Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 97 страниц)
Бедняку открыты два пути: в больницу и в тюрьму. О том, что бедняку попасть в больницу очень даже нелегко, знают теперь все, а вот о том, что и в тюрьму не сразу попадешь, нам самим пришлось убедиться.
В городе свирепствовал тиф, сыпной и брюшной, и тюрьма принимала лишь тех, кто прошел через баню. Не сама санобработка была нужна, а справка о том, что мы выкупаны и наша одежда прошла прожарку.
Вот дом с надписью «Баня».
– Са-а-а дись!
И мы покорно опускаемся на снег посреди мостовой. Свищет ветер, гонит поземку. Время идет, а мы сидим, сидим… Сломленные усталостью, продрогшие, голодные… Пощаленко выходит и угрюмо бросает:
– Пошел!
И мы встаем, с трудом распрямляя окоченевшие ноги. Баня арестантов не принимает – топлива нет. А если есть, то купают лишь по заявкам. И мы бредем, совершенно раздавленные усталостью и отчаянием.
– Приставить ногу! Садись!
И мы опять стоим на корточках, тупо опустив голову.
– Пошел!
И все начинается сначала.
Вечереет. В редких окнах загорается тусклый свет: это зажигают коптилки из пихтового масла. Улицы в темноте. Надо устроиться на ночлег. Но как? Где? Ни один постоялый двор по причине тифа не принимает без справки из бани. Пощаленко решительно отворяет ворота постоялого двора и ведет нас к сараю. Слышен истошный визг бабы:
– Не пущу!
Пощаленко размахивает наганом:
– Заходи!
Нас заталкивают в сарай и запирают. Баталия на дворе постепенно затихает.
В сарае темно. Пахнет плесенью и нечистотами. Под ногами сухой навоз. Когда-то здесь была конюшня.
Стучим в двери, кричим…
– Ну, чего шумите?
– Выпустите нас на оправку!
– Начальник конвоя ушел. Не велел пускать!
– А хлеб? Воду?
– Ничего не знаю. Велел спать!
Темно. На ощупь выбираем место посуше. В противоположный угол идем по нуждой. Затем ложимся вповалку – мужчины, женщины. Спим…
Бичер-Стоу, где ты?
На следующий день все начинается сначала:
Наконец, слава Богу, мы в бане. Разделись. Вещи сдали в прожарку. Большая квадратная душевая. Стали. Ждем. Вдруг – кипяток, и сразу затем – холодная вода. Не успели еще и напиться, как вода окончилась.
– Выходи!
Ведут нас в холодный предбанник, мощенный крупными каменными плитами. Одежды нашей нет. В прожарке – холодно. Одежду смочили, но пара нет!
Стоим мы – одиннадцать голых, мокрых женщин – босые, на каменных плитах пола, в нетопленом помещении. С нами конвоир. В шубе с поднятым воротником, в валенках. По всему видно – ему холодно. А нам?!
Пять часов стояли мы в ожидании нашей одежды. Пять часов нам казалось, что сердце примерзает к ребрам и душа с телом расстается. За эти пять часов тело даже не обсохло после того холодного душа! Все спасение было в том, что мы плотно жались друг к другу, и те, кто был снаружи, протискивались вовнутрь. Так получалось своего рода непрерывное коловращение, и это согревало нас, не давало замерзнуть.
Но вот наконец нам выдали одежду из прожарки. Мокрую… Ее смочили, а сухого пара не оказалось. Но мы рады были одеть и такую – мокрую и холодную одежду.
В тюрьму! Скорее бы в тюрьму! Трудно поверить – тюрьма казалась нам пределом мечтаний. Вот доказательство того, что все на свете относительно.
Ворота тюрьмы. Перекличка. Проверка. Скорее, скорее! Мы голодны! Мы устали! И нам так холодно! Нас впустили в тюремный двор и отвели… в церковь. В бывшую церковь… Видно, ее начали разбирать: сняли купола и крышу. Сверху, с неба смотрят на нас яркие зимние звезды. Но в самом здании темно и холодно – ах, как холодно! Всюду снег. Бродят какие-то тени, нас ощупывают чьи-то грубые, жадные руки. Мы перепуганы и жмемся друг к другу. О, как холодно! Наверное, и звезды, смотрящие на нас с неба, тоже недоумевают…
Трудно сказать, как долго это длилось. Но вот нас вызывают. Не только нас, 11 женщин нарымского этапа, а еще столько же. Куда? Невольники не спрашивают: их перегоняют туда, куда сочтут нужным. Мы только подчиняемся. Молча.
В тюремном дворе – от ворот вправо – длинное одноэтажное здание, деревянное. Вводят в коридор и оставляют там в темноте. Холодно. Но все же не так, как там, в церкви. Стоим. Ждем… Неужели о нас забыли? Я решаю проявить инициативу – в движении не так холодно.
Идем. Темно. Сквозь редкие, расположенные высоко зарешеченные окна свет не освещает, но служит ориентиром.
Как будто откуда-то потянуло теплом. Из бокового коридора? Идем туда. Тут и окон нет, но, безусловно, теплее! Иду, ощупывая руками стены. Дверь? Да, дверь. Нажимаю. Она поддается! Отворилась, и на нас так и пахнуло влажным теплом.
– Это баня! Девчата, здесь тепло…
Какое блаженство – почувствовать наконец тепло! Мы находим полкъ, и все лезут повыше, где теплее.
Я не знала устройства парной бани; не знала, что такое «полки», потому что в Бессарабии никогда такого не было, и никуда ни старалась пролезть. Расположилась на самом низу, на лавке. Мгновение – и мы все уже спали.
Кто первый проснулся? Кто поднял тревогу? Не знаю… Разбудил меня топот и вопли. Все куда-то бежали, метались в темноте, налетали друг на друга, падали, кричали, звали на помощь…
Угорели… Вот когда я поняла, что значит «метаться как угорелый». Оказалось, что мы попали в баню для начальства. После того как начальство помылось, баня, правда, не успела остыть, но в ней накопился угар. Когда та из нас, кто вовремя проснулась, стала трясти и будить всех прочих, понимая опасность, то началась паника. Женщины бегали вокруг, вдоль стены, и не могли найти дверь. Повсюду слышно было:
– Катя! Надя! Даша! Люба!
А затем все вместе, хором:
– Спаси-и-ите!
Я не угорела. Должно быть, оттого, что спала на полу, но со стороны глядеть на все это было довольно жутко…
Но вот дверь отворилась и появился наш избавитель. Не ангел, нет, а просто тюремщик. Он стоял с фонарем «летучая мышь» и смотрел на нас с нескрываемым удивлением.
Мы ему несказанно обрадовались. Паника сразу прекратилась. Старичок имел очень жалкий, забитый вид, и я, помнится, этому очень удивилась. Удивляться, собственно говоря, было нечему. Как я узнала позже, тюремная обслуга: банщики, истопники, ассенизаторы – были также из числа заключенных. Даже многие конвоиры были так называемые самоохранники – заключенные-бытовики, то есть убийцы, воры и т. д. Им в руки давали винтовку и право убивать себе подобных. И самые безжалостные, жестокие конвоиры были именно эти самоохранники: они выслуживались из страха быть разжалованными.
Этот подагрический старичок отвел нас в «нашу» баню, где нам дали по одной шайке горячей воды и по горсти песка вместо мыла.
Из бани нас погнали – голых – через все здание, и нам пришлось дефилировать нагишом перед целым взводом гогочущих солдат. Среди нас были совсем молоденькие девушки, еще не заморенные, не утратившие женского обаяния. Под взглядами солдат девчата извивались, как от прикосновения раскаленного железа, и я удивлялась дежурнячкам, которые не сочли нужным избавить нас от этой пытки стыдом. Напротив, они ухмылялись, когда солдаты говорили:
– Богородицы! Ишь ты, смотрите, богородицы стыдливые!
Наконец мы получили из прожарки вещи, вернее то, что было нашими вещами. Теперь они превратились в покореженные от жара сухари. Все меховое съежилось: моя шапка едва налезала на кулак. Но нам это было безразлично! Единственное, о чем мы мечтали, – поесть и уснуть.
В камере, в которую нас загнали, были две откидные железные койки, вделанные в стену, и столик, закрепленный в полу. Камера очень высокая, и маленькое оконце с покатым подоконником под самым потолком. Высокая-превысокая печь, абсолютно холодная. В эту зиму 1942-43 годов, очень суровую, печей ни разу не топили – топлива не было. Впрочем, особой необходимости в отоплении тоже не было: в камеру для двоих нас втиснули 24.
И сразу нам дали тюремный паек: 350 граммов хлеба и кружку воды. Проглотили мы это «лакомство» буквально в одно мгновение, ведь двое суток ничего не ели. Но усталость побеждает все, даже голод. Мы уже были в невменяемом состоянии. И сразу, повалившись, уснули сидя (лечь было невозможно).
– Вста-а-а-ть! Безобр-р-разие! Заключенные спят после подъема! Всем на три дня штрафной паек!
Я вскочила на ноги – и тут же упала. Комната завертелась перед моими глазами. Какая-то бледная, желто-зеленая физиономия, открывая рот, дергалась и кружилась, как мне показалось, где-то под потолком. Я закрыла глаза, чтобы справиться с головокружением, и, лишь придя в себя, наконец поняла – это обход тюремного начальства.
Женщины проснулись, но, не имея сил встать, падали снова друг на дружку и засыпали или, стоя на четвереньках, бессмысленно моргали глазами.
– Мы из нового этапа. Пришли пешком из Нарыма. Всю ночь нас оформляли и лишь после подъема привели в камеру. Мы слишком переутомились. К тому же нас двое суток не кормили и…
– Р-р-расуждать смеешь? Молчать! – завопил он и из желтого стал сизым. – Р-р-раздеть и в кар-р-рцер!
Кто-то сорвал с меня через голову гимнастерку, потащил было и рубашку с короткими рукавами, но, убедившись, что под нею голое тело, оставил.
И вот я в карцере. Собственно говоря, сами карцеры, как я убедилась, пока меня вели по коридору, были превращены в тифозные изоляторы: на их черных железных дверях было мелом написано «Тиф» и стояла дата и количество больных. Меня же просто втолкнули в сортир и заперли за мной дверь. Что там Чацкий – «с корабля на бал», вот из тысячеверстного этапа да сразу в карцер – это, действительно, надо иметь особое счастье!
В царском нужникеЯ огляделась, чтобы рассчитать, куда поставить вторую ногу… Одна нога находилась в «ущелии» из замерзших экскрементов, покрывавших пирамидами, правильней сказать сталагмитами, весь пол. Лишь втиснув и вторую ногу по ту сторону одной из пирамид, я смогла осмотреться.
Нужник этот был длиною метров шесть, если не больше. Узкий у дверей, он в сторону стульчака расширялся. Правая, наружная сторона была прямая, левая вроде части боковой поверхности цилиндра. В глубине широкий, но низкий каменный стульчак на два очка. Два – а на оправку загоняли в это помещение целой камерой. Нас в камере – 24, но бывало и по 40 человек. Оправка начиналась в шесть часов, в полной темноте, так как свет в тюрьме был только в служебных помещениях, чаще всего это была керосиновая лампа. Обтереть ноги не было ни времени, ни возможности, а в камере все спали на полу и никто не мог разуться, так как всю зиму было не топлено.
Я заняла позицию возле окошка. Оно было вполне тюремное – узкое, с покатым подоконником и толстой решеткой, вдобавок без стекол. В моей более чем легкой одежонке мне было мучительно холодно, а от усталости мысли мешались и я ни на чем не могла сосредоточиться. Немного пофилософствовала, сравнивая тюрьму, построенную царем, с тем, во что она превратилась теперь, когда власть в руках трудящихся. Кто здесь сидел – воры, убийцы, конокрады, поджигатели? Или политические, которые боролись против царя, убивали министров, губернаторов, генералов – во имя свободы, демократии, счастья! А теперь кто? Круг моих знакомств среди заключенных был невелик, и кто из них был на самом деле преступником – решить было нелегко. Та старая монашка, у которой в жизни ничего не осталось, кроме белой козы? Или Гейнша, отдавшая передачу солдату? Или шкипер Люба, съевшая печенье, покуда боролась со льдами, спасая свое судно? Впрочем, есть и настоящие преступники, например Бибанин. Нет, отца, который носил в лес своему сыну еду и белье, я не могу осудить, ведь Андрюша был его сыном, а можно ли не пожалеть сына, прогнать его, тем более заманить в ловушку и выдать властям. Ну а сам Бибанин – дезертир, и это непростительное преступление.
Вспомнилось мне, как у самой околицы Томска Бибанина, как смертника, забрал в Первую тюрьму специальный конвой, чтобы смертный приговор привести в исполнение.
– Прощай, Андрюша! – тихо сказал, потупясь, старик.
– Прощай, батя.
И он пошел – худой, сутулый, чуть живой. Сам погиб и других подвел, в том числе и отца.
Тьфу, черт! Меня качнуло, и я чуть не упала. Нет, это недопустимо: «пирамиды» еще не успели как следует замерзнуть. Заснуть никак нельзя. Разве что присесть на каменный стульчак? Там можно найти местечко почище… Нет! Если усну – замерзну: я слишком слаба. Выжить зимой в тайге, и замерзнуть в нужнике – глупо.
Из окна дует. Тут еще холодней, зато воздух чище: он прилетает оттуда, из-за реки, он качал вершины елей. Он – свободен.
Ой! Опять меня качнуло так, что я чуть не упала. Чтобы сбить сонливость и подбодрить себя, я запела. Когда-то пела я довольно неплохо, но в ссылке у меня голос почти пропал. А теперь, когда губы, и без того запекшиеся, закоченели, а язык сухой и в горле першит, вряд ли что-то получится. Все равно попробую! Вначале – «Нелюдимо наше море». Как-то само собой получилось, что эта песня первая мне пришла в голову:
Но туда выносят волны
Только сильного душой!
Тут я почувствовала, что попала в самую точку, хотя одно дело – бороться с сердитым валом и грозной бездной и совсем иное – замерзнуть в нужнике среди гор экскрементов.
После «нелюдимого моря» [21]21
Стихотворение Н. М. Языкова «Пловец» (1829), ставшее песней.
[Закрыть], исполненного a capella [22]22
хоровое пение без инструментального сопровождения (ит.).
[Закрыть], я переключилась с andante на allegro [23]23
с умеренно медленного темпа на быстрый (ит.).
[Закрыть], иначе усталость и холод свалили бы меня с ног, и начала «Бородино». К счастью, – не для моих потенциальных слушателей, а для меня самой, до конца я его допеть не успела:
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
На этом месте дверь открылась, и я была водворена в свою камеру, где, напялив на себя всю имевшуюся в наличии одежду, «пала костьми» у параши и уснула.
Полагаю, что выпустили меня не из гуманных соображений, им просто надо было произвести уборку, прежде чем «пирамиды» успеют окончательно замерзнуть.
Гуманное изобретениеЕсли заглянуть в словарь, то против слова «тюрьма» стоит: «место, где преступники отбывают срок заключения». Но у нас каждое слово имеет, кроме официального, еще неофициальное значение. Поди-ка попробуй своими словами растолковать значение таких слов, как «свобода», «счастье», «любовь к родине». Э, да что там! Каждое с детства знакомое слово вдруг оказывается как бы «в маске». А что под маской? Это нелегко угадать.
Исправительный трудовой лагерь… Вот это поистине гуманное изобретение! Как будто бы даже не наказание: «исправительный»… Если исправляют, значит, делают лучше, чем был прежде. Помогают избавиться от дурных наклонностей и приобрести хорошие. Даже указано, каким путем: при посредстве труда. Ведь труд облагораживает! Кроме того, это не тюрьма (одно слово чего стоит!), а лагерь.
Хоть бы скорее!
Мое желание исполнилось очень быстро. Через два дня я попала на этап.
Из пришедших со мной из Нарыма в этот этап никто не попал. Во-первых, из них никто не был опасным политическим преступником, а если и были осужденные по статье 58, то лишь по пункту 14, то есть за саботаж. Этот «саботаж» расшифровывался так: люди просто выбились из сил и не смогли выполнить требований Хохрина, а если перевести на обычный язык – это были обыкновенные люди. И, безусловно, в лучшей форме, чем я. Их отправляли в лагерь, где требуются работоспособные люди. Я же, как говорится, дошла до ручки и, скорее всего, скоро умру. Для таких безнадежных полутрупов существует лагерь, на входе в который можно было бы написать, как в «Божественной комедии» на вратах адовых: «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!» [24]24
«Оставьте всякую надежду, входящие сюда!» (ит.)
[Закрыть]. Но обо всем я узнала позже. А пока радовалась, что покидаю эту тюрьму.
Таким образом, меня отправили с группой 58-й статьи в лагерь около станции Межаниновка, где-то неподалеку от узловой станции Тайга.
«Высадили» довольно ускоренным и абсолютно неожиданным способом: поезд лишь притормозил, конвоиры раскрыли двери товарного вагона, в котором мы почти окоченели, и с криком «Прыгай, мать твою…» помогли тем, кто не решался прыгать в темноту, прямо в снег, куда-то вниз. Помогали они проделать это сальто кому – кулаком в спину, а кому – ногой чуть пониже. Минуты не прошло, как мы все уже барахтались в снегу, а поезд, набирая скорость, исчезал вдалеке.
Я, не дожидаясь пинка, выскочила едва ли не первой, упала на четвереньки и уткнулась лицом в снег. Вскочив на ноги, с удивлением осмотрелась: ни намека на станцию или хотя бы разъезд. Лес. Редкие сосны. Ели. Кустарник. Дороги нет. Нас погнали целиком. Местами мы увязали по колени, и было ужасно тяжело идти: конвоиры – молодые сытые ребята – нещадно нас понукали, так что грудь разрывалась – нечем было дышать!
Впрочем, это не бессознательная жестокость, а система: этапируемых гонят так, чтобы все силы, все мысли были поглощены одной заботой – выдержать, не свалиться… И вот таким темпом, почти бегом, мы отмахали семь километров.
Три одессита в «собачьем ящике»Наконец-то пришли. Слава Богу! Сил больше нет… Высокий частокол. Ворота. Нас впускают. Но что это? Впереди еще один частокол, увенчанный колючей проволокой, и запертые ворота. Так это еще не конец наших мучений?! Нет, это лишь начало, главное издевательство впереди. Первое, что поражает, – это темнота. Впрочем, справа какое-то продолговатое здание, окна которого слабо освещены.
Наверное, тут баня. А предбанник где? Раздеваемся. Свертываем и увязываем свои вещи дрожащими от холода пальцами. Пальцы ног сразу заломило от холода. Скорее! Где же тут баня?
– А ну заходи! Пошевеливайся!
Передо мной открытая дверь в какой-то сарайчик. Солдат меня подталкивает, и я ступаю через порог. Дверь захлопывается, и я натыкаюсь на чьи-то дрожащие голые тела.
Истерический женский шепот:
– Кто еще? Мужчина? Женщина?
Я совсем обалдела и ничего не понимаю. Где я? Это какой-то ящик полтора на полтора метра. Высокий, как труба. Без крыши. Над головой – небо с крупными, спокойными звездами. Под ногами – лед. Запах мочи и голых тел.
– У меня ноги больные. Я не выдержу… – вздыхает мужской голос.
Нет, это уже слишком! И издевательству должен быть какой-то предел! Так вот с чего начинается исправительный трудовой лагерь!
Теперь этому трудно поверить, но я, хоть и очень страдала от холода, еще мучительней переживала стыд от сознания, что меня, голую, затолкали в один ящик с голыми мужчинами. Но еще сильней я страдала от отвращения – оттого что под голыми ногами размораживались экскременты, а я не могла ступить в сторону из-за тесноты.
Вызывали по двое, по трое. И надо же было так случиться: я оказалась самой последней!
Наконец и до нас дошел черед. Гуськом, торопясь и оступаясь, проковыляли мы через двор. Причем по дороге я обтирала ноги об снег.
Мы вошли. Большая грязная комната. Посредине, под висячей керосиновой лампой, большой стол – серый, грязный, ничем не застеленный. За столом около десятка тюремщиков и пара женщин в военной форме. В дальнем конце стола груда вещей: одежда, рукавицы-шубенки, меховые вещи, свитер, меховая безрукавка, чемодан – одним словом, то, что получше. Высокая, растрепанная и неопрятная, немолодая уже женщина подымает с пола связку вещей.
– Чьи вещи?
Старичок выходит вперед.
– Эти вещи мои, – сказал он, закрывая руками срам.
– Назад! – рявкнул, вскакивая со стула, один из псарей.
Бедный старичок отскочил, подняв руки, чтобы заслонить лицо. И началась отвратительная процедура осмотра и прощупывания грязных лохмотьев. После этого вещь возвращалась владельцу, и тот торопливо ее одевал. Но не все вещи после осмотра возвращались. Жилет домашней вязки, теплое кашне, носки – то, что получше, женщина отбросила в дальнюю часть стола. Старичок дергался, вздрагивал, но горестно опускал голову: ведь мы бесправны, а грабители – наши хозяева. Из опроса я узнала, что старичка зовут Футорянский и родом он из Одессы.
Следующая также была одесситкой – Кобылянская.
«Чудн о! – подумала я. – Ведь и я тоже из Одессы родом. Итак, трое голых одесситов очутились в одном „собачьем ящике“ где-то возле Томска. Тесно на планете Земля!»
Бедная Кобылянская стояла, опустив голову, и если бы она не посинела от холода, то сгорела бы от стыда. На глазах у десятка мужчин тюремная надзирательница (или, как их тут называют, воспитательница) подымала одну за другой трусы, рубашку, полотенце, перепачканные засохшей кровью. Как благодарила я Бога за то, что с того самого дня, когда меня отправили в ссылку, у меня не стало месячных!
Последняя связка одежды и рюкзак положены на стол. «Ну, моими вещами вы не соблазнитесь», – думала я. Увы, я плохо знала своих новых хозяев! Когда все мои лохмотья были ощупаны, один из «воспитателей» пристально посмотрел на мой рюкзак и… бросил его в кучу награбленных вещей.
– Разрешите! – подняла я голос. – Мне и в тюрьме возвращали мешок для вещей.
– Р-р-разговор-р-ры! – зарычал он в ответ.
– Вы можете забрать завязку, а мешок – нет. Или, по меньшей мере, должны дать расписку.
Наверное, Валаам не так удивился, когда заговорила его ослица, ведь в старину к ослам, даже не говорящим человеческим голосом, относились с известным уважением, и после «чад и домочадцев» ослы и отчасти волы неоднократно упоминаются в Священном Писании. Но вслед за первым мгновением удивления у моих «воспитателей» глаза на лоб полезли, и я сообразила, что начинать знакомство с каждой новой тюрьмой с ее карцера явно не отвечает моим интересам.
Так лишилась я последней вещи, связывающей меня с моим прошлым… Прощай, мой верный рюкзак! «Английский», из добротного, непромокаемого материала, с такими хорошими пряжками и ремешками, сопровождавший меня в веселых походах на Карпаты, на берег родного моря; ты случайно спасся, когда меня выгнали из дому, потому что находился у Иры. Ты был со мною на всех этапах моего «крестного пути». И сейчас, глядя на тебя в последний раз, я поняла, что судьба преподала мне еще один урок: нет у нас такого обездоленного человека, которого нельзя было бы еще немного обездолить!