Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 97 страниц)
Говорить о шахте и не вспомнить Ивана Михайловича Байдина – невозможно. Не только потому, что он был моим первым начальником, просто его всегда считали эталоном начальника.
Он был настоящий шахтер, а это лучшая похвала в устах подчиненных, к тому же невольников. Замечательный тип шахтера-самородка – неграмотного, но знающего свое дело так, как ни один университет не научит.
– Байдин этого бы не допустил!
– Будь тут Иван Михайлович, до этого бы не дошло…
– Вот вернется Байдин!..
Да что за чудо морское этот Байдин? Наконец он вернулся из отпуска. Ладно, посмотрим.
Я его сразу узнала (по описанию). Сидел он на бревне – худой, высокий, с отвисшей губой. Его так и звали – Иван Губа – и утверждали, что ветер по штольне дует не от вентилятора, а от его губы.
Подхожу.
– Вы Иван Михайлович, наш начальник?
– Я.
– А я – Керсновская. Работаю под насыпкой в смене Ионова. Есть неполадки, которые своими силами ликвидировать не могу. А помощи взять неоткуда.
– Покажи! – и он встал, причем еще больше стал похож на складной аршин, который растянули.
Шагал Байдин ужасно быстро, как, впрочем, и все, что он делал.
Показываю:
– Вот здесь бункер просел. Течка находится не над вагоном, а сбоку, поэтому много угля сыплется мимо и приходится догружать вручную. А здесь поставили подпорку, да так, что мешает действовать сектором: того и гляди, руку поломает. Под нижним бункером неполадки исправили, а такой пустяк, как сигнал, не наладили. Надо удлинить сигнальный трос метров на восемь. Даю сигнал «вперед» и бегу сломя шею, чтобы успеть «дать б о ка» на стрелке. Не успею, значит, вагон «забурится», а пока добегу, чтобы дать «стоп», уже все вагоны с рельсов сошли!
Посмотрел молча. Повернулся – и зашагал прочь.
На следующий день все неполадки были ликвидированы.
Да, правду говорили ребята, Байдин во все вникает. И еще говорили: «С Байдиным не страшно, он из беды выручит!» Большей похвалы для шахтера не бывает. Очень скоро я своими глазами увидела, что это так.
Случай с Сережкой КазаковымСамая скучная работа в шахте – это отгрузка пустой породы. Наши мощные пласты в пять и даже в семь с половиной метров не нуждаются в подрыве кровли, так что с пустой породой, или, как принято ее называть, просто породой, встречаемся мы редко, и обычно ее запихивают в забутовку – за доски, которыми обшиты рамы (крепление проходческой, то есть подготовительной выработки), а в очистных забоях, лавах и камерах породу оставляют в отработанных забоях – завалах. Но попадаются диабазовые дайки – «интрузии» (это магма, которая еще в расплавленном виде была втиснута в уголь) или замещения, когда в угле – целые пласты песчаника. Их приходится бурить, взрывать, а вагонов для отгрузки породы на-горб не дают, ее просто с транспортера отбрасывают прямо в штрек. Когда штрек загроможден до отказа, назначается уборочный день. В план шахты это не входит, и диспетчер очень неохотно дает вагоны. В план участка это тоже не идет, и работа по породе не оплачивается. Начальству и вольнягам не выплачивают денег, а нам, заключенным, урезают питание. К тому же порода раза в три тяжелее угля, края у нее острые и скользит она плохо.
Одним словом, отгрузка породы – сущее наказание для всех.
Мы отгружаем породу. Машка подгоняет по одному вагону порожняк. Я на секторе их гружу. До чего же трудно «вытряхнуть» сектор! Порода не скользит, за все цепляется, застревает. Вдвоем, пыхтя и надрываясь, откатываем груженый вагон, формируем партии по четыре вагона. Машка бежит к лебедке и спускает партию, а я мчусь вниз, чтобы отцепить и выкатить вагоны на штольню, загнать и прицепить порожняк. Даю сигнал подъема и мчусь вверх по бремсбергу, чтобы на стрелке принять партию порожняка. Затем вдвоем с Машкой загоняем порожняк в тупик, за бункер. И все начинается сначала.
Тяжелый, непосильный труд! Теперь мне просто не верится, что, голодная и всегда усталая, я могла 17 раз за смену бегом подниматься по бремсбергу длиной в полкилометра.
Но вот получилась заминка. Наверху, на первом пласту, в штреке, по транспортеру порода ссыпалась в бункер, а мы были на втором пласту, в штольне, где проложены рельсовые пути.
На «головке» транспортера, сбрасывающего породу в бункер, стоял моторист – совсем еще мальчишка, Сережка Казаков. Порода хуже скользит, чем уголь, и Сережка проталкивал ее шестом.
Должно быть, он допустил неосторожность: влез сам в бункер, чтобы подшурудить породу, оступился и свалился вниз, а следом за ним рухнула и порода.
Как его сразу не задавило? Наверное, породу заклинило сводом и лишь часть ее тяжести давила на беднягу.
Он задыхался, хрипел, звал на помощь. А с транспортера продолжала сыпаться порода. Секунда. Две. Десять… Может быть, минута – и свод рухнет!
Мы растерялись. В бункере погибает человек, а мы не можем ему помочь. Не знаю, откуда взялся Байдин, но мне показалось, что это само собой, – он должен был появиться в такую минуту.
– Моторист в бункере! – крикнула Машка.
– Его завалило породой! – добавила я.
Жаль, что некому было со стороны посмотреть и оценить, что это значит – настоящий начальник.
Ни малейшего намека на суету. Ни одного лишнего слова. Ни одного неуверенного жеста. Все предельно точно, коротко, ясно. Кажется, он даже не распоряжался, а каким-то телепатическим путем управлял нами. Машка подкатывала порожняк, Байдин, держа рычаг сектора, артистически действовал им, загружая вагоны. Я откатывала груженые (а ведь это две тонны!).
Был ли это результат умения Байдина или случайность, но порода, нависшая над Сережкой, не сдвинулась с места. Оставив сектор открытым, Байдин нырнул через течку в бункер. Мы замерли. И вот его ноги, бесконечно длинные ноги, «складной аршин», появились в щели течки.
– Тащ и те… – услышали мы приглушенный шепот.
Мы вцепились, я – в левую, Машка – в правую ногу, и изо всех сил, но без рывков, по возможности плавно, потащили их из течки. Сначала – ноги, затем – Байдин и наконец Сережка Казаков.
И вовремя. С грохотом рухнула порода. Бункер задрожал. Я едва успела захлопнуть сектор.
Никогда не забуду я эту картину: длинная, нескладная фигура и вдруг – меланхолически-томная поза, в какой обычно снимаются поэты. С выражением предельной усталости привалился он к сектору бункера. С пальцев капает кровь: оборваны ногти. Перед ним на рельсах лежит Сережка – истерзанный, окровавленный, посиневший от асфиксии. Его голова – на коленях у Машки Сагандыковой. Он еще не может отдышаться, но уже пытается что-то сказать. С окровавленных губ чуть слышно срывается:
– Иван… Ми-михайлович… спасибо…
А тот – тихо, будто про себя, и так грустно-грустно:
– А у меня… девять душ детей и жена больная…
Не пришлось выпить за здоровье Байдина…Несколько лет спустя случай свел меня с Сережкой Казаковым. Дело было в столовой ДИТРа – единственном большом здании в старом городе, в котором находились библиотека, столовая и прочее; там же показывали кино.
Сначала в этом здоровенном круглолицем парне с копной огненно-рыжих волос я не узнала мальчишку-моториста, которого вытащил из бункера Байдин.
– Фрося, неужели не помнишь? Тогда, на тринадцатой…
Он подсел к моему столу.
– Выпьем за встречу, по-шахтерски!
– Учти, Сергей, хоть я и шахтер, но по-шахтерски ни пить, ни материться так и не научилась.
– Даже «за наши славные дела»?
– Только компоту.
– Да что ты, в самом деле! Впрочем, я знаю тост, от которого отказаться никак нельзя: так выпьем за нашего старого начальника, за Байдина, за Ивана Губу, справедливого шахтера! За здоровье Ивана Михайловича!
– Да ведь Байдина уже в живых нет, прошлым летом умер. Говорят – почки…
Казаков, как подшибленный, опустился на стул, изменившись в лице.
– Байдин?.. Байдин умер? Я… из Игарки. Там освободился, работал… В первый отпуск приехал, чтобы поблагодарить. Ведь у него куча детей и больная жена, а он жизнью рисковал, спасая… Кого? Заключенного! Мальчишку, который по собственной вине в бункер свалился! Он бы за меня и не отвечал. Ну, горного мастера бы пропесочили, а ему бы ничего… Так ведь он в бункер влез! Меня из-под зависших глыб откопал, ухватил за челюсть и вытащил! Вытащил, понимаешь? Разве такое можно забыть?!
Нет! Забыть этого нельзя. Он и меня вытащил! Не за челюсть. И не из-под породы. Ради меня жизнью он не рисковал. Но то, что он сделал, я никогда, никогда не забуду!
Самый холодный день 1948 годаВ неволе все дни одинаковы, и месяцы, и годы какие-то безликие. Но этот день мне хорошо запомнился, потому что 8 февраля был самый холодный день в ту зиму: мороз стоял минус 60 градусов. Ветра, правда, не было вовсе, но дышать было невозможно. Казалось, что какая-то раскаленная жидкость обжигает легкие.
Я очень устала на работе. Сказывалось отсутствие тренировки – в тот день я впервые вышла на работу после травмы. У меня был перелом левого предплечья без смещения лучевой кости. Гипс сняли. Осталась лонгетка. Я могла еще дней десять кантоваться, но Машка Сагандыкова рассказывала, как им тяжело: участок перешел на новое место, сдав нарезанные выработки добычникам. Почти все рабочие заняты переноской оборудования, а план горит. Шахтеры – хорошие товарищи. И Байдин… Нет, я должна быть там, с ними. Пусть рука моя еще не совсем в порядке, не беда. Вагоны катать можно и плечом.
– Евфросиния Антоновна, вы настаиваете, и я вас выписываю на работу по собственному желанию, учтите! – говорила Татьяна Григорьевна Авраменко, наш новый врач (она недавно прибыла к нам из лагеря КТР – каторжного, после того как ей заменили пятнадцать лет КТР десятью годами ИТЛ).
– Ладно, не подведу. Я за себя отвечаю.
Я и не подозревала, как скоро я ее подведу…
Стычка с МалявкойДевчата 11-й шахты, как всегда, запаздывали на вахту. Дело в том, что на этой шахте многие заключенные-начальники имели свои заначки, что-то наподобие комнатушек, где они принимали своих лагерных «жен» на полусемейных правах. Эти привилегированные любовники и были причиной того, что всем собравшимся на вахту, где нас ждал конвой, приходилось ожидать. На этот раз конвоир не захотел ждать, даже в бараньем тулупе ему было холодно, и повел нас – шахту 13/15 и рудник 7/9. Но не успели мы отойти и ста метров, как девчата 11-й шахты прибежали на вахту, и дежурный с вахты крикнул, чтобы мы обождали, а сам стал пропускать их, считая по пятеркам. Наш конвоир был очень зол: он охотно бы проучил опоздавших, заставив их ждать следующего развода. Но мы остановились. Пришлось и ему ждать.
Я всегда шла в первой пятерке с края, очень близко от конвоира. Мы все обернулись и смотрели, как девчата пятерками пускались бегом и пристpаивались в хвосте нашего конвоя. Разозленный конвоир-коротышка по кличке Малявка, раздосадованный задержкой, решил сорвать злость, а так как я была ближе всего к нему, то ударил меня ногой в зад. Я обернулась, смерила его взглядом и сказала:
– Ну и дурак!
Заключенные должны все сносить безропотно. Поэтому Малявка от неожиданности рот открыл. Затем ринулся вперед, замахнувшись, чтобы ударить меня прикладом.
Наверное, мне было суждено стать чемпионом рукопашного боя – от удара я увернулась и подставила руку так, что получился как бы рычаг с перевесом в прикладе. Меховые рукавицы у Малявки задубели, и винтовка выскользнула из его рук и нырнула в сугроб. Он молча ее поднял и не сказал ни слова. Зато когда нас пересчитывали на вахте, он указал на меня:
– Вот эта бунтовала и вырвала у меня винтовку!
Дело приняло плохой оборот.
Меня ввели в помещение вахты, и дежурнячка сунула мне лист бумаги:
– Пиши объяснение!
Объяснение – это формальность для того, чтобы на законном основании посадить человека в штрафной изолятор.
– Я в вашей власти. Но здесь объясняться мне не перед кем. Завтра, когда будет начальник лагеря, перед ним я и буду объясняться! – сказала я, пожимая плечами.
Всего шесть часов вечера, но это глубокая ночь в Заполярье. Невыносимо холодно: воздух кажется густым, он с трудом проникает в легкие. Неба не видно, оно затянуто морозной мглой.
Я устала, до дурноты устала. Невыносимо мозжит рука, с которой только-только сняли гипс. Впрочем, все болит. Так бывает всегда, когда, не втянувшись, выполняешь тяжелую работу. И я голодна. Очень голодна. Все торопятся, бегут в столовую, получают свою баланду и, выпив ее, разумеется без хлеба (хлеб – это утром), залезают на нары и могут спать.
Как хочется спать! А меня ведут в штрафной изолятор.
Мы миновали санчасть. Вот столовая. Несколько женщин стоят с котелками. Среди них Машка Сагандыкова – моя верная напарница.
Вот и пятый барак – последний в этом ряду. Несколько женщин стоят смотрят, кого ведут.
Навстречу нам попадается начальник режима лейтенант Полетаев.
– Вот веду женщину. Отказалась писать объяснение. Какая гордая! – усмехаясь, говорит дежурнячка.
– Гордая? Вот мы собьем с нее гордость! – и, размахнувшись, он ударяет меня по лицу.
Звук второй пощечины раздается почти одновременно. Не знаю, как это у меня получилось. Я не была подготовлена к подобному способу сбивать гордость, но реакция была молниеносной и точной. Если от удара, который нанес он мне, я пошатнулась, и шапка съехала на бок, то ответная оплеуха чуть не сбила его с ног, а шапка его покатилась куда-то в темноту.
Пятеро женщин видели, как начальник режима получил пощечину, вполне им заслуженную.
Лейтенант Полетаев ринулся ко мне, но сдержался и прошипел неестественно тихим голосом:
– Веди ее сюда… Ну, постой!
РасправаДа, заплатил он мне сполна! И – с лихвой.
Когда он схватил меня за руку, желая ее заломить, я, в свою очередь, вцепилась в его руку и нечеловеческим усилием завернула ее так, что он чуть не упал. Но этого отчаянного напряжения хватило очень ненадолго. А дальше он по одному выкручивал мне пальцы. Боль ни с чем не сравнимая, разве что – с моим упрямством. Помнится, я смогла ему крикнуть «трус» и «подлец», даже несколько раз. Откуда у человека берутся силы, чтобы не только выдержать страдание, но и противостоять ему? Когда он выкручивал мне пальцы, чтобы заставить меня упасть на колени, я на колени не стала. Тогда он стал избивать меня кулаками. Затем, очевидно, разбив руки, схватил табуретку и стал наносить ею удары, которые я, теряя силы, почти не могла хоть сколько-нибудь амортизировать здоровой рукой.
Он потерял всякий контроль над собой и, ослепленный яростью, безусловно, убил бы меня. К счастью, в коридоре за дверью стояла дежурнячка, та самая, что меня вела сюда с вахты. Ей абсолютно не улыбалась перспектива оказаться соучастницей убийства. Дежурнячек набирали из числа досрочно освобожденных уголовниц. Полетаев – партийный, ему легче уклониться от ответственности. Кроме того, были свидетели, в том числе Машка Сагандыкова. И кто знает, как отнесется к убийству шахта? Так или иначе, дежурнячка ножом откинула крючок, ворвалась в комнату, где Полетаев избивал меня, и вырвала у него из рук табуретку.
Что там потом происходило, не помню. Наверное, я была без сознания. Очнулась я, когда дежурнячка меня трясла. Комната кружилась, и пол словно ускользал из-под меня.
– Раздеть до рубашки и – в холодную! – донеслось как бы издалека.
Дежурнячка начала стаскивать с меня телогрейку. Я ее отпихнула, скинула телогрейку, гимнастерку и расстегнула пояс от штанов.
– Не надо, довольно! Ступай, хватит! – торопила она меня, подталкивая к дверям.
В холоднойРазумеется, ШИЗО не курорт. Даже общая камера не отапливается, но оба ее окна застеклены, а через дверь, верх которой – решетка без стекол, проникает немного тепла из коридора, где топится печь дежурной комнаты. Кроме того, в общей – вагонные нары и, забившись под потолок, провинившиеся хоть и мучительно зябнут, но не замерзают. Нары – голые горбыли, меж которыми щели пальца в полтора-два. А чтобы «воспитание» было более доходчивым, штрафным дают 400 граммов хлеба, два черпака жидкой баланды в день и гоняют на самую тяжелую работу – в песчаный или гравийный карьер. Зимой это невесело, но все же это рай в сравнении с холодной!
За мной захлопнулась дверь. Загремел засов, зазвенели ключи, брякнул замок. Я огляделась. Было не очень темно, а когда глаза привыкли, то даже почти светло. Сверху, из пятого барака, сквозь маленькое горизонтальное окошко с толстыми железными прутьями без стекол проникал свет. К сожалению, проникал и снег. Узкая комнатушка была припорошена снегом. В углу лежал сугроб. На мне были ватные брюки и валенки, но выше пояса – изорванная, окровавленная рубаха. И голая голова– рассеченная, окровавленная. Кровь текла горячая, но сразу застывала, образуя корку. Я сделала несколько шагов и привалилась к стене. Холод стены обжег спину. Я отшатнулась, ноги меня не удержали, и я опустилась в снег.
Все ныло, мозжило, болело на все лады, но больше всего – левая рука. Пальцы и вся кисть опухли, и рука стала тяжелой, будто налитой расплавленным свинцом. В голове, казалось, грохотал трактор.
И все же холод перекрыл все остальное, и мне стало ясно, что надо превозмочь боль, головокружение и тошноту и двигаться, двигаться, двигаться…
«Правосудие»: что можно и чего нельзяОпять раздался скрип, звон и грохот отпираемой двери.
– Керсновская – в дежурку!
Минуту тому назад мне казалось, что боль и холод наконец сломили меня, но тут… Я не знаю, откуда у человека берутся силы, когда вроде бы все резервы исчерпаны. Если борешься за свою жизнь – это инстинкт самосохранения; если надо смело глянуть в лицо смерти – это гордость. Здесь было что-то иное, но что? На это могли бы ответить, пожалуй, только индийские йоги или тот индеец, который, даже привязанный к столбу пыток, поет «Песнь Смерти»!
В дежурку я вошла твердым шагом с высоко поднятой головой, но вместо Полетаева там встретил меня другой офицер. Он смерил меня взглядом и буркнул, указывая на лист бумаги на столе:
– Пиши объяснение!
– Я уже сказала: объясняться буду только перед начальником, лейтенантом Амосовым.
– Я его заместитель лейтенат Путинцев.
– Я вас не знаю.
Он уставился на меня колючим взглядом. Молчание затянулось.
– А что это врач Авраменко со своими сестрами из-за тебя забегали? – вдруг спросил он.
– Врач Авраменко знает, что меня в ШИЗО сажать не за что. Кроме того, она знает, что без санкции врача никто не имеет права сажать человека в ШИЗО. Особенно человека, еще не оправившегося после производственной травмы. Она и на работу меня выписала по моему желанию: я должна была еще лечиться.
– А мы не верим заключенному-врачу! Завтра здесь будет вольный врач из первого лаготделения.
– Тем лучше! К моей жалобе начальнику Норильского комбината будет также приложена справка о нанесении побоев, подписанная вольнонаемным врачом.
Опять наступила пауза. Я прилагала нечеловеческие усилия, чтобы не дрожать, но не заикнулась о своей одежде.
Не дождавшись, он сам сказал:
– Одевайся и пойдешь в общую.
– Нет, не пойду! Останусь в холодной.
Он промолчал. Видно, его самого не устраивало, чтобы те несколько жучек, что сидели в общей, видели, до чего я изувечена.
Путинцев понимал, что администрация на сей раз влипла…
Вообще жизнь заключенного ломаного гроша не стоила. Их ставили в условия, в которых они не могли выжить.
Так было с офицерами из стран Прибалтики: их держали на Ламе, пока они почти все поголовно не поумирали. Умерли? Тем лучше!
Заключенных ликвидировали по спискам, присылаемым из центра: сколько в одной только Игарке было пущено под лед в 1941–1942 годах! Получен приказ – и выполнен.
Обрекали на смерть целые группы нежелательных иностранцев: китайцы с КВЖД, испанцы, военнопленные японцы – с мертвыми было меньше возни, чем с живыми.
Наконец, были штрафные командировки. Там со штрафниками местное начальство расправлялось, как ему заблагорассудится: чем больше отрицаловки вымрет, тем лучше – выжившие наберутся страху.
Но в некоторых случаях надо было соблюдать видимость законности. Это когда заключенные работали на производстве, которое было заинтересовано в их жизни и работоспособности. Одним из таких производств была наша шахта.
Конвоир мог меня застрелить вне зоны за неповиновение, но в зоне меня, шахтера, никто не смел без основания ни убить, ни заморить насмерть, ни даже просто изувечить.
Путинцев отлично понимал, что они оба превысили свою власть: Полетаев – избив меня, нанеся увечья и решив меня заморозить, а он, Путинцев, – не посчитавшись с мнением врача, не давшей санкции на содержание меня в штрафном изоляторе. Значит, им надо было избавиться от врача Авраменко и от улики, то есть от меня, а для этого – убрать меня из зоны, а там видно будет: можно застрелить «при попытке побега» или что-нибудь в этом роде.
Поэтому меня и оставили в холодной. Тем пяти женщинам, которые видели «обмен любезностями», легче заткнуть глотку страхом, чем жучкам, сидевшим в общей камере: среди них были такие оторвы, которые могли бы, узнав от меня, что и как, все это разгласить.