355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евфросиния Керсновская » Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. » Текст книги (страница 19)
Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:47

Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."


Автор книги: Евфросиния Керсновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 97 страниц)

«Доклад» агитатора

Когда я стала на путь, приведший меня в тюрьму, сказать трудно. Было ли это тогда, когда я подала воду несчастной матери новорожденного ребенка? (Меня с той поры взяли на заметку). Или когда, случайно не попав на этап, сама пошла в НКВД? Или когда не захотела с мамой уехать в Румынию? Или еще раньше, 28 июня 1940 года, когда нас «освободили из-под гнета бояр»?

Каждый из этих этапов тернистого пути мог быть первым шагом. Однако мне кажется, что исход был предрешен 3 декабря 1941 года, на собрании в Усть-Тьярме, в клубе.

Это было событие! К нам на лесосеку, через тайгу – где на собаках, где на лыжах – приехал агитатор-докладчик. С самого того дня, когда мы на станции «Чик» слышали Молотова, говорившего по радио об объявлении войны, мы находились в полном неведении о том, что же происходит на свете. Можно себе представить, что меня не пришлось, как других, чуть ли не силой загонять в клуб! Я была смертельно усталой, но явилась, должно быть, первой, ожидая очень многого от этого доклада.

Повторяю, я была очень наивна и не имела представления о том, что у нас называется «докладом», какой однобокой должна быть информация и каким тупицей должен быть (или по меньшей мере казаться) докладчик. Меньше всего, однако, я знала, что можно – например аплодировать, и чего нельзя – мыслить, шевелить мозгами.

Лектор, которого сопровождал приехавший с ним из Суйги Хохрин, прочел по газете доклад Сталина на праздновании годовщины революции 7 ноября. Читал он нудно, без выражения, делая остановки после имени Сталина, когда полагались бурные аплодисменты.

Окончив газетную статью, он начал говорить, читая по бумажке, речь, смысл которой сводился к тому, что временное наступление врага объясняется тем, что Сталин, в своем миролюбии, не хотел ввязываться в войну. Все свои ресурсы страна использовала на то, чтобы увеличить благосостояние граждан, которых Сталин не хотел обременять военными расходами. Но Германия вероломно напала на миролюбивую страну и захватила нас врасплох. Но это вскоре в корне изменится. Стоит нам перестроить свою военную индустрию, и все пойдет на лад. И мы им покажем! А пока что Америка – наш верный, мощный и свободолюбивый союзник – снабдит нас всем необходимым, используя порты Дальнего Востока и Персидского залива.

Доклад окончен. Аплодисменты.

– Есть вопросы?

– Да, есть!

Я стояла (все стояли, скамеек не было) в первом ряду.

– Любопытно, а какова будет реакция Японии? – продолжала я. – Меня интересует, как она отнесется к американской помощи нам? Ведь по договору от 1935 года между Японией и Германией предусмотрено, что Япония не обязана вступать в войну, если агрессором является Германия, как это и былo в данном случае, но она обязана автоматически объявить войну каждой стране, которая будет помогать противнику Германии. Значит, следует ожидать, что Япония объявит войну Америке?

В клубе, очень маленьком помещении, битком набитом лесорубами, яблоку негде было упасть. Но когда я задала этот вопрос, вокруг меня образовалась пустота: последовала сцена из «Вия».

Гробовое молчание. Слышно только сопение и шарканье ног тех, кто торопится отойти от меня подальше.

Молчание становится тягостным. Я удивлена.

– Так как же, будет война между Японией и Америкой?

– Доклад окончен. Можете расходиться.

Пожав плечами, я повернулась и покинула опустевший зал.

Этот доклад, имевший для меня очень тяжелые последствия, имел место 3 декабря 1941 г. 8 декабря – Пирл Харбор. Нападение японцев без объявления войны на военно-морскую базу Америки на Гавайских островах, во время которого 75 процентов находившихся там судов был повреждено или потоплено.

Спустя год, когда я перед судом подписывала статью 206 о том, что ознакомлена с материалами следствия, я заартачилась и захотела и впрямь с ними ознакомиться. Тогда-то я увидела, что Хохрин написал на меня сто одиннадцать доносов, каждого из которых было довольно, чтобы меня засудить. Каждое мое слово, каждый поступок были там представлены как «неслыханная клевета». И, между прочим, тот мой вопрос, который я задала докладчику (о японо-германском договоре от 1935 года и о возможности японо-американской войны), он характеризовал как «гнусную клевету на миролюбивую Японию».

Но самое курьезное, что, даже когда меня судили, я еще не знала, что моя «гнусная клевета» уже через пять дней оказалась правдой!

Sic transit gloria mundi! [10]10
  Так проходит земная слава (лат.).


[Закрыть]

Лесосека на Ледиге

Дня через два мне был приказано явиться в Суйгу. Я уже привыкла к неожиданностям и не очень огорчилась. Скорее, наоборот. Меня огорчала отчужденность и холодность Анны Михайловны, которой я всегда была хорошим другом. И меня огорчала перемена ее характера.

Не знала я, какие испытания ждут меня в Суйге! Суйга была «вотчиной» Хохрина, и хотя гнет его железной пяты простирался на все подвластные ему лесосеки, но именно в Суйге этот гнет достиг апогея.

Я все еще была оптимистически настроена, все еще верила, что моя откровенность и добрая воля, честное отношение к труду и, скажу прямо, искренняя любовь к родине выведут меня на прямую дорогу и дадут возможность занять место под солнцем!

Жила я в Суйге в так называемом колхозном бараке – сарае, где размещались обычно колхозники, отбывающие трудгужповинность. Колхозников в данный момент не было, и в бараках расположились вповалку на общих нарах ссыльные бессарабцы, именно те самые обездоленные, которые не пристроились «на квартире», где было хоть и грязно, но сравнительно тепло.

Итак, жили мы в бараке, питались в столовке, где получали два раза в день по пол-литра жидкой баланды по 24 копейки, а если баланда была «мясная», то есть сварена на бульоне из костей павшей лошади, то по 76 коп. Хлеб получали по вечерам после работы по списку. А работать ходили на речку Ледигу, километров за семь. Ближе весь лес был уже начисто сведен и почва уже начала заболачиваться.

Лес в тех краях сам собой не восстанавливается, так как вырубают и семенные деревья. Грунтовые воды подымаются, и вместо леса образуется болото.

Ледига – узенькая, но глубокая речушка. Типично нарымская: в полноводье кажется, что это самая безобидная речушка метров 7–8 в ширину, от силы 10. Казалось, курица вброд пройдет!

И лишь осенью, в «малую воду», и зимой, подо льдом, становилось ясно, что это такое, нарымские реки: русло реки походило на каньон с отвесными берегами, прорытый сквозь мельчайший, текучий песок! Если упадешь в воду, то спасенья нет: по такому берегу не выкарабкаешься!

«Крепко о тебе кто-то молится, Фрося!»

Было ли это совпадением или действительно ангел-хранитель, которому мама ежедневно в своих молитвах поручала меня, не отходил от меня ни на шаг, – не знаю. Но дело было так.

Работала я на катище, куда свозят лес, на берегу Ледиги. Моя обязанность заключалась в том, что я штабелевала лес, подвозимый возчиками. Каждый сорт складывался в отдельные штабеля, а толстый лес я скатывала прямо на лед: его в первую очередь должен был подхватить весенний паводок. Инструктором на новой для меня работе был старик Кравченко – неунывающий хохол, единственный, не утративший добродушного украинского юмора и в противоположность всеобщей озлобленности относившийся ко всем благожелательно. Только от него можно было услышать дельный совет и незлобную шутку.

– Вот еду я, еду, – рассказывал он, – а на уме пшенная каша. Рассыпчатая, духовитая. Со шкварками. Так я о ней размечтался, что 28 штабелей мимо проехал. Язви те с пшенной кашей! Пришлось ворочаться!

В то морозное утро снег скрипел под ногами, и казалось, что и воздух скрипит, попадая в легкие. Я застала на своем рабочем месте непорядок: горы толстых бревен были нагромождены в хаотическом беспорядке на крутом берегу. Отчего их не скатили вниз? Обойдя сверху все это нагромождение, я пыталась сдвинуть хоть одно бревно. Не тут-то было! Надо выяснить, что же им мешает? Прихватив с собой надежный березовый стяг (рычаг) и топор, я не без труда спустилась на лед.

Ага, понятно! Огромный сутунок сантиметров 80 в поперечнике ударился торцом об лед, пробил его и застрял вертикально, а три следующие лесины зависли на нем, образуя своего рода «шатер», на котором в хаотическом беспорядке нагромоздилась целая гора бревен. Как тут быть? Мне этого затора никак не разобрать! А тут с минуты на минуту начнут подвозить новый лес, его будут сваливать все дальше и дальше от берега. Наверное, сутунок уперся в дно реки. Я его чуть пошевелю и отскочу в сторону. Риск – благородное дело. Рискну!

Что произошло дальше, я плохо помню. Лед, в который я уперлась стягом, подался… Я полагала, что бревно упирается в дно; но не учла, что эти таежные речки чертовски глубоки!

Меньше чем в мгновение ока бревно нырнуло в прорубь. Лед, земля и, наверное, небо задрожали. Что-то рухнуло рядом со мной; стяг рванулся из моих рук, и я очутилась рядом с огромным бревном, рухнувшим наискосок. Гул, треск, грохот, грохот, грохот… И вдруг – тихо. Что-то еще вдалеке грохочет. Лед точно дышит. Из проруби выплескивается вода, кругом трещины. Бревна еще катятся вдоль по реке. Почему-то вспомнились шары крокета.

Я еще не успела испугаться. И вдруг – все поняла. Я лежу в воде вдоль бревна, по которому «сфуговался» весь затор. А меня не задело. И лед не провалился. Ух! Встаю, и только теперь до меня доходит – и я чувствую холодное дыхание смерти. Подымаю шапку, машинально беру топор, стряхиваю с себя воду и смотрю вверх, на берег.

На самом краю стоит Кравченко. Одной рукой прижимает к груди шапку, а другой быстро-быстро крестится. Никогда я не думала, что на морозе можно быть до того бледным! Он бросает мне вожжи и помогает выкарабкаться.

– Ну, Фрося! Крепко за тебя кто-то молится… Я думал, от тебя лишь кровавый след останется! Шуточное ли дело, 40 вагонеток леса через тебя перекатилось. Ну и ну!

Он даже с каким-то суеверным страхом смотрит на меня.

– Тебе ни в огне не сгореть, ни в воде не утонуть. Ты заговоренная…

50 грамм хлеба

Ко мне на катище перед самым обеденным перерывом подошел Кравченко.

– Фрося! Я уронил вот в тот штабель 50 грамм хлеба. Если хочешь, попытай счастья!

В обеденный перерыв нам полагается 20 минут отдыха. Обеда, разумеется, не было; «обед» – это надо было понимать символически. Зато как дороги были эти 20 минут у костра! Должно быть, именно в этот день я поняла, что голод начинает меня побеждать. Отдых у костра был мне нужнее, чем ничтожный кусочек хлеба, но я была просто не в силах перестать думать о том, что где-то под бревнами лежит эта крошка хлеба, меньше чем в былое время мы бы бросили цыпленку!

Удивительное дело, я даже не помню, добралась я до него или нет? Помню только, что с ожесточением перекатывала эти бревна в течение всего обеденного перерыва.

«Пироги»

Дед Кравченко подарил мне пару старых шубенных рукавиц. Какое счастье! Ведь до того я работала голыми руками, заматывая руки тряпками. Обмороженные руки покрылись сперва пузырями, а затем язвами. Тряпки приклеивались, и каждый раз, отрывая тряпки, я бередила раны. Топорище всегда было в крови.

Как-то, получив аванс 5 рублей, которых должно было хватить на неделю, но никак не хватало, потому что только за хлеб приходилось платить 96 копеек, я задержалась в прихожей конторы, положив рукавицы на окно.

– Домнишора Керсновская! – услышала я за собой тоненький голосок, и из темноты в освещенное луной пространство шагнула маленькая детская фигурка, закутанная в телогрейку, и я узнала младшую дочку Цую. Худенькая, вся прозрачная, она до невероятности изменилась.

Я знала, что ее отец, типичный румынский чиновник, весьма чадолюбивый мещанин, в последнее время буквально озверел от голода и поедал весь свой паек сам, а детей – двух маленьких девочек лет восьми и десяти – кормила мать, болезненная женщина, работавшая уборщицей и получающая как служащая лишь 450 грамм хлеба и два раза в день по пол-литра супа. Но дети как иждивенцы на суп не имели права и получали лишь по 150 грамм хлеба! Местные иждивенцы могли хоть кое-как сводить концы с концами, имея хоть убогое, но подсобное хозяйство: крохотный огородик, корову, овцу. Кроме того, они все лето заготавливали ягоды, грибы, орехи, а мальчики, даже совсем крохотные, умели рыбачить, ставить пади на глухарей. Но положение наших иждивенцев… О, это был кошмар! Они медленно умирали, и это была ничем не оправданная жестокость!

Девочка – кажется, ее звали Нелли – была очень ласковая, хорошо воспитанная, вежливая, тихая и терпеливая.

– Домнишора Керсновская! – повторила она. – Может быть, для вас это слишком много? Может, вы бы уступили один из них нам с сестрой?

– Что уступить? – спросила я, беспомощно озираясь.

Девочка смотрела куда-то мимо меня и бормотала:

– Они такие большие… Я думала… нам с сестрой…

– Но что же? Я не понимаю…

– Пироги… Они… Может быть, вам одного хватит?

Я повернулась туда, куда смотрела девочка. И поняла: на подоконнике, освещенные луной, лежали мои пухлые коричневатые… шубенные рукавицы!

– Девочка ты моя милая! Да это же не пироги, а рукавицы!

– Ах!

На глаза девочки набежали слезы и повисли на ресницах… Она закрыла лицо и судорожно всхлипнула. Вся ее фигура изображала такое горькое разочарование, что, будь у меня хоть один единственный пирог, я бы ей его отдала.

Я была голодна, мучительно голодна, но ни тогда, ни позже, даже на грани голодной смерти, я не испытывала звериного эгоизма.

Привыкнуть, вернее притерпеться, приспособиться, можно ко всему. Можно привыкнуть и к мысли о смерти. Привыкают и к голоду. Физически и морально. Не знаю, как это объясняют врачи; не знаю, что об этом думают философы. Знаю только то, что пережила сама и наблюдала на других.

Хуже всего переносят голод люди, привыкшие к калорийной, богатой белками и жирами пище. Они остро страдают, буквально звереют от голода, затем очень скоро падают духом и обычно погибают. Яркий тому пример – представители балтийских народностей. Особенно эстонцы. Они быстро переступают грань обратимости, и если голодовка затянется, то только чудо может их спасти.

Куда делись все те рослые ребята, так браво шагавшие по Норильску? Алиментарная дистрофия, хроническая дизентерия (вернее, просто атрофия слизистой желудка и кишечника), все виды туберкулеза – и крупные скелеты, обтянутые серой шелушащейся кожей, перекочевали под Шмитиху, в братские могилы у подножия горы Шмидта.

Люди, привыкшие питаться «вкусно», некоторое время не поддаются голоду: отвратительная пища не вызывает у них аппетита, и, расходуя запасы всех своих «депо», они не испытывают голода, пока не подкрадется к ним истощение. Зато уж тогда они начинают метаться, очень страдают, малодушничают и готовы на любую подлость. Эти погибают морально раньше, чем физически.

Те же, кто не избалован и привык питаться чем попало и как попало, держатся сравнительно долго.

К счастью, я относилась именно к этой группе. Еще до ссылки я почти целый год вела образ жизни более чем спартанский, а поэтому переход для меня был сравнительно легок. Но и у моей выносливости был какой-то предел. Голод был как бы фоном. А на этом фоне сперва комары, затем мучительные с непривычки морозы и тяжелый, изнурительный труд.

Двери столовой отворяются

Немалую роль играла неустроенность быта. После ночи, проведенной в тесноте и вони, когда уснуть мешали своего рода Сцилла и Харибда – клопы и холод: когда холод не дает уснуть, клопы меньше лютуют, а когда в бараке чуть теплее, то клопы берут реванш, – приходится уже в 5 часов утра, глухой ночью стать в очередь у дверей в столовой.

Боже мой, что происходит, когда эти двери открываются! Толпа, озверевшая от голода и сознания, что тем, кто отстал, ничего не достанется, устремляется внутрь, толкаясь и сбивая друг друга с ног. Прямо против двери стоял камбус – чугунная печь, и напиравшие сзади прижимали передних к этому камбусу. Все торопились, чтобы не остаться без баланды, чтобы успеть ее выхлебать. Самым проворным был Зейлик Мальчик со своим ночным горшком. Эта озверелая толпа была до того отвратительна, что я нередко оставалась без супа. И это когда предстоял целый день тяжелой работы!

Чего же удивляться, если после этого начинались галлюцинации. Бывало, идешь и мечтаешь: «Эх! Кабы да вдруг на пути буханка хлеба лежала!» И эта булка начинала мерещиться.

Незаметно нарастала усталость, по мере того как падали силы. Я еще не отдавала себе отчета, что это начало конца, все еще надеялась, что наступит какой-то перелом, что еще соберусь с силами и выплыву из этого водоворота: вот выполню 40 норм, стану получать чуть больше денег и тогда… Что тогда?! Все равно больше пайки не купишь. Да! Но хоть эта пайка не будет пропадать в те дни, когда не будет денег ее выкупить. Еще немного, еще одно усилие – и я встану на ноги!

Так рассуждает смертельно больной человек, не знающий о том, что его недуг смертелен, и все еще надеющийся. Но настал день, когда я поняла безнадежность своего положения.

День рождения

24 декабря. Мой день рождения. Не забыть мне этого дня…

Я работала сучкорубом с Петром Чоховым и Афанасьевым. Но моей обязанностью было обрубать сучья заподлицо (без задоринки), со всех сторон ошкуривать пни и сжигать все остатки: сучья, вершины, хвою, чурки, а то и целые неделовые лесины. Ветви – мокрые, на морозе не горят, а только шипят и извиваются. Девять костров горят в разных концах лесосеки. Лучше бы на большом костре… Но как притащить тяжелые вершины, чурки, бревна?! Кругом бурелом, корни, ямы от вывороченных корней. Спешу от костра к костру, надрываясь под тяжестью, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю и вновь тащу, выбиваясь из сил…

Все ушли. Но я не справилась со своей работой, осталась. Ноги дрожат, подкашиваются. Я вся в поту! Рубашка мокрая, липнет к спине, дымится. Но я справлюсь! Скорее, скорей! Ведь сегодня – день твоего рождения!

Помнишь, как это было, когда ты жила дома? Папа, мама, да и вообще все – тебя поздравляли. Царила такая теплая, счастливая атмосфера… Как это могло быть, такое спокойствие, счастье? Ведь и в те годы где-то (может быть, именно здесь) люди страдали, надрывались от непосильного труда, голодали, теряли последние силы, отчаивались! А мы всего этого не знали, не подозревали и никогда бы не поверили, что все это возможно!

Костры горят… Спотыкаясь и падая, ношусь от одного костра к другому. Вот месяц спускается к вершинам леса. О, я справлюсь! Скорее, скорее! Ведь сегодня – день моего рождения!.. Перед глазами все плывет. Я голодна – до обморока, устала – до смерти. Нет, не могу! Хватаюсь за голову и с глухим стоном падаю в снег…Месяц зашел. В лесу совсем темно. Костры погасли. Я – никогда не справлюсь. Я побеждена…

Встаю, отряхиваю снег, подбираю шапку, телогрейку, одеваюсь и, захватив инструмент, бреду домой.

Полночь. До барака 7 километров. Ужина не будет. Едва плетусь, спотыкаясь. Сегодня день моего рождения.

Отцовские часы

И потянулись долгие дни, исполненные тоски и чувства обреченности. Я не сдамся. Я буду бороться до конца, но чувствую – конец близко.

Фактически это была уже не жизнь, а агония. Но можно ли сказать, что ссыльные бессарабцы были обречены? Нет, разумеется, не все. Но многие. А из числа тех, кто на свою беду попал к Хохрину, даже очень многие. Но все же у них по сравнению со мною было больше шансов. В момент, когда их забирали (а забирали их из дому), они захватили с собой все, что у них было ценного: деньги, драгоценности, вещи. Имея деньги в дополнение к тем, что нам весьма нерегулярно выплачивали заработок, не приходилось 2–3 дня работать натощак, причем невыкупленная пайка не возмещалась. Имея вещи, можно было кое-что на них выменять у местного населения: мясо (скот забивали с осени, а замороженное мясо висело на чердаке), капусту (пусть это был лишь зеленый лист), картошку величиной с орех, рыбу, грибы. Имея драгоценности… Ну, тут уже нетрудно догадаться, что за них можно было купить покровительство начальства.

В день, когда нас забрали в ссылку, 13 июня 1941 года, у меня было лишь 6 рублей. Мне неудобно было торопить с оплатой моих работодателей, а сами они не спешили. Вещи? Только те, что были нужны рабочему человеку. Притом летом. Даже хорошие хромовые сапоги я не взяла! После напишу и мне вышлют. Могло ли мне прийти в голову, что нас бросят, как щенят в воду: «Плывите, если сможете, а нет – тоните».

Но была у меня одна ценная вещь. Для меня вдвойне ценная и бесконечно дорогая: папины часы. Я их отдала в чистку, и, таким образом, их у меня не отобрали тогда, когда выгоняли из дома.

Часы папа получил в подарок от своего отца в день своего четырнадцатилетия, это был последний подарок его отца, умершего вскорости.

Эти часы были у папы в кармане, когда он умер: они продолжали тикать, когда папино сердце замолкло. Старинные, массивные, они были очень хорошие, на анкеровом [11]11
  Anker (нем.) – деталь часового механизма, обеспечивающая равномерность хода.


[Закрыть]
ходу, с 36-ю рубинами. На черном циферблате золотые римские цифры. И были четыре маленьких циферблата: кроме секунд, они показывали месяцы, дни, числа и фазы луны.

Все знали про эти часы. Мне и в голову не приходило их скрывать! И очень они понравились Хохрину. Бывало, не платят мне причитающиеся деньги. Обращаюсь в контору:

– Мне не на что свою пайку выкупить!

– У вас есть часы. Продайте их!

Протестую ли я оттого, что мне – уже в который раз – не дают доработать до сорока норм. И опять:

– У вас есть часы. Продайте их!

Это ли не вымогательство?!

– Умирать буду – разобью их и велю в гроб со мной положить! – запальчиво ответила я.

Согласна, все это было ни к чему. Хоронили бы меня все равно без гроба. И отобрали у меня эти часы в тюрьме. Но, разумеется, часы – это было не главное. В сопроводительном документе на меня указывали как на опасную личность (это еще с того дня, когда на меня в поезде надели наручники за то, что я подала воду роженице).

Но главное было то, что я не скрывала своего возмущения при виде несправедливостей и, что хуже всего, вступала в спор с Хохриным, когда его распоряжения были нелепы, жестоки или глупы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю