355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евфросиния Керсновская » Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. » Текст книги (страница 5)
Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:47

Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."


Автор книги: Евфросиния Керсновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 97 страниц)

Начинаются университеты

На следующий день я пошла в горисполком. Нет, я не собиралась предъявлять претензий! Протестовать можно только, если есть хоть какая-нибудь законность. Об этом и речи быть не могло! Я рассуждала примерно так:

В настоящую минуту никто не может попрекнуть меня моим богатством: беднее меня нет никого. Кроме ситцевой рубахи и парусиновых штанов, нет у меня ничего – ни шапки, ни башмаков, ни куртки, чтобы ночью укрыться.

Наплевать! У меня есть руки, и работать я умею! Но для начала надо иметь хоть самые необходимые рабочие инструменты. Не голыми же руками работать? Мое имущество должно быть разделено между бедняками.

Я – один из них. И требую свою долю!

Шахтер, крестьянин, рабочий и я

Это заявила я, войдя в кабинет бывшей городской управы, ныне – горсовета.

Мягкий ковер – во всю комнату. Диван. Кресла. Массивный круглый стол. В помещении темновато. На окнах – тяжелые портьеры; за окнами – проливной дождь. С меня вода льет, как с утопленника. Босые ноги измазаны глиной.

Передо мной сидят трое. Один из них – тот, кто сидит слева, на кресле, Терещенко Семен Трофимович, – выгонял меня вчера из дому.

– С вами поступили правильно. И все, чем вы владели, вам так же не принадлежит, как и это кресло.

– Допустим. Но это кресло вряд ли принадлежит и вам, хоть вы на нем и сидите… и не догадываетесь предложить сесть и мне в одно из ваших кресел.

Кажется, не в бровь, а в глаз. Переглянулись. Я сажусь в кресло и продолжаю:

– Итак, я пришла за своей долей!

– А на какую долю вы претендуете?

– Косу, вилы, сапу, лопату, садовые ножницы и опрыскиватель. Этого мне достаточно для любой сезонной работы.

– Ну, для одного этого слишком много!..

– Я не одна: со мною мать.

– А мать пусть сама – тяп-тяп – поработает!

– И с насмешкой показывает, как надо, сгорбившись, работать.

– Матери 64 года. Свою мать вы можете, разумеется, пинком в зад вытолкать, а я не скот, который не понимает, что о старой матери заботиться надо.

Вступает в разговор тот, что справа: невысокий, чернявый, в сдвинутой на затылок кепке.

– Для нас паразит хуже скота. Вот я, например, шахтер; этот – рабочий, а вот этот – колхозник.

Встаю. Подхожу к нему, беру его за руку и переворачиваю ее ладонью вверх. Пухлая, мягкая рука. Кладу рядом свою: жесткая ладонь, покрытая мозолистой кожей с твердыми четырехгранными мозолями.

– Не знаю, какие руки у шахтеров! А вот такие, как ваши, я видела у архиерея. Купчихам их целовать, и только!

Кажется, разговор с помещицей оборачивается не в пользу трудового пролетариата! Тот, кто сидит в центре, пишет короткую записку.

Читаю: сапа, лопата, коса, садовые ножницы…

– Маловато! Но, учитывая вашу бедность, я большего и не прошу, мне и этого для начала хватит! Остальное мои нешахтерские руки как-нибудь и сами заработают!

Не знала-не гадала я, что именно мои шахтерские руки заработают все что надо, и не только для меня, но и для моей старушки.

Мама, дорогая моя мама! И дом, и сад, и все, что ты так любила, – все это заработали руки твоего шахтера!

Родное гнездо и во что его превратили

И вот еще раз – в последний раз! – переступила я порог своего дома… Нет, этот дом уже не был моим. Не потому, что его захватили чужие, бездушные люди, а потому, что своим бездушием они испакостили то, что было скромным, даже бедным, но таким милым и родным гнездом, в котором я росла и мужала, в котором думала и мечтала, в котором так дружно и просто, в любви и взаимном уважении жили мои родители. В том доме подошла к ним старость – не грустная и одинокая, а спокойная, и хоть печальная, но такая, каким бывает теплый осенний день, когда уже поредевшая листва так ярка, солнце так ласково и летающие мягкие паутинки – бабье лето – обещают тепло. В том доме закрыл навеки глаза мой отец; в том доме я читала его последнюю волю: «Тебе я поручаю мать; пусть никогда не чувствует она себя одинокой, и мое благословение всегда будет с тобой!»

Это было в том доме, в моем родном. А в этом?

Глаза отказывались верить, а сердце – чувствовать. Все, что было в доме ценного, было уже унесено. Спешу уточнить: действительно дорогих вещей у нас не было, ведь из Одессы мы ничего ценного не привезли, а здесь ценных вещей не на что было покупать. Все, что я могла сколотить, я вкладывала в хозяйство: инвентарь, племенной скот, добротные хозяйственные постройки. Ружья (а их было у нас немало: два охотничьих ружья 16-го калибра, одна берданка – моя любимая; старинное шомпольное ружье с громкой кличкой «Зауэр», мой винчестер, два нагана и папин браунинг) были сданы еще по первому требованию (кроме винчестера и нагана; но об этом – позже). Два радиоприемника – «Луксор» и «Телефункен» – и велосипед «Бреннабор» № 36… Вот, пожалуй, и все ценное.

Их я еще раз увидела. Шел гужевой обоз через наплавной мост на левый берег Днестра – мебель, детские коляски и прочие трофеи. На одной из подвод я увидела фисгармонию дяди Бори, граммофон, оба наших радиоприемника и на самом верху мой велосипед с самодельным багажником. Тогда я только усмехнулась. Вспомнилось стихотворение из «Огонька» времен первой мировой войны:

 
Сверхкронпринц взял сверхтрофеи,
Сверх-Вильгельму их несет:
Ножны, сабли, портупеи,
Зонтик дамский и капот.
 

Но после какая-то грусть, как говорится, накатила. В уезде, а может быть, и во всей Бессарабии, наше радио было первым. Это еще в году 28-м или 29-м. Оно казалось чудом. Привезла его из Бухареста мама. Для нее музыка – всегда была жизнь! Или, по меньшей мере, одно из прекраснейшего, что есть в жизни. Могу ли я забыть, как она «священнодействовала», как восторгалась и как умела и нас заразить своим восторгом?!

О эти вечера в нашем бедном, но до чего же уютном домике! Сколько раз и в каких нечеловеческих условиях я их вспоминала! Маленький «Луксор»! Ты приобщил меня к музыке Бетховена, Чайковского, ты дал мне возможность слушать оперы из Москвы и, наконец, ты (вернее, воспоминание о тебе) отогнал от меня Смерть, уже занесшую свою косу: в 1942 году в застенке барнаульской внутренней тюрьмы.

Вандалы еще не перевелись

Но то, что я увидела теперь, вызвало не столько горе или негодование, сколько отвращение.

Посреди двора были собраны все сельхозмашины: сеялка, плуги – простые и четырехкорпусные, распашники, бритвы, культиваторы… Несколько типов навешивали на них ярлыки: один срывал с подрамников картины, нарисованные моей любимой двоюродной сестрой Ирой, очень талантливой художницей; другой разрывал холсты на части, а остальные писали на них номера и вешали ярлыки на машины.

Меня передернуло, когда разрывали портрет моего отца, написанный Ирой незадолго до его смерти: седой смуглый старик сидит за столом с газетой в руках; перед ним – недопитый стакан чая. Портрет очень удался: глаза смотрели ласково, с чуть заметной усмешкой, а еще густые серебристые волосы крупными кольцами обрамляли высокий гладкий лоб, пересеченный лишь одной вертикальной чертой у переносицы, на котором выделялись прямые, лишь слегка тронутые сединой брови.

На мелком инвентаре висели ярлыки, сделанные из картины, на которой изображен Сергий Радонежский, благословляющий Дмитрия Донского в канун Куликовской битвы. Ира подарила эту картину мне ко дню именин (как известно, святая Ефвросиния, княгиня Суздальская, и святой Сергий Радонежский – 25 сентября). Я остановилась и рассмотрела обрывки: Ослябя и Пересвет, склонившиеся на свои мечи, были привешены к бороне «Зиг-заг», а простертые руки святого Сергия, благословляющего меч Дмитрия, на пятирядной сеялке.

К чему такой вандализм?

Этот вопрос можно было бы задавать еще много-много раз.

Я вошла в столовую. На полу – слой грязи; стены, прежде сплошь увешанные картинами, пусты… Теперь-то я знала, куда они делись! В углу – ворох тряпья, на столе – груда бумаг и фотографий. Чужие люди. Несколько наших, деревенских, поспешили ретироваться в соседнюю, мою, комнату.

Я передала записку тому, кто назвался главным. Он долго читал, хотя там было всего полторы строчки. Затем сказал:

– Ступайте! Вам выдадут!

Я протянула руку и взяла со стола фотографию моего отца, сделанную в год моего рождения – 1907-й.

– Разрешите взять карточку отца на память!

Он взял ее у меня из рук, пристально на нее посмотрел, затем со смаком разорвал ее на четыре части и бросил на пол. Затем порвал еще карточку племянницы маминой подруги и двоюродной сестры маминого отца, бросив сквозь зубы:

– Все это – проститутки!

Я получаю свою долю

Какой-то субъект в черной толстовке и ночных туфлях (это после дождя-то!) долго копался в сброшенном в кучу ручном инвентаре, выбирая мне то, что похуже.

Выбрать было нелегко: инструмент был у меня отборный и содержался в порядке. Выбирая садовые ножницы, он меня рассмешил: дал мне самые потертые, а это оказались самые хорошие – «Золинген», немецкие. Бывает, то, что не блестит, дороже золота!

Еще дали мне из вороха тряпья старую, потертую охотничью куртку моего отца. Сколько воспоминаний было с нею связано!

На обратном пути я шла мимо дома дяди Бори. Там еще продолжался дележ вещей, всякого хлама, не имеющего ровно никакой ценности. Но дают ведь бесплатно! И желающих поживиться хоть чем-нибудь при дележе риз было немало. Навстречу мне попалась одна женщина из соседней Околины. Она несла облупленную эмалированную кастрюлю и фаянсовый ночной горшок Ленчика. Проходя мимо меня, она низко наклонила голову, чтобы я ее не узнала, но напрасно.

– Что же, Ильяна, теперь-то ты разбогатела?

Она еще ниже опустила голову. Мне стало ее жаль…

Царь Соломон – мудрейший судья

Еще один раз побывала я в горсовете – в тот же день, еще под свежим впечатлением.

Зачем я туда пошла? Ведь получила все, что могла. Признаться, я хотела помочь моим «наследникам». Во мне были еще живы утопические идеи, и я не хотела верить, что все, созданное ценою таких трудов, так глупо погибнет. Царь Соломон – справедливейший судья – сумел отличить настоящую мать от самозванной: мать предпочла уступить своего ребенка чужой женщине, чем видеть его мертвым.

Для того, чтобы убедиться, что предо мной судьи, значительно уступающие и в мудрости, и в справедливости царю Соломону, я еще раз предстала пред светлые очи судей в горсовете.

– На сей раз я прихожу к вам не как человек лично в чем-либо заинтересованный, а как посторонний, но желающий предостеречь от ошибки и предотвратить зло. Поверьте: бывшее мое хозяйство хоть невелико, но, можно сказать, образцово. Оно может быть преобразовано в ядро колхоза, совхоза, кооператива – безразлично! Вы раздаете дойных коров, племенных свиней замечательной породы, каракулевых овец людям, которые поторопятся их зарезать и, чего сами не сожрут, скормят собакам. Пользы они не извлекут: не сумеют и не захотят. А имея то, что уже есть, года через два-три можно добиться блестящих результатов. Посудите сами: где вы найдете такого хряка, как Маломуд, величиной с корову и весом в 24 пуда? Какое от него потомство! А матки о восемнадцати сосках? Это же редкие экземпляры!

– Довольно! Нас не интересуют ваши редкие экземпляры! – прервал меня председатель. – Народ не желает хранить то, что ему напоминало бы помещиков! Народ создаст все, в чем он нуждается, своею собственной рукой!

Я так и не поняла, отчего народ должен сперва плюнуть в свою тарелку, а затем браться за ложку?

Народ умеет уничтожать

Народ, действительно, сумел стереть с лица земли все то, что создавалось годами: весь скот до последнего поросенка был перерезан.

Даже корова Вильма – золотая медалистка, дававшая 29 литров молока в день при жирности 4 и даже 4,75 процента, – не была пощажена.

Человек, ее получивший, Иван Мандаджи, попытался ее продать: сперва в Домбровенах, а затем в Сороках. Следующей ярмарки ждать он не стал: сам зарезал. Половину мяса пришлось выбросить: продать не смог, а засолить не догадался.

А Вильма была стельная…

Мяса у всех было достаточно. Особенно свинины.

Бедные ланкастеры! С каким трудом я их раздобыла! В Аккерманском уезде. Везла я их летом. Жара! И как я радовалась, что скоро порода эта будет распространена повсеместно.

Что выиграл на этом народ?

Пора говорить о себе, о своей жизни. Но – еще один экскурс в прошлое.

Без того, чтобы набросать портрет дедушки Томы, невозможно себе представить, до чего нелепо он выглядел, когда ему при разделе моего имущества досталась папина визитка! [22]22
  однобортный короткий сюртук с круглыми фалдами


[Закрыть]

Находка в соломе

Однажды, возвращаясь с заседки (вид охоты на зайцев, когда сидишь, притаившись, на опушке леса и подстерегаешь зайцев, выходящих в поле, или лисиц, крадущихся за зайцами), я остановилась возле скирды соломы. Солома, недавно привезенная с поля и разгруженная посреди двора, была рыхлая, не слежавшаяся. Вдруг я услышала шелест, шуршание и, наконец, вздох. Было холодно. Дул резкий ветер, гнал поземку. Ночью можно было ожидать непогоду – метель.

Что могло шевелиться в соломе? Собака? Нет, собаки обычно располагались в конюшне, под яслями. Может, свинья? Какая-нибудь свинья незаметно проскочила мимо меня, когда я им занесла подстилку и теперь мостится там, в соломе? Опять же – нет! Мои свиньи белые, а тут что-то темнеет. Уж, неровен час, не домовой ли? Я подошла ближе и уже собиралась потрогать ногой, как вдруг оно зашевелилось, послышался кашель и вздох – человеческий вздох:

– Кхе, кхе… о Господи!

Я замерла от удивления:

– Эй, кто там? Выходи!

Солома зашевелилась, и из нее появилось нечто напоминающее огородное пугало, сошедшее с шеста. Только вместо традиционной соломенной шляпы там, где у чучела должна была находиться голова, виднелся комок тряпья. Присмотревшись внимательно, я обнаружила, что вообще тряпки были основным материалом, из которого состояло чучело. Однако, когда оно встало во весь рост, то обнаружилось, что это высокий, невероятной худобы старик.

– Что ты здесь делаешь ночью в соломе, дедушка?

– Разрешите мне переночевать здесь, в соломе, или в конюшне.

– А откуда ты?

– Из Трефоуц.

Трефоуцы – деревня на берегу Днестра, километрах в 14-ти вниз по течению, уж никак не по пути.

Мне стало жаль старика. Я его повела на кухню, дала вина, горячего борща, хлеба с брынзой и, когда он все это проглотил, не прожевав, предложила ему лезть на печь и дала рядно укрыться. Рано поутру (вернее, еще в кромешной темноте), когда я обычно принималась за работу, я зашла на кухню и не обнаружила там ничего, кроме крепкого и весьма неприятного запаха немытого тела. Старик ушел, даже не взяв хлеба на дорогу. Каково же было мое удивление, когда я увидела в конюшне свет и услышала разговор!

Я подошла и заглянула вовнутрь. Фонарь «летучая мышь» висел на балке, а старик выгребал из-под лошадей навоз. Делал он это умело, толково: сперва сгребал сухую подстилку под ясли; более мокрую в угол, а навоз в кучу, к дверям. Самое же удивительное, что он, работая, все время разговаривал с лошадьми ласково, с любовью. И лошади, даже недоверчивый Дончик и злая Шельма, относились к нему тоже ласково и как будто понимали его!

Я вошла, поздоровалась с ним, взяла вилы и стала выбрасывать навоз через двери во двор. Так, вместе, закончили мы утреннюю уборку. Затем я взяла щетку и скребницу и принялась за чистку лошадей, а Тома, как он себя назвал, орудовал метлой, наводя лоск. Затем он исчез.

После того как я выдоила коров и занялась завтраком – поставила варить мамалыгу и молоко и разожгла самовар, – я хватилась: а где же старик? Не мог же он уйти, не поев?

Нашла я его в свинарнике. Сидел он в соломе и разговаривал с поросятами! И поросята сразу признали его своим: весело повизгивая, окружили его тесным кольцом и с визгом лезли на него, толкая друг друга розовыми пятачками.

Накормив его завтраком, я дала ему на дорогу хлеба с салом. Нашла для него теплую барашковую шапку и старый сукман из монастырского сукна. Но непогода разбушевалась вовсю: метель выла и швыряла снег будто лопатами. Сугробы и переметы росли на глазах! Тома не ушел. Не ушел и на следующий день; не ушел и тогда, когда непогода утихомирилась и солнце ярко и весело заиграло на свежевыпавшем снегу.

Томе некуда было идти…

Своей истории он мне не рассказывал. Вообще, разговорчив был он только с животными, с которыми мог вести бесконечную беседу. О себе же он не говорил. Никогда. И – ни с кем. Просто он остался и прижился. Видя, что уходить он не собирается и старается мне угодить, я ему сказала напрямик:

– Хочешь, оставайся! Буду тебе платить каждую субботу 150 лей и кормить. Захочешь уйти – уйдешь в любой день. Хочешь оставаться – место и за столом и на печке для тебя найдется!

– Барышня! Скажу тебе правду: я давно не был сыт и не спал в тепле. Но денег мне не давай: я все пропью… Ты меня одевай и корми. Только одевай в самое старое, рваное – такое, что пропить никак нельзя! Каждый день давай мне пачку махорки. Одну, но каждый день. А в субботу вечером дай мне вина и бутылку водки: я весь день в воскресенье буду пьян. Но только – один день. В понедельник ни-ни!

Мне стало смешно, но я приняла условие. Только не совсем: я съездила в город, в магазин старых вещей, и купила ему полное обмундирование: белье, костюм, сапоги, тулуп, теплые рукавицы и байковые портянки. Он не захотел брать:

– Это слишком хорошее, я его пропью…

Я настояла. И он сдержал слово: в бане помылся, оделся во все чистое и к вечеру был уже в своем прежнем тряпье. Пропил он все. Включая рукавицы и портянки.

Пришлось поверить его слову! Купила я ему опять «всю снасть», но на этот раз не второго срока, а по крайней мере четвертого. И все пошло на лад. Каждый день выкуривал свою пачку самосада; каждое воскресенье напивался. Причем тихо и спокойно. Пьяный, он не мог держаться на ногах и спал в обществе свиней, причем что-то бормотал и блаженно улыбался. Поросята его окружали, тормошили и наконец укладывались на него спать. Сначала я опасалась, что они ему отгрызут нос, но они, должно быть, умели с ним разговаривать или, по меньшей мере, понимали его.

Так прожил он у меня несколько лет. Но не круглый год! Когда созревали фрукты, то он шел в сторожа к евреям, покупавшим сад на корню. Жил в саду, в шалаше, питался компотом, который варил в горшочке на костре. Был он честен до щепетильности, с ним ни один жулик не мог войти в сделку, и он очень гордился своей репутацией.

Кончался сезон фруктов, и Тома возвращался ко мне «на зимние квартиры» – похудевший, оборванный, с ввалившимися щеками и слезящимися глазами. Я его снова одевала и откармливала. Силенки было у него не так уж много, но мы были довольны друг другом. Он знал, что будет сыт, пьян (раз в неделю) и нос в табачке; а я знала, что он любит животных. И нужно признаться: все животные любили его!

Как он дошел до подобного состояния? Это грустная история. Дом его был на самом берегу Днестра. Ему не раз предлагали перенести его повыше, но раз нынешний ледоход не снес его, отчего бы в будущем году быть беде? И все же несчастья случаются, причем всегда неожиданно. И опять же, их почти всегда можно если не предотвратить, то предвидеть, если не закрывать, причем умышленно, хотя и бессознательно, глаза.

В 1933 году надо было ожидать наводнения: Днестр очень рано стал; затем, при внезапно наступившем потеплении, вновь тронулся. Уровень воды, как при ледоходе бывает, быстро поднялся. А тут ударили морозы, и Днестр вновь остановился: весь лед был в торосах и это при максимальной ширине реки! Весной, когда вся огромная масса льда пришла в движение, она не могла вместиться в русле реки! К тому же Днестр – очень извилистая река. На крутых изгибах образовывались заторы, и вода рывком подымалась метров на 15–16. Такой затор образовался и в Трефоуцах. Когда он прорвался, то огромный вал воды, несущий льдины, обрушился, срезая все, что было на пути: дома, деревья, заборы…

Вот такой вал смыл и дом, и сараи Томы. Погибли и его жена, и единственный сын, пытавшиеся спасти корову. Там, где была его усадьба, осталось голое место. Уцелел один Тома. С горя он начал пить, а так как ничего, кроме четырех гектаров поля, у него не было, он пропил их. Остановиться не мог… За три-четыре года нестарый, крепкий мужик превратился в старика со слезящимися глазами. Он бы замерз той зимою, если бы не очутился у меня в скирде соломы.

Визитка и дедушка Тома

Во всякой трагедии есть доля фарса. Наверное, это для того, чтобы смех отвлек человека от горьких мыслей. Ведь смех – замечательное лекарство!

Только до смеха ли мне было, когда я увидела странную фигуру, продвигающуюся зигзагами по самой широкой улице нашей деревни – Белецкому тракту: брезентовые во множестве заплат брюки, босые ноги и… визитка!

Та самая визитка, купленная в Вене весной 1914 года. В ней сфотографирован отец. Она так ловко облегала его стройную фигуру. Почти 30 лет пролежала она, обернутая шелковой бумагой, в нафталине, не то как реликвия, не то дожидаясь, когда ее перешьют брату. Очень уж шикарное было сукно! Отчего она досталась именно Томе? Не знаю… Но Тома получил именно визитку и пару овец.

Визитку он не успел пропить, так как сразу пропил овец. А поскольку не было поросят, среди которых обычно отсыпался, то он и пошел бродить по селу.

В канаве, в которую он все-таки свалился, было совсем мало воды, так что утонуть он не мог. Но вода была зеленая от лягушачьей икры.

Бедная визитка в лягушачьей икре! И бедный Тома!

Зимой 1940–41 года он замерз.

Мир праху его!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю