вхожу и… замираю на пороге: выстроившись полукругом и спустив кальсоны, стоят 10–12 сифилитиков, наглядно доказывая, что перевязку им сделать и в самом деле необходимо… Зрелище отвратительное, но убедительное.
Вихрем мчалась я через зону к центральному корпусу. Снегом, как наждаком, обдирало голые ноги. Я спешила.
– Ты с ума сошла, Фрося! – всплеснула руками Софья Михайловна.
Узнав, в чем дело, она покачала головой:
– Рассердятся на тебя и Флиссиха, и Андрей Витальевич [48]48
Миллер, заведующий инфекционным отделением.
[Закрыть]!
Но материалом она меня щедро снабдила, хотя из-за этого ей пришлось крупно поговорить с операционной сестрой Мариной Сорокиной – любовницей и наушницей Кузнецова.
Покончив с сифилитиками, я принялась за всех лежачих с пролежнями, фурункулами и разными язвами. Ворочала, мыла, обрабатывала, перестилала… Лишь к утру я закончила эту неблагодарную работу.
Как были счастливы бедняги! Какое это облегчение – свежая, чистая повязка вместо пропитанной гноем нашлепки, разъедающей кожу вокруг раны!
Ну и досталось же мне за эту инициативу!
Я, сдав дежурство, ушла спать. Но меня разбудили и вызвали на расправу. Все накинулись на меня, даже санитары…
Отчего сердились санитары, я так и не сумела понять. Я их помощи не просила: кипяченую воду сама приносила и пол подтирала сама! Санитаров я от их «работы» не отрывала. Они ночью вязали из бельтингового корда испанские туфли. За эти туфли, легкие, прочные и красивые, вольняшки платили хорошие деньги, а испанскими их называли потому, что обучили норильчан этому ремеслу те испанцы, что, спасаясь от Франко, бежали к нам и оказались в лагерях, где и поумирали – по крайней мере в Норильске – все, до последнего.
Сердилась и Задвига Яновна: я кипятила в процедурке инструмент и мешала ей спать (все ночные дежурные Филиала спали в процедурке). Но больше всего сердилась Флисс: мало того, что я допустила «перерасход» материала (а она так гордилась умением экономить!); хуже всего, что пришлось «унижаться», занимая перевязочный материал в хирургическом отделении. А Кузнецов и Миллер откровенно недолюбливали друг друга.
Я знала, что Миллеру нельзя возражать; перед ним можно только преклоняться… Но на его грубое: «Как вы посмели?!» – я резко ответила:
– Я застала тут недопустимое безобразие и исправила, что могла.
Метод Лещинского– Не может быть, доктор! Я… болен сифилисом? Нет! Это исключено, – растерянно бормочет молодой охранник на приеме у Туминаса.
– А ты хорошенько подумай! Припомни, с кем это ты побаловался.
– Да мне ли не помнить? В армию меня взяли совсем мальчишкой. Женщин я не знал. А там – война, ранение, госпиталь, опять война, плен… Затем освободили… и сразу посадили. Затем сюда привезли, этапом. Тут разобрались в моем деле, освободили и оставили работать охранником. Здесь я встретил девушку: молодую, красивую, здоровую – такую, о какой я всю жизнь мечтал. И сразу мы поженились. Она была моей первой женщиной! Единственной! Понимаете? Единственной!
– Ну а кто же она, эта «единственная»?
– О! Она – вне подозрения! Ее судили по указу, за самовольный уход с работы. Срок она отбывала в ЦБЛ – работала санитаркой.
– Но как же ее зовут?
– Рита Соколова! Маргарита Родионовна.
– Высокая такая? Светлая блондинка, красивая, с ямочками на щеках?
– Как? Откуда вы ее знаете? Доктор, откуда?
– Она состоит на учете как сифилитичка. Только бросила лечение после первого курса…
Парень схватился за голову, продолжая растерянно бормотать:
– Это невозможно! Она же в больнице работала…
Вернувшись домой, он убил свою жену, свою «единственную» – ту, что его заразила. Одна жизнь оборвалась. Вторая оказалась исковерканной. Ложь ведет к беде, иногда – и к смерти. Беда состояла в том, что больные после первого курса лечения, когда исчезают внешние признаки (твердый шанкр), считают себя здоровыми и самовольно прерывают лечение. Ведь уколы довольно-таки мучительные. Как это происходит в условиях лагеря, я убедилась, ознакомившись с «методом Лещинского».
Как я уже говорила, большинство сифилитиков или имели пропуска, или могли их получить на время лечения. Всех курсов лечения – шесть. Это длилось очень долго, и все это время больные должны были находиться под надзором врача и регулярно сдавать кровь на анализ.
Амбулаторное лечение проводил Саша Лещинский. Однажды получилось так, что он не смог вести прием. Его любовница Маруся Черемных, медсестра-лаборантка, вдобавок вольнонаемная, забеременела, и Сашу выпустили за зону по блату, чтобы он сам смог ей сделать аборт.
Провести очередной прием Флисс назначила меня.
Не хвастаясь, могу сказать, что внутривенные вливания я делала очень хорошо, даже если вены безнадежно попорчены, а чаще всего так оно и было. Я принялась за дело: отложила карточки больных, отнесла на вахту список тех, кого надо пропустить в больницу, вскипятила шприцы, иглы, пинцеты, расставила на столе все, что нужно. Но не могла я не заметить, что все, входя, растерянно оглядывались и спрашивали:
– А где же Саша?
Приходилось по два и по три раза настойчиво их упрашивать засучить рукав или приспустить штаны, в зависимости от того, что им полагалось по расписанию. «Должно быть, у Саши и впрямь очень легкая рука, – думала я, – не то что затвердения, а даже и следа нет на месте укола!» Мне было даже немного стыдно, что кое-кто просто отказался от очередного укола, о чем приходилось писать в лечебной карточке. Но вскоре все мои сомнения развеялись как дым.
Самые недисциплинированные пациенты – это нацмены. Просто диву даешься, до чего они боятся даже самого пустячного укола! Впрочем, как правило, все уголовники – трусы: рецидивисту искалечить человека – раз плюнуть; а увидит такой «герой» хоть капельку собственной крови и – хлоп в обморок!
Так вот, входит узбек, возчик с конбазы. Не раздеваясь, с кнутом в руке – прямо ко мне. Сует мне бумажку в десять рублей, после чего поворачивается и идет к выходу.
– Стой! Ты куда? И что это за деньги? А ну спускай штаны! Тебе сегодня биохиноль полагается!
– Ничего мне твой «киноль» не надо! Я же деньги давал.
– При чем тут деньги? Спускай штаны!
– Вай! Никакой совесть нету! Я ему десять рублей давал, а ему мало! Доктор Саша деньги брал, бумажка писал, колоть жопа не надо!
Тут мне все стало понятно: и смущенные взгляды, и вопросы, и даже отсутствие следов от укола.
Я вскипела! Как же это можно допускать?! Ведь недолеченный сифилис продолжает подтачивать организм больного. Да и сам этот человек может – и даже обязательно станет – продолжать распространять болезнь! Я забила тревогу. Прежде всего кинулась к Туминасу. Тот только рассмеялся.
– Ну и хитрец! – говорил он, щуря от смеха свои кошачьи глаза.
Флисс рассердилась:
– Даже если и так, как вы смеете выносить сор из избы? Ведь вы порочите все наше отделение! Да кто разрешит вам делать неприятности доктору Миллеру? А что если Вера Ивановна узнает?
Затем вызвал меня Миллер.
– Я вижу, Евфросиния Антоновна, что вы не сделали никакого вывода из вашей практики в хирургическом и терапевтическом отделениях. Так я вам подскажу: никому ваши добродетели не нужны. У всех есть своя голова на плечах! – затем, усмехнувшись: – Все хотят жить. Живите же и вы. И другим не мешайте!
– Вот именно! Для того чтобы подлецы не мешали людям жить, надо искоренять ложь и обман, где бы они ни встречались! – сказал моими устами Дон Кихот.
Еще один камень лег на мою душу. Даже камни не скажут «аминь!» после очередного и бесплодного моего выступления в защиту правды.
Правда! Кому она нужна?
Подобный метод Лещинского вести амбулаторный прием сифилитиков должен был вызвать всеобщее негодование. Негодовала, увы, я одна…
«Человек стоит столько, сколько стоит его слово!»Тучи вокруг меня сгущались. Чувствовалось, что «в воздухе пахнет грозой».
Я расшибала себе лоб обо все острые углы. А находить такие углы я всегда умела… Когда ночью дежурил Ежов, мы оставались без лекарств. Выписывать лекарства – обязанность ночного дежурного, но Ежов был до того глупым и безграмотным, что выписывать не мог. Приходя на дежурство, я сама их выписывала, а это нарушение правил. Отсюда – скандал: аптекарь жалуется Миллеру, а он разносит меня за то, что выполняю не свою работу.
С Ядвигой я – на ножах. Если мы дежурим вдвоем ночью, то это мучение: стоит двум полуживым доходягам обменяться шепотом репликой, как Ядвига врывается в палату и орет, тараща глазища: «Тихо! Соблюдать тишину! Молчать!!!» – таким голосом, что все больные вскакивают с перепугу.
Я высказываю свой взгляд на подобный способ добиваться тишины. Задвига жалуется на меня Флисс, и я получаю разнос.
Если я дежурю с Зоей, то тоже не лучше.
Зоя запирается с очередным «неопасным» сифилитиком в процедурке, а я ее все время беспокою: то шприц кипячу для очередного укола или вливания, то банки беру, то клизму.
Напрасно Салтыков при каждой встрече с укором декламирует:
Буря надвигается…
Она уже близка. И неизбежна.
Разразилась она, как обычно, по моей вине.
Все сестры так или иначе подрабатывали на стороне. У некоторых были на самом деле золотые руки. Маргарита Эмилиевна мастерила кукол, медвежат, делала аппликации, абажуры; Женя Шитик из бухгалтерии очень хорошо шила.
Но большинство вышивали. Особенным спросом пользовались вышивка «ришелье» и египетская мережка.
Разумеется, официально это не разрешалось, но Вера Ивановна требовала, чтобы ее подчиненные хорошо работали, в нерабочее же время они могли заниматься своим промыслом.
Это допускалось при условии, что все будет шито-крыто, особенно в том, что касается связи с вольнонаемными: до начальства не должно было доходить, что вольняги в обмен на художественные произведения подкармливают заключенных.
Но вышивальщицам нужны ножницы, чтобы вырезать «ришелье». А у вышивальщиц нет твердой уверенности в том, что нужно соблюдать заповеди Моисеевы, и поэтому ножницы из процедурного кабинета исчезли.
Так же таинственно пропали и вторые ножницы. Флисс принесла из дому свои.
В те годы ножницы (как, впрочем, и многое другое) считались весьма дефицитным товаром, и Флисс стала требовать, чтобы, заступая на дежурство, медсестры расписывались в специальном журнале, что «ножницы не будут украдены».
Вечер. Я являюсь на дежурство и иду в процедурку, где обычно происходит сдача дежурства: количество больных, поступившие, убывшие, особенно тяжелые; назначения, анализы… Затем я расписываюсь в том, что дежурство мною принято. Всё!
Нет, не всё…
Подходит Флисс и кладет передо мною еще одну тетрадь.
– Распишитесь!
Читаю и с негодованием выпрямляюсь:
– Что такое? Что я «не украду ножницы?»
– Да!
– Я приняла дежурство. Я отвечаю за все! За жизнь более чем ста человек, за то, что выполню все назначения, сделаю все, чтобы им помочь… Наконец, за пожарную безопасность. За все!
– Но вы должны расписаться в том, что ножницы не будут украдены.
– Человек стоит столько, сколько стоит его слово. Подпись – то же слово. Ронять своего достоинства я не могу!
– А я требую. Значит, вы должны!
Рядом за шахматами сидят Миллер и его ординатор – молодой инфекционист Реймасте.
Миллер – фанатик шахматной игры. Но еще больше – дисциплины. Не отрывая взора от шахматной доски, он рявкает:
– Вы должны выполнять то, что вам приказывают, а не рассуждать!
– Животные могут не рассуждать, а человек обязан!
– Вы или подпишите, или мы расстанемся!
– Тогда прощайте!
Я повернулась, выскочила из процедурки, вихрем промчалась по коридору, рванула входную дверь и выскочила наружу.
Черная полярная ночь меня встретила, завыла и швырнула мне в лицо острый, как битое стекло, снег.
Было от чего прийти в отчаяние!
Слоненок! О киплинговский Слоненок! Он задавал неуместные вопросы, и его все, все без исключения, колотили. И после очередной трепки он уходил, изрядно помятый, но нельзя сказать, что особенно удивленный. Мне тоже пора уже перестать удивляться. Только у Слоненка имелось огромное преимущество: он был на воле, а я…
Никогда инстинкт самосохранения еще не поднимал во мне голоса. Молчал он и теперь. Но душа… Душа была ранена, и она корчилась от боли. Не от страха, нет, а именно от боли.
Я знала, что ЦБЛ – это оазис. Он спас меня от смерти и дал возможность акклиматизироваться, окрепнуть, – одним словом, пройти через тот период, который обычно является роковым для тех, кто не умеет приспосабливаться.
Большинство заключенных погибают в первые год-два, от силы – три.
Я балансировала на грани смерти в томской Межаниновке, новосибирской Ельцовке. Пожалуй, в Норильске я бы с этой грани соскользнула. Спасением оказалась ЦБЛ.
Где бы я ни трудилась, я делала все, что могла, и куда больше, чем была обязана, но мне это ничего, кроме «шишек», не принесло.
Прежде надеялись, что после войны все устроится, думали, что все эти нелепые страдания – следствие войны. Теперь война окончилась, а заключенным стало еще хуже: придумали каторгу, строгости усилились. Прибывают все новые и новые партии заключенных; срок заключения с десяти лет поднялся до двадцати пяти. То, о чем рассказывают, приводит в недоумение.
И нигде ни звездочки, ни малейшего просвета! Как темно, как безнадежно темно на душе!
Может быть, именно тогда я подумала о смерти?.. Не о той, что подстерегает на пути. Не о той, что нагоняет и набрасывается из-за спины, а о той, навстречу которой сам идешь.