Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 97 страниц)
И вот уже бежит на трибуну секретарь комсомольской организации Павличенко:
– Первый пункт: осудить недостойное поведение Керсновской. Второй пункт: уволить Керсновскую из Норильского горно-металлургического комбината. Третий пункт: усилить массово-политическую работу в коллективе. Кто «за» – поднимите руку!
Дружно поднимает руки… весь президиум. В зале… Да, в зале пять поднятых рук. Пять! Конфуз…
В первом ряду – Скрыпник с женой; среди начальников трое: Пищик, Зозулин, Кичин.
– Кто против?
Лес рук.
– По пунктам!
Ивашков явно старается протащить второй пункт. Однако постепенно его видоизменяет:
– Уволить не из комбината, а из шахты?
– Нет!
– Уволить с участка, но оставить на поверхности?
– Нет!
Борьба завязалась между двумя проектами. Проект Шевцова: понизить в чине. Из взрывника – в машинисты транспортера. Проект Молчанова: оставить на прежней работе и ограничиться замечанием. Ивашков и весь президиум рвут и мечут, стараются измотать людей: голосуют уже двадцатый раз.
Я не выдерживаю: вскакиваю на сцену, ударяю по трибуне картонной папкой, в которой мои записки, и сдавленным голосом кричу:
– К черту! Не надо мне ни пенсии, ни вашего помилования!
Кто-то хватает меня за штаны, кто-то – за руки. Меня волокут на место.
Наконец резолюция принята. Резолюция Молчанова. В ней не изменено ни слова. Вот она: «1. Вынести порицание Керсновской (без какого то ни было упоминания о „недостойном поведении“). 2. Оставить Керсновскую на прежней работе мастера буро-взрывных работ вплоть до выхода ее на пенсию. 3. Усилить массово-политическое воспитание в коллективе».
Аплодисменты. Шум. Толчея. Все встают. Я в три прыжка взлетаю на трибуну. Занавес опускается. Я стою перед трибуной, подняв руку, и кричу неожиданно очень твердым голосом:
– Спасибо, товарищи!
Наклонившись, ныряю под занавес и оказываюсь на сцене рядом с полковником и Ко.
Быстрым шагом пересекла я по диагонали сцену, направляясь к двери, ведущей в фойе. Проходя мимо майора, не удержалась: на мгновение замедлив шаг, я сказала елейным голосом – точь-в-точь, как несколько часов назад майор спрашивал меня:
– Ну? Как настроеньице?
«Спасибо тебе, Антоновна!»В фойе, у дверей на сцену – группа взрывников. Старик Быховой подходит ко мне, обеими руками берет меня за руку, трясет ее и говорит:
– Спасибо тебе, Антоновна!
– Мне? Это я должна вам, товарищи, сказать спасибо! А мне-то за что?
– Как за что? Да за то, что не дрогнула, не поползла на брюхе, не унижалась, не молила о пощаде! За это от имени всех наших товарищей еще раз – спасибо!
Протискиваюсь к выходу и слышу со всех сторон – от знакомых и незнакомых – ободряющие слова. Некоторые извиняются: «Я, Антоновна, хотел было выступить, но, сама понимаешь…» Увы, понимаю. Впрочем, больше всего говорят одно и то же: «Молодец! На брюхе не ползала!», «Спасибо!», «Я так боялся, что будешь каяться!»
Со мной вышла целая толпа. Я думала, что они уже расходятся. Но нет. Меня провожали до железной дороги, а некоторые – до самого дома. Но затем они вернулись: в зале театра были обещаны танцы.
Прощаясь со мной, многие повторяли: «Спасибо за то, что не унижалась!»
У «них» осечки не бывает…Суд закончился уже около одиннадцати часов, но я знала, что не усну. Долго сидела я на своем топчане… По свежей памяти я с ходу записала с максимальной точностью все, что произошло – всю процедуру, все выступления. И мне становилось все яснее и яснее, что подобный конфуз – невероятное поражение КГБ, а это – немыслимо, недопустимо и ненаказанным не может остаться. Закончила я эту запись следующими словами: «Сказать, что это – все? Конечно, нет. Если это победа, то даже не пиррова победа. Пирр сказал: „Еще одна такая победа – и я останусь без войска!“ Я же могу сказать: эта победа меня погубила».
Никогда, никогда мне не простят того, что страх не всех превратил в подлецов! Могло показаться, что, хотя меня и взяли на мушку, но вышла осечка. Нет, это не осечка. У «них» осечки не бывает… Это детонатор замедленного действия. Остается ждать, когда произойдет взрыв.
Долго ждать не пришлось. Месть началась уже на следующий день. Когда я пришла на работу, Пищик сказал, что меня вызывает начальник шахты.
Новоселов объявил мне, что, вопреки постановлению товарищеского суда, он отстраняет меня от работы – моей работы, которой я так гордилась и которую так артистически выполняла! Этому я не очень удивилась: ведь бьют туда, где больнее.
Что же, я на любой работе не спасую. Пойду рядовым забойщиком на погрузку. Пусть мне 53 года и я не могу ворочать на равных с молодыми шахтерами, которым по 25 лет. Даже если я от них не отстану (а я не отстану, так как у меня есть и воля, и сноровка!), то все равно: за деньгами я не гонюсь. Пусть у грузчиков четвертый или даже пятый разряд. А мне пусть дают второй. Лишения меня не пугают.
Каково же было мое удивление, когда уже на следующий день приказом меня назначили мотористкой – именно это всеми силами пытался протащить Ивашков, но именно это было отвергнуто решением товарищеского суда.
На шахте все знали, как я горжусь званием шахтера и тем, что ни одного дня не была на легкой работе: нажимать кнопки.
Новоселов знал, что мое уязвимое место – это рабочая гордость, и удар нанес метко.
– Мало ли что решил товарищеский суд! Здесь вопрос доверия, а я вам не доверяю. Тут я администратор. Я и решаю, могу или нет доверить вам взрывчатку.
– Ладно! Hо лопату доверить можно?
– Нет! Есть решение: в шахте женщин терпят, но лишь на легкой работе. Например, мотористки.
– Пусть так. В шахте нельзя на тяжелой работе, а на поверхности можно? Значит, назначьте меня на погрузку леса и механизмов на поверхности!
– Но вы не выдержите! Это же тяжело! – даже вроде растерялся Новоселов.
– Вот и посмотрим, есть ли такая работа, как бы тяжела она ни была, с которой бы я не справилась.
Вдруг в кабинет начальника шахты ворвался парторг Ефимов. Он был вне себя: бледный, весь дергался и размахивал руками – ну совсем как марионетка, которую дергают за веревочку. Он метался, обегая вокруг стола и «кивал пальцем» на меня, как на ребенка, которого хотят напугать.
– Вы думаете о том, что вы наделали? Стоило вам в конце лишь слово сказать, и через две недели мы бы вас на пенсию провожали, как Ананьева, с Почетной грамотой и именным подарком!
Понять его было не так уж трудно: «суд» должен был попасть в газету, показываться, как киножурнал, а получился конфуз: 2000 рударей и шахтеров с удивлением убедились, что страх еще не всех сделал подлецами! Каково было после этого ему, парторгу, организовавшему это судилище по распоряжению полковника госбезопасности?
«Стоило вам лишь слово сказать…» – это значит унижаться, умолять о пощаде, изъявлять раскаяние, обещать исправиться и дать возможность коллективу «взять раскаявшегося преступника на поруки»? Все казалось им ясно и просто: кто решится отказаться от пенсии? К тому же они знали, что удар придется по моей матери.
Если бы это не звучало слишком напыщенно, я бы сказала, что «в душе моей взорвалась буря негодования», но комизм ситуации пересилил. Невозможно было без смеха видеть, как кривлялся и дергался от злости этот старикашка. И я рассмеялась. Да как! Можно было ожидать чего угодно, но не смеха. Поэтому нет ничего удивительного, что из соседнего кабинета, кабинета «главного», поспешили явиться сам главный – Левченко (кстати сказать, единственный из начальников, не пожелавший присутствовать на судилище, организованном полковником Кошкиным: тогда он остался на вторую смену под землей) и Шишкин – главный инженер УУШ (в прошлом – начальник нашей шахты, я с ним проработала пять лет).
Зная, что происходит в кабинете начальника шахты, и предвидя, как я болезненно перенесу «разжалование», они никак не могли понять причины моего смеха.
Что ж, тем лучше. Теперь узнают.
– И вы рассчитывали, что я поползу на брюхе за личным именным подарком? Да будет вам стыдно! Не об именном подарке шла речь, и даже не о личной катастрофе, связанной с потерей права на пенсию. Речь шла о жизни и благополучии моей матери – и то я не смогла унизить свое человеческое достоинство. Стыдно вам, бездушные люди!
«Не наживайте себе беды, ребята!»Таким образом, я стала грузчиком-лесогоном. Хотели меня грохнуть об землю, чтобы полюбоваться моим унижением. Не вышло! Я сама спрыгнула. Толчок получился такой сильный, что все во мне заныло, но я удержалась на ногах.
Работа эта, сама по себе очень нужная (ведь без крепежного леса и без оборудования шахта работать вообще не может), использовалась в качестве наказания на тот или иной срок. На нее направляли всех проштрафившихся, главным образом тех, кто прогуливал по пьянке. Наряду с основной работой, и без того нелегкой, надо было вести борьбу со снежными заносами, причем эта дополнительная нагрузка не учитывалась. Оплата была минимальная – 800 рублей в месяц, то есть меньше, чем получает банщица.
Немалое удовлетворение получила я тогда, когда ко мне подходили парни – наши шахтеры, молодежь, в большинстве мне вовсе незнакомые, – и говорили:
– Как же это, Антоновна? Мы, коллектив, все голосовали за то, чтобы ты осталась на своей работе. А они… Хочешь, мы потребуем?
– Нет, ребята, не наживайте себе беды. Мне вы не поможете. Ничего! Разжалованный в рядовые, шахтер чувствует себя лучше, чем они – севшие в лужу!
Однако я недооценила полковника Кошкина: те, кто избрал своим оружием ложь, научились владеть им поистине виртуозно. В чем я не замедлила убедиться.
Предупреждение об опасностиУже на следующий день после суда ко мне на работу – туда, где я разгружала вагон крепежного леса, – подошел Евдокимов, один из наиболее интеллигентных взрывников.
– Антоновна, я к тебе по поручению Федорова – нового у нас на шахте инженера. Он начальник первого участка. Ты его не знаешь. И он тебя не знал, пока не увидел, как ты держалась на суде. Он лишь в тот день пришел на нашу шахту и хочет тебя пpедостеречь: жди нападения! Кошкин этого так не оставит! Вот что рассказал Федоров. Когда занавес был опущен, полковник дал волю своей ярости… Ох и влетело же нашему начальству! Ругал он их, особенно Ефимова и Ивашкова, чуть ли не наpавне с тобой. Обвинял в предумышленной организации провала. Нельзя, дескать, было допустить подобной огласки! Надо было в раскомандировке шахты, в присутствии человек трехсот, – так, чтобы каждого в лицо знать, под контролем. А то собрались все незнакомые: с одиннадцатой шахты, с рудников 7/9 и 2/4. Да и на нашей шахте ведь две с половиной тысячи шахтеров. Мало ли, что они думают! И на трибуну допустить надо было только своих, проверенных, которые говорили бы то, что нужно. А то – какой позор! Даже Фокин, партийный, выдвиженец, всем обязанный шахте, и то не мог ограничиться осуждением, а начал ее хвалить: «Она в труде и в быту является примером!» Затем насел на редактора: надо все это в печати осветить надлежащим образом! Уж на что все эти журналисты – лакейские души, но тут уж и редактор запищал: «Никак невозможно! Ведь очевидцев почти две тысячи человек, да еще скольким расскажут… Тут если палку перегнешь, то еще хуже получится, так что никак нельзя будет поправить». Уж извивался он, как червяк! И все же умудрился как-то утихомирить полковника, подмаслить его: «Дайте срок – придумаем что-нибудь». На чем они там порешили, неизвестно. Однако Федоров уверен, что над тобой нависла гроза…
Грозы я не боюсь, но…
«Гроза!» Гроза может быть разрушительной, последствия ее могут быть гибельными, но… Гроза – это нечто очистительное, формируется она в верхних слоях атмосферы, и от электрических разрядов образуется озон, которым так легко дышится.
Нет, грозы я не боюсь. Кроме того, мне осталось уж так мало до выхода на пенсию! Правда, в два раза больше, чем работай я в шахте: на поверхности стаж перестает быть льготным. Вместо двух недель – еще месяц.
Неужели полковник рассчитывает, что у людей, на чьих глазах он потерпел такое фиаско, столь короткая память? Нет! Для нового удара у него просто нет времени. И как всегда, я была наивна до глупости.
Бесполезная попытка опровергнуть ложьНе гроза, не ливень обрушился на мою голову, а ушат помоев. А точнее, статья в «Заполярной правде» от 17 апреля 1960 года.
«…До меня дошло, что на днях состоялся товарищеский суд над некоей Керсновской, примазавшейся к коллективу шахты „Заполярной“, и я пришел в ужас, что в своем великодушии, которое нельзя ничем объяснить, кроме неопытности и доверчивости нашей молодежи, товарищи не заметили, кто скрывается за личиной „труженицы, беззаветно преданной своему шахтерскому долгу“. Да знают ли они, возмужавшие уже в послевоенные годы, что эта самая Керсновская в августе 1944 года, будучи на службе в немецкой полиции, повинна в неслыханном злодеянии? Под ее руководством множество женщин, ни в чем не повинных детей и немощных стариков было согнано в церковь в Могилеве Подольском и сожжено! Кровь стынет в жилах, когда я вспоминаю этот ужасный день! И никогда не забуду, что вот эта самая Керсновская, на чьих руках никогда не высохнет кровь невинных жертв, сумела обмануть коллектив, так ловко замести следы и с таким успехом носить личину советского человека…»
Подписана была эта фальшивка «работник ДОЦ» (деревообрабатывающего цеха).
Подлецов много, но не все сто процентов. Есть и честные люди. Более того – мужественные. Одним из таких оказался Моня Трегубов, некогда работавший со мной в центральной больнице лагеря. Как и я, поклонник и ученик доктора Мардны. Увлекался Моня не только медициной. Он писал стихи, и даже хорошие. Освободившись, он изменил медицине и перешел на работу в торговый отдел бухгалтером, но верность поэзии сохранил. Будучи членом литературного кружка, Моня был хорошо знаком с Быковым, редактором «Заполярной правды». Он пошел в редакцию и высказал свое негодование:
– Это ложь! Такое обвинение вообще нельзя публиковать в газете, не проверив предварительно. А поскольку это ложь, то ее следует опровергнуть. Чем занималась Керсновская до войны, я не знаю. Ручаюсь же вот за что: судили ее вторично 24 мая 1944 года в Новосибирске; в Норильск прибыла этапом 1 августа 1944 года в тяжелом состоянии, где ее с большим трудом спасли от смерти. Из ее личного дела явствует, что отправлена она была в ссылку в Сибирь еще до начала войны. Таким образом, все, написанное о ней в вашей газете, – ложь!
– Тут я бессилен что-либо изменить! Эту статью принес в редакцию полковник госбезопасности товарищ Кошкин. Судите сами, могу ли я это опровергнуть?
Как часто с тех пор, читая газеты, за строками многих статей я вижу полковника Кошкина…
Я была бессильна перед подобной клеветой. Это был подлый удар. Но – меткий. И он, безусловно, достиг цели. На шахте были товарищи, которые меня знали с 1947 года. Знали как хорошего работника, и еще лучше – как товарища, стойкого в опасности, готового прийти на помощь, рискуя жизнью. Знали мою донкихотскую правдивость. Таких старых шахтеров было мало. Большинство же лишь видели, что на меня напали и я защищалась. Они понимали, что нападают подло, трусливо, из страха перед той «оккультной» силой, которая всех душит, прижимает к земле. И они видели, что я не сдаюсь. Значит, на моей стороне правда. И они меня поддержали. И вдруг – такое ужасное разоблачение! «Кого мы защищали? Кого оправдали? Какой ужас!»
…Опять вспоминаются дни моего давно прошедшего детства.
Девятнадцатый год. Лонжерон. Берег Черного моря. Мы сидим на скале. «Мы» – это я и Оки, японский мальчик, с которым у меня была странная дружба: мы вели не по летам серьезные разговоры.
В данном случае мы обсуждали, что можно считать самым мучительным чувством.
– По-моему, – сказала я, – самое мучительное – это бессилие перед лицом несправедливости.
– Отчасти ты права, – отвечал, помолчав, Оки. – Но еще хуже – это стыд, оттого что ты обманул доверие близкого тебе человека. Несправедливость – это боль, которую можно пережить. А обмануть доверие?.. Это позор, который искупить может только смерть.
Мне тогда шел двенадцатый год, а этому философу еще не было четырнадцати…
Прощай, шахта!И вот последний день я отработала. Подала документы на пенсию. Сдала каску, спецовку, инструмент. Прощай, шахта!
Был ясный майский день. Яркое солнце, ослепительно белый, свежевыпавший снег…
Как много значила для меня шахта! Да, я любила ее… Гордилась тем, что я шахтер.
Мне было бы больно с ней расставаться, если бы даже я знала, что впереди – вполне заслуженный отдых и рядом со мной, опираясь на мою руку, сможет отдыхать без тягостных забот моя старушка – любящая и любимая. Что поделаешь, всякое расставание тягостно. И недаром говорят, что любят не за то, что ты получил, а за то, что ты отдал. А шахте я отдала очень много, и я имела право ее любить.
Мне было бы очень тяжело с нею расстаться, если бы… Если бы грязное пятно не легло на все то, что для меня было светлым воспоминанием…
Я уходила с шахты. В последний раз обернулась. И вдруг показалась группа людей. Пользуясь погожим весенним днем, все начальство шахты делало обход поверхности: начальник, главный инженер, предшахткома, парторг, несколько начальников участков и впереди всех – Кичин.
Резко повернувшись, я пошла им навстречу.
– Все, Антоновна? Уходишь? – спросил Кичин и, улыбаясь, протянул мне руку.
Я прошла мимо него и подала руку главному:
– Прощайте, Николай Сергеич! Только вы не испачкали нашу шахтерскую дружбу. Спасибо вам!
И ушла, не обернувшись больше ни разу.
Все? Нет, это еще не все. Как я ни спешила, но горький пример Маргариты Эмилиевны послужил тому, что я знала: недостаточно сдать документы на получение пенсии; надо получить в руки удостоверение. И тогда – айда!
Второй ушат помоев…И вот в моих руках «Заполярная правда» от 11 мая 1960 года. На второй странице статья «Не выйдет, Керсновская!» Опять какой-то мой «знакомый» возмущается тем, что я сумела притвориться казанской сиротой и обмануть доверчивую молодежь:
«Все хамелеоны умеют принимать защитную окраску. Но у них это просто маскировка, которая помогает скрыться от опасности или подкрасться незамеченным к жертве. Куда опаснее те хамелеоны, которые в течение долгих лет сидят, притаившись, время от времени выплевывая ядовитую слюну исподтишка. Трудно поверить, что эта женщина в шахтерской спецовке долгие годы дожидается того момента, когда она снова сможет развернуться во всю ширь своей настоящей натуры и стать такой же, как ее родители! Я хорошо знал эту семейку. Богатые помещики, весь смысл жизни которых был в издевательстве над теми, кто волей злой судьбы зависел от их произвола! Ее мать била по щекам прислугу, не разрешая ей отворачиваться от ударов. А отец, тот вообще не расставался со специальной плеткой – единственным способом „общения“ с подчиненными. Нет! Вам не дождаться плетки вашего папаши! Вам не повернуть вспять колеса истории!»
Какой-то гнусный клеврет Кошкина или сам Кошкин смеет порочить память моего отца – человека, благороднее и справедливее которого я себе и представить не могу. Он всегда был тем эталоном, по которому я сверяла свои поступки. А мама? Олицетворение доброты и доверчивости, всегда готовая ринуться на помощь. Она у нас всегда была адвокатом всех обездоленных, и единственное, что я могла поставить ей в упрек, это – ее доверчивость. И это их я позволю обливать грязью? Пусть я бессильна перед клеветниками. Но бездеятельной я не буду!
Облачаюсь в доспехи и бросаю перчатку полковникуИмело ли смысл обращаться за справедливостью к прокурору? Ведь у меня было достаточно времени и возможности, чтобы убедиться, что там, где нет правосудия, на справедливость рассчитывать не приходится? Но так я поступила просто потому, что о недавно назначенном к нам прокуроре Кретове я слышала весьма лестные отзывы. Кроме того, я как-то зашла в ДИТР, где он читал доклад о причинах детской преступности и мерах борьбы с ней, и мне понравились, показались правильными высказываемые им взгляды.
К тому же я по старой памяти все не могла избавиться от правил, присущих законодательству культурных стран, по которым юридическая власть главенствует над властью полицейской, то есть над так называемыми «органами».
Наивно? Глупо? Но я решила призвать к ответственности полковника КГБ.
Честно, откровенно и ничего не скрывая, обратилась я к прокурору Кретову в письменной форме:
«Во все времена все люди (а если и не все, то по крайней мере лучшие из них) считали правильным выслушать человека прежде, чем высказать ему порицание. И даже если человек очень антипатичен, то все же судить надо „ad rem“ [10]10
к делу (лат.).
[Закрыть], а не „ad hominem“ [11]11
применительно к человеку (лат.).
[Закрыть].
Я (пусть даже по собственной своей вине) была взята „на мушку“ органами госбезопасности, и с тех пор – свыше двух лет каждый мой поступок (пусть – проступок) рассматривался очень неблагожелательным взглядом, о чем я не имела ни малейшего представления.
Все шло, как в таких случаях полагается, нормальным путем: мои начальники были использованы в качестве соглядатаев; товарищей по работе превратили в доносчиков и, наконец, было раздобыто одно (а может быть, и не одно?) письмо, написанное мною одной моей знакомой – больной старушке.
И вот, когда мне до пенсии оставалось недели три, пришло время „нажать на гашетку“. Не скажу, что получилась осечка (у органов госбезопасности осечек не бывает), но – камуфлет.
Мне инкриминировалось многое: мое выступление 16 марта 1959 года на собрании в клубе, куда нас, женщин, собрали, чтобы объявить, что (под предлогом „заботы“ о нашем здоровье) нас решено было лишить работы; статью мою в газету „Труд“ на эту же тему; лотерейные билеты 1-й лотереи, которые я, оплатив полностью, разорвала, мотивируя это тем, что не одобряю азартных игр, особенно навязанных силком; письмо, адресованное старушке в Сумы и очутившееся у полковника Кошкина, с которым я отнюдь не мечтала вступать в переписку…
Пожалуй, это несчастное письмо и оказалось той „последней унцией, которая проламывает конскую спину“ (хотя, с другой стороны, именно это письмо и указывает на мое доверие к нашим законам, не запрещающим свободы слова и гарантирующим тайну частной переписки).
Разумеется, случись это несколькими годами раньше, одного этого злосчастного письма было больше чем достаточно, чтобы упрятать меня лет на 25, а то и понадежней! Я там призналась, что, слушая речь товарища Хрущева, не сумела запомнить, „сколько чугуна будет выдоено от каждой фуражной коровы, сколько „деловых поросят“ будет получено от одной племенной доярки, сколько силоса заложат на одного студента“, потому что на мою бедную голову пять с половиной часов сыпались проценты, миллионы тонн, гектаров, киловатт-часов…
Так ведь это шутка (пусть даже и неуместная), но не „извращение директив“! Шуткой было и то, что от слишком частого упоминания Хрущевым своей поездки к Айзенхауэру и удачной фотографии задней стороны Луны у меня получилось: „полет Хрущева на Луну“ и „фотография задней части Айзенхауэра“.
Далее в письме я высказала мнение, что это ненормально, когда молодым ребятам, демобилизованным из армии и имеющим право обзавестись семьей – найти себе подругу по душе, – дают путевку на целину, а затем объявляют набор некоторого количества девушек для отправки на целину… Как будто речь идет о каком-то количестве кобылиц, предназначенных для покрытия местными жеребцами.
Может быть, подобная аналогия пришла мне на ум, потому что до того, как стать шахтером, я была зоотехником? Но доля правды в этом есть!
Но едва ли не самым тяжким грехом был признано то, что я осмелилась высказать о книге Дудинцева „Не хлебом единым“ следующее: „По существу, там много розовой водицы. Где это видано, чтобы судья записал „особое мнение“, так как есть сомнение в виновности подсудимого… И это – когда речь идет об экономическом шпионаже“.
И далее: „Богиня Фемида сбросила с глаз повязку, надела очки и смотрит… не на то, какая чаша перевесит на весах правосудия, а кем была бабушка подсудимого (умершая, к тому же, лет 60 тому назад)“.
Я знаю, что все это очень неосторожно… Как неосторожно (а может быть, и глупо) то, что я обращаюсь к Вам, но я дорого, очень дорого заплатила за опыт, который и заставил меня сделать такой горький вывод, а то, что последовало, лишь подтвердило этот вывод (по крайней мере, в той части, что касается „богини Фемиды“): меня взяли в обработку органы госбезопасности…
Сначала – загарпунил лейтенант Конев; затем добивали майор (фамилии его я не знаю) и полковник Кошкин.
Задача их была несложная – против меня говорило все.
Мое происхождение. (Впрочем, как раз дедушка, умерший в 1877 году, то есть даже не 60, а 83 года тому назад, был дворянином, помещиком и – о ужас! – графом! Правда, он провел 24 года в ссылке и, вернувшись оттуда, отказался от графского титула, дал вольную своим крестьянам, наделив их землей, а сам переселился с Волыни в Бессарабию, так как там никогда не было крепостного права). Против меня и мое прошлое: до освобождения Бессарабии в 1940 году у меня, на моих 42 га, была маленькая, но образцовая ферма племенного скота и семенное хозяйство, где я акклиматизировала новые сорта злаков, чтобы снабжать сортовыми семенами и племенным молодняком крестьян.
Вот еще одно „темное пятно“ моей биографии: зоотехническое и агрономическое образование я действительно получила за границей, что в глазах полковника Кошкина – тяжелый грех.
И все же 28 июня 1940 года я не „убежала за границу“, а наоборот, с радостью и надеждой ожидала прихода своих, русских… Хотя чувствовала, что ждут меня испытания.
А ждать себя они не заставили: перед самой войной меня сослали в Нарымский край, где я работала на лесоповале. Там меня судили в 1943 году по ст. 58, п. 10 (за то, что я добивалась справедливости) и вторично в июне 1944 года в Новосибирске (по той же статье – за то, что мне не нравятся стихи Маяковского).
Дважды судимая. И оба раза по ст. 58, п. 10. Разве можно было после этого на что-то надеяться?! Но я надеялась… Больше того – я твердо верила. Все 20 лет верила, что в Советском Союзе труд действительно „дело чести, славы, доблести и геройства“!
Всегда я выбирала самый тяжелый труд, выполняла его с беззаветным, хоть и ослиным, упрямством и все ждала, что этот лозунг, который я проводила в жизнь, не щадя ни жизни, ни здоровья, все же перевесит и склонит весы в мою сторону. Я верила в это! А вера – это опиум: она ослепляет, обманывает… Вот и я сама себя обманывала и упорно не замечала тревожных симптомов.
Для меня было тяжелым и неожиданным ударом оказаться „на мушке“ у госбезопасности. И когда? Как раз тогда, когда позади – 13 лет работы на шахте, на моей шахте, где я работала на тяжелых и ответственных работах, где на моем счету числились спасенные мною жизни, предотвращенные аварии, немало внедренных рацпредложений.
Я надеялась с почетом закончить свою шахтерскую карьеру и ждала только права на пенсию, чтобы сказать своим товарищам-шахтерам „счастливо отработать“ и услышать от них „счастливо отдохнуть!“, то приветствие, которым мы, шахтеры, обмениваемся при сдаче смены.
Речь идет не только обо мне, о моей судьбе, но и о судьбе моей матери. Семнадцать лет считала я ее мертвой и лишь недавно узнала, что она жива и все эти годы учительствовала в Румынии. Я послала ей вызов. Но, чтобы получить право взять старушку на свое иждивение, я, выйдя на пенсию, должна была иметь 1200 рублей в месяц.
И все же, предвидя крушение всех своих надежд, я не пыталась ни найти лазейку, ни отвести удар, ни принять защитную окраску и прибегнуть к лицемерному раскаянию и лживым обещаниям.
Как всегда, я избрала оружием откровенность, а защитой – труд. И, как и положено, все пошло обычным порядком: с каждым словом я увязала все глубже. И все же поведение полковника Кошкина, по-моему, порочит само понятие „правосудие“: он решил расправиться со мной, натравив на меня моих же товарищей! Будто бы я их презираю, бросаю им вызов, не желая общаться с ними, называю их алкоголиками…
Мне казалось, что все это слишком нелепо, чтобы быть реальным! Все это слишком похоже на дурной сон!
Но нет! Это был не сон. Это был удар. И притом удар, нанесенный мне в спину…
После того как я ушла в шахту (а шла я на работу всегда первая), шахтком вывесил в раскомандировке объявление о товарищеском суде, который будет разбирать „недостойное поведение“ Керсновской, а парторг обошел кабинеты участков и науськивал рабочих на меня.
„Суд“ состоялся.
Нехорошо, некорректно вел себя полковник! В то время как говорила свое „последнее слово“ (всего 3–4 фразы), он меня на каждом слове прерывал: „Она дворянка, помещица!“, „Она графиня!“, „Она вас презирает: вы для нее – чернь!“, „Она вас считает алкоголиками!“, „Она училась за границей“.
И что же? Неожиданно (прежде всего для меня) коллектив меня поддержал:
Как ни бился парторг, как ни путал предшахткома, люди настояли на том, чтобы меня оставили на работе мастера-взрывника на моем участке. За эту резолюцию голосовали поголовно все… Кроме президиума.
Этого простить нельзя… Хотя… Разве я виновата, что у молодежи все же есть совесть и они почувствовали, что со мной поступили нехорошо? Они заступились и… переборщили. Моя ли это вина?!
Дальше – тоже нехорошо. Нечестно. Не по-шахтерски. Меня ударили по самому чувствительному месту – по моей шахтерской гордости… Я так гордилась своею виртуозностью при отпалке – умением сделать правильный расчет заряда, направления и глубины шпуров, добиться большого количества угля, высокого КПД, умением сохранить крепление, не нарушить кровлю – и все это при минимальном расходе взрывчатки!
И все же, вопреки постановлению коллектива, меня „разжаловали“, и я, оставившая так много своего здоровья в забое (и немало крови!), работаю кем-то вроде ассенизатора на поверхности!
Но это еще не все!
Меня предупредили уже на следующий день, что полковник потребовал от журналистов, чтобы меня если не сейчас, то в ближайшее время облили грязью. Ждать долго не пришлось. Уже 17 апреля – меньше чем через две недели – полковник Кошкин через подставное лицо, какого-то неизвестного мне рабочего деревообделочного цеха, написал в газету гнусную клевету, будто я служила немцам и в августе 1944 года организовала массовое убийство женщин г. Могилева, согнав их в церковь, где их сожгли.
Я была выслана из Бессарабии 13 июня 1941 года, еще перед началом войны. В июне 1944 года меня вторично судили по ст. 58, п. 10. Первого августа 1944 года я была уже в Норильске, а 20-го лежала в ЦБЛ с тяжелым общим сепсисом (а „сжигала“ я людей 24 августа).