Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 97 страниц)
Утро. На работу я являюсь всегда раньше положенного времени. Иногда это вызывает переполох. Павел Евдокимович, думая, что это Жуко принес завтрак, бежит открывать дверь… несколько налегке. По утрам он делает разминку, как говорится, в чем мать родила, а, зная, как несчастливо сложилась его жизнь, никак не скажешь, что он в сорочке родился… Он голышом улепетывает по коридору, сверкая пятками (и не одними только пятками!). Затем со столов, на которых производится вскрытие трупов, срываются «призраки» и, кутаясь в белые покрывала, убегают по направлению к уборной. Ничего сверхъестественного в этом нет. Просто те, кто освобождается из ЦБЛ, до того как им удается отрегулировать свой жилищный вопрос, обычно проживают в морге, спят на столах в прозекторской и укрываются простынями, предназначенными для того, чтобы покрывать трупы.
Мы с Артеевым, а иногда и я одна, приносим из покойницкой трупы и раскладываем их на столах. Затем моем руки и идем в соседнюю комнатушку – канцелярию, куда Жуко приносит все завтраки. Павел Евдокимович все смешивает, делит поровну, и мы все вместе завтракаем.
Владимир Николаевич острит и балагурит. Павел Евдокимович рассказывает, и притом с увлечением, о курьезах в своей практике, делится воспоминаниями юных лет.
Затем мы принимаемся за дело.
Бывает, что Павел Евдокимович еще до завтрака что-то записывает в своих книгах и принимается за завтрак, когда я уже приступаю к первому вскрытию.
Просто диву даешься, до чего можно привыкнуть к обстановке морга, где все напоминает о смерти!
Впрочем… Сколько раз смерть от голода, непосильного труда и холода угрожала мне самой! И если вспомнить, скольких приходилось наблюдать «покойников», которые были еще не совсем мертвыми, еще бились, пытаясь заработать свою пайку и таким путем еще немного отсрочить смерть, то видеть этих несчастных, уже успокоившихся навеки, не так уж и тяжело.
И все-таки даже мне порой было странно смотреть, как Никишин, завтракавший в соседней комнате, вдруг вбегал в прозекторскую с миской пшенной каши в руке и начинал мне объяснять, тыча ложкой чуть ли не в самые потроха вскрытого трупа:
– Обрати внимание, Фросинька, на гиперемию толстого кишечника! Это колит, результат хронической дизентерии. Вот кровоизлияния! Тут! И тут!
После этого, зачерпнув кашу и отправив ее в рот, он продолжал пояснения с обычными для него выразительными жестами. Ничего необычного он в этом не видел. Привычка!
Следователь и самоубийцаВ связи с этим мне вспоминается один комичный случай. Да, именно комичный, несмотря на обстановку macabre [11]11
похоронный, мрачный (фр.).
[Закрыть]!
Совсем рано. Жуко еще не принес завтраки. Павел Евдокимович в своей каморке был занят составлением месячного отчета, когда в прозекторскую вошел молодой лейтенант в форме НКВД. Он производил, скорее, приятное впечатление: брюнет с височками а-ля Пушкин; в новеньком кителе tire а quatre epingles [12]12
с иголочки (фр.).
[Закрыть]и начищенных до зеркального блеска сапогах.
Он сказал, что пришел присутствовать при судебно-медицинском вскрытии самоубийцы, и, несколько смущаясь, пояснил, что только что демобилизовался из армии, где служил военным юристом, и что это его первое вскрытие.
Откровенно говоря, с этим первым вскрытием ему явно не повезло. И не только оттого, что повесившийся старичок был пренеприятнейшим экземпляром покойника…
Как только Павел Евдокимович, занятый своим отчетом, сказал: «Фросинька, покажи товарищу Павловскому все что надо», – я твердо решила показать ему все… Даже то, чего вовсе не надо. «Ну, постой же, – подумала я, – поездили такие, как ты, следователи на мне… Дай-ка уж и я поезжу на одном из них вволю».
Собственно говоря, никакого подозрения на убийство тут и быть не могло.
Дело обстояло так. Старик освободился из заключения уже больным. Выезда освободившимся тогда не разрешали, особенно зимой. И он устроился сторожем на базу. Недуг прогрессировал, и положение бедняги стало явно безнадежное: у него был абсцесс легкого, или, точнее, рак.
Распад легкого – это ужасно не только тем, что больной страдает… Более потрясающего зловония, чем от расплавляющегося легкого, которое при кашле вытекает в виде зелено-желтого гноя, вообразить невозможно. Один такой больной наполняет смрадом всю больницу.
Видно, оттого его в нее и не положили, благо был предлог: он уже вольный, и больница лагеря – не для него.
В то же время в больницу для вольнонаемного состава его не помещали, так как он еще не имел полугодового стажа по вольному найму.
Денег у него не было, от угла ему отказали. Ему негде было умереть! Он зашел к товарищу, выпил у него кружку кипятку и повесился на пожарной лестнице.
Что в таком случае нужно показать следователю? Внешний осмотр – что, мол, нет следов борьбы, насилия. Надрыв сонной артерии, который наблюдается у повешенных. Пятна Тардье на эпикарде сердца, указывающие на асфиксию [13]13
удушье.
[Закрыть]. Содержимое желудка, чтобы установить, за сколько часов до смерти он принимал пищу и – для очистки совести – не был ли самоубийца пьян.
Нет, такая программа меня не устраивала!
Я решила произвести вскрытие lege artis [14]14
по всем правилам искусства (лат.).
[Закрыть]: «Уж ты у меня все посмотришь и оценишь!»
Он был бледен как мел. У него во рту все время собиралась слюна, и он ежеминутно отворачивался, чтобы сплюнуть то в умывальник, то в плевательницу.
Но я не давала ему передышки.
– Обратите внимание! – заливалась я соловьем. – Не только легкие, но и все органы вовлечены в распад: через диафрагму, per continuetatem [15]15
и далее (лат.).
[Закрыть], гнойники образовались в печени; воротной веной занесены в сердце…
И я находила, еще и еще, на что бы «обратить внимание».
Запах был такой, что даже мне трудно было устоять на ногах. Но следователь выдержал, и мне пришлось сложить оружие.
– Павел Евдокимович! – объявила я торжественно. – Вскрытие окончено!
– Ну вот и превосходно! – сказал жизнерадостно доктор Никишин, входя в прозекторскую и бодро потирая руки. – Теперь неплохо бы и подзакусить!
Бедный следователь! Все, что он ел последние три дня, пропало ни за что ни про что! Чего мне при всех стараниях сделать так и не удалось, Павел Евдокимович добился одной фразой.
Я, корчась от смеха, выскочила в покойницкую и упала на топчан.
Когда прокурор плачет…В большой сушильной печи, где-то на Промплощадке, был обнаружен труп. Печь заперли в субботу, и вроде никого в ней не было. В понедельник, однако, когда печь открыли, там оказался труп мастера. Он был под вагонеткой (через печь проходили рельсы вагонеточной линии).
Что же произошло? Преступление? Несчастный случай?
Предположить можно было и то, и другое. Мастер мог быть убит наехавшей на него вагонеткой. Его, живого, могли запереть в печи, случайно или умышленно, где он и умер от перегрева, недостатка кислорода, от ядовитых газов… Но возможно, его убили и уже мертвого подбросили под вагонетку.
Буквально через пять минут, после того как труп был доставлен в морг, следом за ним явился прокурор города Случанко со своим штатом – всего человек восемь, все почему-то в парадной форме. В те годы работники НКВД (а ими являлись чуть ли не все вольнонаемные работники Норильского комбината) любили щеголять в военной форме, чем-то напоминая мне «земгусаров» [16]16
ироническое название сотрудников Земгора, объединённого комитета Земского союза и Союза городов, созданного в 1915 г. для помощи правительству в организации снабжения армии.
[Закрыть]времен Первой мировой войны.
Впервые видела я такое количество золотопогонников советского типа! Ведь я была уже в неволе, когда ввели все эти финтифлюшки: погоны, лампасы и всякие побрякушки.
Это дело всех всполошило: погибший был человеком партийным, и его очень недолюбливали подчиненные – сплошь заключенные.
Ни до, ни после я не видала подобного образца трупной эмфиземы!
Распухший как гора; голова распухшая, шаровидная, величиной чуть ли не с четверик, черного цвета, ничем не напоминающая черты человеческого лица.
А запах!..
Запах любого разлагающегося трупа отвратителен. Этот же труп был вдобавок какой-то полувареный, полупеченый, полугнилой, сладковато-тошнотворный. В довершение всего – горячий!
Вскрытие производила я под руководством Павла Евдокимовича, который, по обыкновению, страшно суетился, спешил и мешал.
Картина была ясна и не оставляла никаких сомнений: налицо было убийство.
Следы борьбы – ссадины, нанесенные еще живому. Размозженные вагонеткой ткани трупа. Отсутствие пятен Тардье, которые обязательно были бы на эпикарде при асфиксии и отравлении газами. И самое главное – это затылок, проломленный ударом тупого предмета. Кровоизлияния в мозг и в субарахнеидальное [17]17
пространство вокруг мозга, в котором циркулирует спинномозговая жидкость.
[Закрыть]пространство.
На то, чтобы разобраться в этом, едва ли потребовалось бы больше пяти минут, если бы Дмоховский успевал записывать протокол.
Но тут случилось непредвиденное.
Павел Евдокимович, суетясь и стремясь проявить активность, вдруг ринулся к полке, схватил банку концентрированного формалина, густого, как мед, и… вылил содержимое банки во вскрытую брюшную полость.
Что тут было!
Даже несколько капель формалина, вылитых на горячие внутренности, заставили бы всех чихать, а здесь – целая банка! Все схватились за носовые платки и ринулись к выходу, заливаясь слезами.
Я упала на топчан, задыхаясь от смеха и формалина, а Павел Евдокимович стоял с банкой в руках, чихал и повторял:
– Какой же я дурак!
Прокурор, чихая и кашляя, бормотал из-за дверей:
– Вы-то люди, должно быть, привычные, а нам с непривычки тяжеловато.
Да, за все эти тяжелые годы смеяться мне случалось, пожалуй, только в морге.
«Я убила своего ребенка!»Но не следует думать, что в морге происходили исключительно комичные сцены.
Бывали и трагичные.
Однажды утром – мы не успели еще и позавтракать – дверь от толчка распахнулась и в прозекторскую с воплем ворвалась простоволосая полураздетая женщина:
– Я убила своего ребенка!
На вытянутых руках женщины беспомощно моталось тельце мертвого ребенка, очаровательной девочки месяцев пяти-шести.
Детоубийство – дело уголовное. И Павел Евдокимович связывается по телефону с прокурором Случанко, подробно пересказывая ему то, что успела сообщить убитая горем мать:
– Как это произошло? Да ведь теснота-то какая! Комнатушка метров одиннадцать. На столе старики, дед с бабкой. Под столом моя сестра. В углу, возле шкафа, квартирант с женой и ребенком. Ну а на кровати мы с мужем. В ногах двое старшеньких наших, а эта малышка возле меня.
– Сходите-ка вы сами на место происшествия, посмотрите, как там и что, – изрек прокурор.
Часа через полтора-два Павел Евдокимович вернулся.
– Ну, Фросинька! – сказал он, плюхнувшись на стул, и в удивлении развел руками. – Скажу я тебе, ума не приложу, как они живут. Единственное, что меня удивляет: как это бабушка не задавила дедушку? Как они не придушили квартиранта? И как вообще они не передушили друг друга?
Прокурор распорядился оставить дело без последствий. Состав преступления тут, безусловно, отсутствовал.
Бесперспективная ситуацияЕсли б я умела трезво смотреть на жизнь, то сразу бы сообразила, что со своим желанием добросовестно работать придусь в морге не ко двору. Если бы у меня сильнее был развит инстинкт самосохранения и слабее – совесть, мне следовало бы принять защитную окраску. Но… тогда я была бы не я.
Я не чистюля. Но я не могла примириться с тем, что называют показухой.
Уборка после окончания вскрытий сводилась к тому, что Павел Евдокимович, надев огромные резиновые перчатки, собственноручно размазывал по полу кровь, нечистоты, асцитную жидкость, гной и засовывал тряпку за батарею отопления.
Грязные топчаны, ставшие от засохшей крови похожими на изделия из дорогих сортов красного и черного дерева, покрывались чистыми простынями, а тела выпотрошенных и наскоро зашитых покойников санитары заносили в специальный ящик (на колесах или полозьях), заменяющий катафалк. И каждый принимался за свои, лично свои дела.
Никишин отправлялся на прогулку пешком до Горстроя. Эта прогулка называлась «Большой круг кровообращения». Дмоховский шел гулять, Артеев – на рынок; Жуко – также заниматься делами, то ли коммерческими, то ли любовными, а я… Я принималась за уборку. Настоящую.
Сколько селедочных головок, превратившихся в черную – вроде ихтиола – клейкую массу, выковыряла я из многочисленных батарей! Затем, вымыв половую тряпку, я принималась за мытье полов и вообще всего, что может быть вымыто.
За эти «санитарные мероприятия» мне крепко доставалось от всех: санитары ворчали, боясь, как бы и их не заставили работать, а Павел Евдокимович уверял меня, что это вредно и опасно, так как подобным образом можно разворошить инфекцию, помешав ей «самоуничтожаться».
Когда же я выстирала его простыни (были они цвета мореного дуба), он завопил, что этого не потерпит: они-де были пропитаны техническим вазелином, который, по его мнению, является лучшей дезинфекцией.
Больше я простыней не трогала, а делала лишь уборку.
Затем я принимала душ и садилась за учебники нормальной и патологической анатомии. Иногда приходилось рисовать для Кузнецова части органов, которые он удалял при операциях. Чаще всего это были отрезки тонкого кишечника.
Кузнецов писал научный труд об оперативном лечении геморрагических энтеритов [18]18
воспаление слизистой оболочки тонких кишок, при котором происходит кровоизлияние в стенку кишки.
[Закрыть]. Нужно было или нет удалять полтора-два метра кишки, я не знаю, но «подопытных кроликов» было достаточно.
Доставляли покойников в любое время дня и ночи, но чаще всего после полудня, когда оставалась я одна. Нередко мне приходилось вносить их без посторонней помощи. Это было не так уж трудно: трупы с периферии, особенно с Каларгона и Алевролитов, – это были трупы истощенных до предела людей. Случалось, я подхватывала пару жмуриков под правую и под левую руку и без особенного труда волокла их в покойницкую. Их доставляли иногда совершенно голыми, но чаще – в матрасниках, которые сразу же возвращались. Впрочем, самым возмутительным было то, что можно довести людей до такого состояния… Однако трудно сказать, какой вид смерти ужаснее.
Двери морга для всех были открыты. Над его дверьми надо было написать не напыщенную фразу Сорбонны «Здесь Смерть радуется тому, что может помочь Жизни», а просто – «Добро пожаловать!»
Здесь, в глубоком тылу…При возникновении поселка Норильск в 1935 году смертность среди заключенных была не так-то высока. Все приходилось создавать из ничего и работать в нечеловеческих условиях, но зэков было не так уж много и их преждевременная смерть являлась нежелательной, поскольку доставлять новые «кадры» было не так-то легко, ведь даже узкоколейки еще не было. Поэтому питание было значительно лучше: люди голодали, но умирали не от голода. Одежда выдавалась (особенно тем, кто работал на морозе) соответственная условиям Крайнего Севера с его морозами и пургой при ураганном ветре: бушлаты на вате, валенки и даже полушубки. Условия жизни были сносными: после работы разрешалось отдыхать, да и на работу можно было идти без особенной волокиты. Но постепенно все это начало изменяться. Разумеется, к худшему.
Ничего удивительного! Поначалу все начальство, за исключением считанных единиц, было из заключенных. Старались они изо всех сил, и за страх, и за совесть: им было известно, что множество таких же, как они, лучших представителей интеллигенции, было безжалостно и нелепо уничтожено советской Фемидой, специально сдвинувшей повязку с глаз, чтобы нанести удар по лучшим людям. Знали они также, что занесенный над ними меч Фемиды может безжалостно уничтожить любого из них без малейшей с их стороны вины. Чтобы избежать подобного финала или по крайней мере отсрочить его, они совершали буквально чудеса, строя мощный комбинат в столь гиблом месте. Начальство понимало: у людей должны быть силы, чтобы не сразу умереть.
Перемены наступили незадолго до Второй мировой войны, вернее тогда, когда в Европе уже запахло порохом.
С одной стороны, в Норильск хлынули вольнонаемные (в подавляющем большинстве партийные)… я не скажу – специалисты, но те, кто при известных условиях мог сойти за специалиста. Ничего трудного в этом не было: любой балда мог с успехом стать начальником предприятия, если главным инженером был настоящий специалист, разумеется, заключенный. Когда война втянула в свою гигантскую мясорубку и Советский Союз, эта замена з/к-руководителей партийными пошла ускоренными темпами, ведь на руководителей таких предприятий, как в Норильске, распространялась бронь, и вообще там они были как у Христа за пазухой.
В то же время многие з/к-начальники из тех, кто создал Норильск, стали освобождаться: они выходили из лагеря, но почти все остались там на положении ссыльных, на второстепенных должностях, хотя по-прежнему именно на них лежали все обязанности и ответственность.
Это отразилось на положении заключенных: начальство перестало быть заинтересованным в их, пусть относительном, благополучии.
Между з/к-руководителями и з/к-исполнителями оборвалась связь. Прекратилась круговая порука.
Но не только это способствовало ухудшению быта заключеных. Просто количество рабов стало возрастать чуть ли не в геометрической прогрессии.
Сперва хлынули «засекреченные кадры» из захваченных перед войной лимитрофов: Эстонии, Латвии, Литвы, а также восточных районов Польши и Бессарабии. Многих из них судили заочно «тройки», Особое совещание, и они даже не знали за что.
Остальным давали статью 58, пункт 10. Десять лет по этой статье получали за малейшее слово неудовольствия.
Затем стали поступать «дезертиры» – те, кто уклонялся от военной службы: отбился, заблудился или умышленно скрылся, – а заодно их семьи, знакомые и все, кто не донес на них.
А там – лиха беда начало! Когда чаша весов военного счастья стала склоняться на нашу сторону, то тогда-то суды и стали свирепствовать. Да как! Кого только нельзя было подвести под рубрику государственного преступника, а точнее, изменника Родины!
Этап за этапом прибывали в Норильск. Все новые и новые невольники вливались в до отказа наполненные концлагеря, окруженные колючей проволокой.
Вводились все новые и новые строгости, к тому же абсолютно ненужные.
Надежнее заграждений, через которые пропущен ток (как это, по-видимому, было в немецких лагерях смерти), Норильск был окружен непроходимыми трясинами и глубокими озерами. Мороз, голод, бескрайние просторы непроходимой тундры – более надежная охрана, чем вооруженные автоматами эсэсовцы, но огромный штат надзирателей и целая армия наших «эсэсовцев» должны были как-то оправдывать свое существование здесь, в глубоком тылу. Им совсем не улыбалась перспектива оказаться на передовой! Куда приятнее и, главное, безопаснее было проявлять свою власть над безоружными, лишенными прав, заморенными голодом и измученными трудом «изменниками Родины».
И вот в Норильск прибывает еще одна волна (на сей раз – цунами) заключенных – политических каторжан, так называемых КТР.
Несметное количество бесплатной рабочей силы – рабсилы, невольников – привело к тому, что дорожить их жизнью стало незачем. Прокормить, одеть и правильно использовать такую «армию» было невозможно: во всей стране царили голод, разруха. Так на что могли надеяться «изменники Родины»? Ясно, что питание, отпускаемое для заключенных, проходило через руки всей «псарни». Все наиболее питательное к этим рукам прилипало. Голодный человек опасен, а изможденная голодом тень человека покорна и вполне безопасна. Отсюда – прямой расчет: надо было заставить человека потерять силы, волю, достоинство и даже облик человеческий.
На это и была направлена вся система лагерей, лицемерно именуемых «исправительными» и «трудовыми».
Всё забыто, и все забыты…Теперь, когда жизнь целого поколения отделяет нас от окончания войны, все выглядит иначе.
Ловко орудуя ножницами и клеем, можно изменить до неузнаваемости любое литературное произведение.
Книгу истории, хотя страницы ее и написаны кровью, можно изменить еще основательнее. В распоряжении тех, кто ее редактирует, не только ножницы и клей. Тут и «воспоминания», написанные по специальной программе, и «художественная литература», выполняющая то же задание, но пользующаяся более богатыми средствами, так как ей нет надобности «подгонять под ответ», когда есть более эффективный способ: воздействовать, минуя разум, непосредственно на чувства.
Тут и еще более впечатляющий метод воздействия – кино…
Кино – это огромная сила, заставляющая не умозрительно, а зрительно, почти осязаемо воспринимать то, что желательно выдать за реальность. Ведь то, что мы видим, пусть даже на экране, мы чувствуем: оно движется, говорит, живет и умирает. Трудно критически относиться к существованию того, что видишь! В этом – сила кино…
Разумеется, у человека есть ум. Ум – это память, логика и опыт, свой и чужой, приобретаемый ценой ошибок и оплаченный страданием. Не задумываясь, ставлю я на первое место память.
«Ничто не забыто, никто не забыт!» – слышу я очень часто. Эти гордые слова красуются на памятниках, они фигурируют в качестве эпиграфов.
Увы! Всё забыто, и все забыты…
Не в том беда, что переименовывают города, улицы, снимают памятники, убирают портреты, лозунги, переделывают уже изданные книги, вырезают и заменяют страницы энциклопедических словарей, замазывают и склеивают их листы. Взятый в отдельности, каждый из этих фактов смешон. Но когда все это, вместе взятое, направлено на то, чтобы у человека отнять память, заменить логику покорностью, скрыть или извратить уроки истории, – это ужасно и преступно.
Люди моего возраста помнят, как происходила эта фальсификация событий, судеб людей, фактов, но они молчат. Так спокойнее и безопаснее.
Еще несколько лет, и мы, последние очевидцы и революции, и нэпа, и коллективизации, и сталинского террора, – мы умрем, и некому будет сказать: «Нет! Было вовсе не так!»
Поэтому я и пытаюсь «сфотографировать» то, чему я была очевидцем.
Люди должны знать правду, чтобы повторение таких времен стало невозможным.