Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 97 страниц)
Когда утром я осторожно высунула голову из своего тайника, мне пришлось зажмуриться: кажется, никогда я не видела более ослепительно белого снега! Солнце стояло уже высоко, было ясно и тихо, а свежевыпавший снег сверкал и переливался миллиардами ярких блесток.
Оказывается, накануне я прошла почти через всю деревню, а по северным масштабам деревня была велика, и скирда – мой ночной приют – стояла почти на самой околице: один-два дома, сарай, несколько стожков сена – и все. Дальше тайга. Но это уже вдалеке, почти у самого горизонта, за пахотными полями, – по здешним понятиям, весьма обширными. На первом же плане – большое озеро, занесенное снегом. Местами, где снег сдуло ветром, синел лед.
До чего же это была мирная картина! Пока я ею любовалась, внимание мое привлекло конское ржание, и, прокладывая путь сквозь глубокие сугробы, резво промчался на водопой табунок лошадей. В первый и последний раз за период моих скитаний здесь, в Сибири, видела я сытых, ухоженных лошадей, и сердце защемило той сладкой тоской, которую я всегда испытывала при их виде (лошадей, а не конских скелетов, обтянутых кожей, которых в дальнейшем встречала не раз).
Сколько воспоминаний, сколько родных картин пронеслось перед моим мысленным взором! Вот кобылица пьет воду, изредка поворачивая голову, чтобы взглянуть на жеребенка, который усердно сосет, изогнув шейку и помахивая от удовольствия султанчиком-хвостом; вот могучий жеребец, высоко подняв голову, оглядывает свой табун. На фоне яркого снега они кажутся темно-коричневыми или вороными.
Я решительно выкарабкиваюсь, привожу в порядок себя и свой багаж и плыву по пояс в снегу к воротам: люди, которые так хорошо ухаживают за своими лошадьми, не могут все до единого быть злыми! Мне не холодно, мороз невелик. Я хорошо отдохнула, но до чего же я голодна!
Пасха блаженныхНа улице ни следа! Удивляюсь: вчера допозна всюду горел свет, а сегодня солнце уже вон где, а все спят!
Подхожу к последнему дому. Все указывает на то, что дом строил хозяин, и строил не только для себя, но и для сыновей, внуков. Бревна кондовые – одно к одному, хорошо подогнанные; крыша крутая, высокая; коньки, ставни, наличники – резные, нарядные; окна большие. Пристройки тоже добротные, но пустые, и крытый двор, видно, разобран.
Я еще не научилась с первого взгляда «читать историю», или, как теперь принято говорить, «автобиографию» хозяина, глядя на его жилье, и поэтому остановилась, с удивлением разглядывая это несоответствие: хозяйский дом и бесхозяйственность вокруг него (обратное было бы мне понятней). Пока я разглядывала жилище, дверь скрипнула и на пороге появился пожилой, но еще не седой, стройный суховатый мужик с длинной козлиной бородой. Не успела я рта открыть, чтобы попроситься в дом, как он поклонился мне сам со словами:
– Входи, прохожая! Гостьей будешь! – и посторонился, пропуская меня вовнутрь.
Не веря ни глазам, ни ушам, я робко вошла. Хозяин проводил меня в просторную комнату, где возле печи хлопотали три женщины: одна уже старая, очевидно жена хозяина, и две молодые, должно быть снохи.
– Садись, грейся! – сказал он. – А я еще кого-нибудь приведу. Трое сынов у меня в солдатах на фронте. Вот и не хватает к столу…
Я ничего не поняла.
Он вышел, но вскоре вернулся.
– Что-то нет никого, – сказал он вполголоса.
– Сходи покличь кого победнее! – посоветовала жена.
– Не то! Лучше, когда бы сами подошли…
Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объяснил:
– Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Горка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обычай: к столу должны садиться не меньше двенадцати человек. Тогда и Христос будет с нами.
Он еще раз усмехнулся и добавил:
– Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию боролся; в девятьсот седьмом за это сюда и попал… Работал. Своими руками избу срубил, хозяйством обзавелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья… Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки… Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!
И с этими словами он вышел.
Вскоре он вернулся, приведя с собой двух растерянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил, они сироты и ходят по дворам дрова колят.
Чинно, не торопясь все уселись на длинных скамьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его место. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу – из тех, что в старину называли венчальной, – засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна оговориться, что икона была явно католическая и изображала святую Цецилию с лилией в руках и с богатым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру [5]5
большой широкий горшок, в котором трут мак, табак.
[Закрыть], наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которого был, если память мне не изменяет, следующий:
– Пшеница – это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча – из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи – символ того огненного языка, сошедшего с небес на учеников Христовых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!
Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крестились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхальный стол он усадил и глухонемого татарина, бродячего портного, который в этот день работал у него.
Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали крошить в это сусло тонкие белые сушки домашней выпечки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.
Как давно я не пробовала ничего сладкого!
Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезанный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода…
Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огромный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сырые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картошка, жаренная со свининой и луком.
Разве мог с этим сравниться нектар, которым питаются небожители?
Но увы! Этой амброзией мне не суждено было насладиться. На меня вдруг напала внезапная слабость: перед глазами все поплыло, голова закружилась… Неимоверным усилием я удержалась и не упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной картошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:
– Спасибо, не могу… Я хочу спать…
Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!
Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это блаженное ощущение тепла; второе – запах лука
И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жареной картошки с луком, но уснула!
Как мне было обидно!
Очевидно, такая уж моя судьба: мне всегда невезет к моему же счастью. Тогда я не поняла, почему после жирных щей я опьянела?
Впоследствии доктор Мардна мне это объяснил: мой организм, и в частности органы кровообращения, приспособился к режиму крайнего голода, и стоило мне поесть питательной пищи, пусть и в малом количестве, как вся кровь прилила к органам пищеварения, что вызвало резкое малокровие мозга, а это привело к обморочному состоянию, перешедшему в сон, так как усталость у меня тоже была доведена до предела. Больше того, что я съела, переварить я бы не смогла, и всякий излишек пошел бы во вред. Голодающие чаще умирают не от голода, а от того, что съедено голодающим.
Колхоз имени НекрасоваЭтот буран, который намел столько рыхлого снега, заставил меня пренебречь осторожностью и придерживаться торных дорог, а не заброшенных проселков и лесных троп. Но накатанная дорога, хотя ходить по ней и легче, привести может туда, куда ты вовсе не рассчитываешь попасть! В этом я убедилась, когда какой-то уполномоченный потребовал у меня документы и за неимение таковых доставил меня в сельсовет.
Первое, что мне врезалось в память, это силосные ямы: от них до того воняло, что я от души пожалела тот скот, что вынужден питаться подобной отравой.
Второе – это название колхоза: имени Некрасова. Того самого, который всегда заступался за обездоленных. Уж он-то не обошелся бы со мной столь враждебно!
А третье было уже в самом здании сельсовета или правления колхоза – этого я так и не разобрала. Видела я только одно: в просторной, побеленной мелом комнате – стол, покрытый красным сукном. На стенах кругом – воинственные лозунги и портреты вождей. Всего «иконостаса» я в ту пору не знала, но достаточно было узнать усатую физиономию рокового грузина, кошачью улыбку Молотова и прилизанную физиономию изверга Берии, чтобы понять, что я попала в весьма дурную компанию.
У людей, строго и чопорно восседавщих вокруг стола, вид был мало обнадеживающий. Вопросы были поставлены прямо:
– Кто вы? Откуда и куда идете? Почему нет бумаг?
Чтобы лгать, надо быть к этому подготовленным, надо иметь хоть какую-нибудь отправную точку и обладать особым талантом.
Всего этого у меня не было, и я ответила без обиняков: и кто я, и откуда; отчего попала в ссылку – сама не знаю, а отчего пыталась бежать – это легко понять.
Строгие и чопорные люди переглядываются; портреты со стен смотрят грозно. Ожидание становится тягостным… Но вот тот, кто в центре, встает.
– Вот что, тетка, – говорит он, – все это нам знакомо. Все мы также ссыльные. И редко кто из нас в свое время не пытался бежать. Иди своей дорогой. Может, тебе и повезет. Ступай! И смотри не попадайся!
Подхватываю рюкзак, говорю от всей души:
– Спасибо вам! – и направляюсь к двери. На портреты я не смотрю. Почему-то хочется им «натянуть нос».
Дед дает мне советНе всякий совет, данный с добрым намерением, добрый совет.
Мы сидим в полупустой горнице полуразрушенного дома. В этом доме, должно быть, жутко во время ледохода: он на самом берегу Оби и река, разливаясь, подобралась к нему вплотную.
В горнице невероятно холодно: под гулкими досками пола – пустота и в давно не конопаченных стенах – щели. Убранство комнаты говорит само за себя: огромная печь, давно не топленная, полати, печурка-буржуйка, колченогий стол под красное дерево, некогда бывший раздвижным, со множеством шатких ножек, пара лавок.
В углу гора того хлама, который сам собой зарождается в жилище одинокого старика: куча истлевших сетей, недоплетенные корзины, рассохшиеся кадушки, покоробившиеся весла и прочий никому не нужный хлам, который, впрочем, как нельзя больше гармонирует с никому не нужным, отжившим уже свой век стариком.
Мы сидим за столом и пьем чай, разумеется, вполне условный. Это густо заваренный иван-чай и брусничный лист. Пьем мы вприкуску. О сахаре, разумеется, и речи быть не может, а прикусываем мы мелкой моченой брусникой – невероятно кислой, но очень душистой. Время от времени дед вылавливает из туеска несколько ягод – для себя и для меня.
Но если чай не настоящий, то самовар – всамделишный, медный, весь в потеках ярь-медянки и накипи, с погнутым краном и помятыми боками, способный долго-долго петь свою песенку.
Сам дед как нельзя лучше вписывается в эту картину: лысенький, с седым пухом над ушами и седой пушистой бородой, он замечательно гармонирует и с помятым самоваром, и с рассохшимися кадушками, и даже с паутиной, свисающей отовсюду гирляндами. И вместе с тем он чем-то напоминает Николая чудотворца!
– Нет, милая! – говорит он. – Нет, от станка [6]6
почтовой станции.
[Закрыть]до станка вдоль Оби ты не пройдешь! Раз тебя отпустили. Два отпустят. От силы – три. А как попадешь ты этакому безбожнику (а таких ох как много!), и быть тебе у того же Хохлика или как там его, анафему, звать-то? А ты подайся туда, где люди еще страха божия не утратили. Я тебя научу! Я здесь всю Сибирь-матушку во как знаю! С покойным родителем, Царство ему Небесное, я в обозе ходил и в Иркутcк, и в Челябинск. Было это еще до Балканской кампании. Затем сам извозом промышлял – в Алтай ходил, в Семиречье. Хлеб возил, рыбу соленую. А потом ям держал здесь, на Оби. Уж здешние края никто так не знает, как я! Не смотри, дочка, что я нищ и убог: не годы, а злоба антихристова к земле меня пригнула. Теперь уж мне крыльев не расправить! Летывал я, бывало, в такие края, где и волку путь заказан и лишь орлу доступ есть! Так вот, слушай! Иди ты отседа до деревни Воробьихи. Пройдя ее, поверни направо и иди вверх по реке Воробейке. Будет много притоков. Ты их минуешь, а когда дойдешь до слияния двух одинаковых речушек, ступай вверх по левой, по южной. Там дорога. Ты по ней дойдешь до деревни Сидоровки. Там расспросишь, как дойти до Измайлова-Петрова. На всяк случ ай я тебе сам расскажу: дорога пойдет по-над Сидоровкой по южной околице и прямо на заход солнца. Пересекает она одну за другой дюжину полян. Верстах в двадцати будет охотничий домик: там всегда есть спички, соль и запас сухих дров. Оттуда Измайлово-Петрово близко – по той дороге, что на юг. А ты сверни на тропу, что прямо на запад, и по ней дойдешь до скита. Живут там староверы. Живут они вдали от мирских треволнений, почитают лишь Господа Бога одного, и никакого им дела нет до советской власти, и та их тоже не трогает. Прохожему, который их о помощи просит во имя Божие, они не откажут. Так направят они тебя от скита к скиту, до самого Омска. И будет до него неполных восемьсот верст. В два, если не в три раза короче путь.
Трудно даже поверить, как это я могла, развесив уши, слушать и верить в существование скитов, не тронутых советской властью?
В оправдание своей глупости могу лишь указать на то, что с того дня, как нас вывезли из Бессарабии, я наталкивалась на столько неправдоподобных фактов, что «мой компас размагнитился» и я перестала доверять своей логике. Грань между вероятным и невероятным стерлась. К тому же легко поверить тому, чему хочется верить! Так и получилось, что, имея в запасе три репы, брюкву и пригоршню сушеной картошки, я предприняла самое рискованное из всех путешествие.
Мертвая деревняЯ бодро шагаю вверх по речке Воробейке. Дорога хорошо видна, но нет на ней ни следа, ни намека на след! И сама-то дорога заросла «частым ельничком-горьким осинничком». Удивительно! Может, люди не пользуются этой дорогой, ведущей по косогору, и проложили другую, более удобную?
На другой день к вечеру я добралась до Сидоровки. Деревня открылась мне внезапно. Ничто не указывало на близость жилья: ни лай собак, ни пенье петухов, ни мычанье коров. Не было ни следов, санных или пеших, ни столь приятного запаха дыма. Могильная тишина! Просто я вышла на поляну – прямо к поскотине – и увидела в долине, окруженной лесом, десятка два домов.
Сердце у меня упало: как будто спешишь на свидание с живым человеком, а застаешь его в гробу.
Солнце садилось. Холмы были окрашены розоватым светом, а в долинах залегли голубые и лиловые тени. Но тщетно, заслонясь ладонью от солнца, я искала розовые столбы дыма над крышами домов.
И на душу упала глубокая черная тень. Ни на одном оконном стекле не отразился отблеск зари. Окна и двери чернели, как глазницы черепа, и, полузанесенные снегом, напоминали лицо трупа, на котором снег не тает. Но я не хотела верить глазам – мне надо было пощупать руками. И я побрела через сугробы вниз в деревню.
Ближний осмотр лишь подтвердил мою догадку: деревня была пуста – жители ее покинули… Почему-то пришла на ум «Семья вурдалака» Алексея Толстого. Но нет! Вурдалаки переселялись в могилы, но не уносили с собой ни окон, ни дверей! Если в этом и замешаны упыри-кровопийцы, то не те, что в могилах. И осиновый кол тут не поможет.
Мне стало жутко при мысли о ночлеге в этом мертвом селении. Но выбирать было не из чего, и я расположилась в одном из пустых домов. И даже развела огонь в разрушенном очаге, благо была целая поленница сухих дров. Холодно мне не было. Однако мороз продирал по шкуре в предчувствии чего-то недоброго.
Казалось бы, все ясно: надо возвращаться, пока не поздно. Нет жизни в деревне – нет ее и в скитах; с брюквой и гоpстью каpтошки по бездоpожью, глухой тайгой немыслимо пройти те 800 верст, о которых говорил дед! И все же утром я шагала на запад – бесконечной цепью полян. Переночевав в охотничьем домике, в котором обещанных соли, спичек и сухих дров и в помине не было, я повернула прямо на запад, по еле заметной и уже почти заросшей просеке.
Чувствовалось приближение весны: днем снег оседал, зато ночью наст был настолько тверд, что выдерживал тяжесть человека, так что я выспалась днем у корней гигантской сосны, против солнышка, а ночью шагала, сверяясь по звездам.
Дед не солгал: просека привела меня к скиту, вернее, к тому, что было когда-то скитом.
Вал, увенчанный частоколом, ворота с покосившимся крестом указывали, что здесь действительно спасались от миpа пустынники. Но на то, что они, в конечном итоге, все равно не спаслись, указывала груда обгорелых бревен – огромных, лиственничных, которые горят неохотно и почти не подвержены гниению. Наверное, лет 10, а то и больше прошло с тех пор, как скит опустел. Куда делись пустынники? Они покинули скит… не все. Вернее, не все сразу: об этом говорили покосившиеся кресты.
«Не скажет ни камень, ни крест…» [7]7
Строка из песни «Варяг».
[Закрыть]– вспомнилось мне, и я вздрогнула: у меня только одна репка, а впереди свыше ста верст бездорожья, зимой, в тайге… И сил почти нет.
Я уселась на бревно и задумалась: «Эх, дед, дед! Здорово подвел ты меня: желаемое выдал за действительное! А я теперь в безвыходном положении… Впрочем, я ведь поверила тоже потому, что хотела верить, тоже желаемое приняла за реальное! Ну а чтобы умереть без борьбы – это уж дудки!»
И вот я шагаю назад, к охотничьей сторожке. Съедена последняя репка и немного брусники, на которую меня навели какие-то пичуги-лакомки: на гриве [8]8
продолговатая возвышенность, поросшая лесом.
[Закрыть], в сосняке, ее легко можно было добыть из-под снега.
Куда теперь? Назад, на Сидоровку и Воробьиху? Дойду ли я? Или на юг, на Измайлово-Петрово? Может быть, туда и переселились люди из Сидоровки? Должно быть, так оно и есть. Айда на юг!
Вдохновение, география, упрямствоЕще издали мне стало ясно: Измайлово-Петрово так же мертво, как и Сидоровка. Я не стала туда заходить, а уселась на поваленную ель и призадумалась. Последняя моя надежда рухнула, как карточный домик.
Идти назад, на Сидоровку, и дальше, вдоль Воробейки, на восток, как Великая Армия Наполеона по Смоленской дороге? Не вдохновляющий прецедент.
А не попробовать ли на юг, параллельно Оби? Это рискованно, однако я пересекла много речушек, текущих на юг; значит, там какая-то крупная река, приток Оби. А где река, там и поселки. Какая досада, что я абсолютно не знаю здешних мест! Увы, с тех пор как проходила в третьем классе географию Сибири, я, наверное, ни разу не взглянула на карту этих мест! Меня интересовали Амазонка и Ориноко, Анды и Пиренеи, я мечтала побывать в Норвежских фьордах и на Балканах, но Томская губерния, вся заштрихованная болотами, не вызывала к себе интереса. Но все же я догадывалась: если будет река, то будут и селения. Живые, разумеется! А если не будут?
Ну что ж, двум смертям – не бывать. Иду на юг. Тем более, что по реке идти легче, это уже проверено на опыте! Но – чур! Опыт необходимо расширять. Появилось непредвиденное обстоятельство: на льду полыньи. Хотя оттепель еще не наступила, но из болот и зыбунов сочится вода, и местами лед синий, рыхлый. Может, источники? Неважно! Но осторожность нужна.
Только не отступать, не сдаваться! Упрямство, говорят, лишь на войне является добродетелью! Но разве я не на военном положении? И разве у меня недостаточно упрямства? Меня всегда попрекали этим пороком.
О порок! Помоги там, где добродетель бессильна!
Я иду. Сбиваюсь с пути. Вновь его нахожу. Отчаиваюсь и вновь обретаю надежду. Теряю силы, но иду. Затрудняюсь сказать, сколько дней – верней суток – продолжалась эта пытка. Бесчисленные речушки извивались, текли не туда, куда надо, терялись в болотах или заводили в зыбуны. Но я упрямо брела на юг: по солнцу, по звездам, по вдохновению.
Упрямством можно многого добиться: можно победить голод, усталость, страх… Но нельзя победить смерть. А эта беспощадная компаньонка моих скитаний, повсюду следовавшая по пятам за своей жертвой, вновь приблизилась ко мне и зашагала со мною в ногу. И шаги мои замедлились, ноги чаще стали заплетаться. Все труднее стало вытаскивать их из снега и из валежника. Чаще приходилось садиться, отдыхать. И все труднее вставать после отдыха.
Но вот настал вечер, когда отчаяние закралось в душу и силы пришли к концу.
Тоненький серп народившегося месяца не давал света, но он помогал держать направление, и мне почему-то казалось, что пока я вижу справа этот тоненький серп месяца, я не увижу слева косу Смерти, которая буквально наступала мне на пятки.
Вот я споткнулась и с трудом удержалась на ногах. Несколько шагов – и опять споткнулась, но на этот раз упала… и сразу же встала на ноги. Еще несколько шагов – и снова упала. Полежала немного, тяжело дыша, и, собрав последние силы, опять встала.
Я чувствовала, что все тело покрывается холодной испариной. Надо двигаться! Во что бы то ни стало – двигаться. Но вот я снова упала и на этот раз не могла встать. Я сбросила рюкзак, с головы куда-то в снег слетела шапка.
Повернувшись лицом к месяцу, я тяжело дышала, открывая рот, и единственной мыслью, оставшейся у меня в голове, была безмолвная мольба: «Хоть бы месяц еще немного не заходил!»
И вдруг где-то совем близко заревела корова. Я куда больше была подготовлена к тому, чтобы услышать трубу Архангела. Мычанье какой-то буренушки было полнейшей неожиданностью. Думаю, никакая небесная симфония не смогла бы меня поднять на ноги, а тут я так стремительно вскочила, что если в это самое мгновение Смерть уже склонялась надо мной, то, должно быть, я ее здорово огрела затылком по зубам!
Раз – шапка на голове; два – рюкзак за спиной; три – походный посох в руках. Я осмотрелась, и словно туман рассеялся. Мне сразу стало все ясно: кругом редкий, вырубленный лес, притоптанный снег и совсем недалеко, – с той стороны, где заходил месяц, была поскотина, а чуть левее – ворота. Будто на крыльях, мчалась я в ту сторону, откуда донеслось столь милое для слуха моего мычанье.
Орфей своей дивной музыкой укрощал зверей, но, будучи на моем месте, он признал бы, что иногда мирная корова может проделать такого же рода чудо, только «в обратном порядке».