355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евфросиния Керсновская » Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. » Текст книги (страница 8)
Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:47

Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."


Автор книги: Евфросиния Керсновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 97 страниц)

Что увидел агроном

Лёка Титарев – молодой, недалекий, но очень старательный и полный самых благих намерений парень, был направлен агрономом в большое село Котюжаны-Маре, километрах в 25–30 от Сорок. Ознакомившись с положением и настроением умов местного населения, он пришел в ужас и поспешил в уезд, в Сороки, с докладом о том, что происходит в подведомственном ему селе. А то, что там происходило, действительно давало повод бить тревогу!

Люди, деморализованные натуральными поставками, которые растут, как «драконовы зубы» [30]30
  В мифе об аргонавтах его герой Ясон сражается с воинами, которые вырастают из посеянных в землю зубов дракона.


[Закрыть]
, режут напропалую коров и волов. Рассуждают они примерно так: «С земли пришлось сдать столько, что себе ничего не осталось. Землю, значит, обрабатывать не стоит – все равно ничего не получишь! Следовательно, волов надо зарезать, так как продать их невозможно: нет на них покупателей. Да и деньги… Никак не поймешь, деньги они или нет? Опять же, и кормить скот нечем. Что же касается коров, то говорят, что государству придется сдать и молоко, и масло, и мясо, и даже кожу. Никто не может себе представить, путем какого фокуса с живой коровы можно сдать полкожи и центнер мяса (я сама куда позже постигла, каким путем можно это устроить)? А значит, и корову надо тоже зарезать».

Агроном без всяких комментариев просто привел статистические данные: летом, до «освобождения», было 2400 голов крупного рогатого скота – волов и коров, а к осени осталось едва 800… Собаки так объелись мясом, что едва шевелятся.

Я видела агронома после подачи докладной записки. На нем, как говорится, лица не было! Он был бледен как мел…

За него так взялись, что полетели пух и перья! Как он смел распространять подобные клеветнические выдумки, имеющие целью спровоцировать акты вредительства?! Сейчас же он должен вернуться на место, подсчитать все и выступить с докладом о том, каким толчком было освобождение народного хозяйства! Иначе – тюрьма сроком не меньше чем на десять лет!

Через неделю он выступил с докладом: скота вместо 2400 голов было уже около трех тысяч!

Вообще выражение «а не то – десять лет», как грозовая туча, нависло над всеми. И никто не мог понять: за что и почему может на него обрушиться закон. Само понятие «преступление» стало совсем непонятным.

Шоферы-механики, вызванные для переподготовки, ознакомившись с новыми механизмами, выразили недоумение, обнаружив, что то масло не поступает, потому что отверстие не просверлено, то швы расходятся:

– Это и есть, наверное, так называемый стахановский метод работы – лишь бы поскорее!

Приходится воровать собственное оружие

Оказывается, что если ты не сдал оружие, то за это причитается ни больше ни меньше, чем все те же десять лет. Это заставило меня крепко задуматься.

В первые дни, как только вышло распоряжение о сдаче оружия, я его сразу выполнила, будучи уверена, что мера эта временная и оружие будет мне возвращено. Ведь не употребляю же я его во вред? Ну, браунинг пусть не возвращают. А остальные должны вернуть! Однако я не все сдала. Винчестер, который я получила от дяди, страстного охотника, был красивый, как игрушка. На прикладе инкрустация – две серебряные кабаньи головы (дядя убил двух диких кабанов из этой винтовочки). И какой меткий бой! Еще был наган, уже довольно старый, 1918 года. Отец подарил его, когда мне исполнилось 16 лет. Подарок к дню рождения, он мне дорог, как память!

Я их хорошенько смазала и спрятала в скирде подсолнечных палок. Палки, связанные снопиками, были сложены в глубине двора узким зародом. Я вынула один снопик, всунула в образовавшееся отверстие винчестер и наган и заложила все опять на место снопом.

Казалось бы, черт с ними! Найдут их зимой, а до той поры все, может быть, и забудется. Однако беда была в другом: кобуру к нагану подарил мне наш добрый приятель, муж Яневской, человек, которого я очень уважала и ни за что не могла допустить, чтобы он из-за меня пострадал! А пострадать он мог: на внутренней стороне кобуры чернильным карандашом были написаны его имя и фамилия – Сергей Мелеги.

Будь что будет, а эту кобуру я должна взять обратно! И я приняла решение пробраться во двор моего бывшего дома и выкрасть свое оружие. Я, которая всегда гордилась тем, что вся моя жизнь, как свеча в фонаре, ясна и видна со всех сторон! Но это надо сделать. Собой я могу рисковать, но подводить друга?

Вот не думала я, что придется мне воровать! Пусть свое, но пробираться ночью, тайком… Тьфу!

Сырая ноябрьская темная ночь. Луна должна взойти лишь перед рассветом. Время самое подходящее – мокрые листья не будут шуршать. Задолго до полуночи я, пройдя лесом, вошла в сад. Мой сад… Вот овальная поляна, окруженная деревьями. Посредине папина могила. Опускаюсь на колени, обхватываю крест руками и прижимаюсь лицом к влажному столбу.

Мы снова вместе, папа!.. Где мама? Где брат? Живы ли? А я? Что ждет меня впереди? Здесь подо мною – склеп. Приготовлено в нем место для мамы и для меня.

Как бесконечно долго тянулась эта ночь! Надо было торопиться: полночь уже минула и луна того и гляди может взойти! На селе, не умолкая, лают собаки. Значит, люди ходят по селу. И во дворе у меня лают собаки, притом чужие. Я слыхала, что в доме устроили лавку сельпо и пустили библиотеку – по преимуществу французские книги – на обертки. Есть там, наверное, и сторожа и собаки.

Ждать дольше было еще опасней. И я пошла.

Казалось, могло ли произойти много перемен меньше чем за полгода? Однако это было так. На каждом шагу я останавливалась и с удивлением оглядывалась. Яблони – всегда такие ухоженные, аккуратно побеленные, прополотые – стояли с обломанными, изгрызенными ветвями или просто торчали пеньки (к ним привязывали лошадей конной артиллерии). Там, где обычно на мягких, хорошо обработанных грядках белели кочаны капусты, лебеда щерилась сухими бодылями и ноги путались в зарослях крапивы, бабьего зуба, дурмана… Особенно печально выглядел виноградник – некогда моя гордость. Двадцать четыре сорта! Каждый куст был мне знаком, имел свою физиономию. Я вздохнула. Сколько чужих виноградников я подрезала, закопала! А этот, посаженный моими руками с такой любовью, погибнет этой зимой! Под орехом, у малинника, я присела на корточки, чтобы прислушаться: до забора оставалось шагов двадцать, а за забором скирда, в которой проклятая кобура.

Предстоял самый рискованный отрезок пути, и, что хуже всего, совсем рядом со скирдой я услышала разговор: на лесенке, ведущей на чердак амбара, сидели двое и разговаривали – кажется, по-молдавски. Они курили – я видела огоньки папирос и почувствовала запах махорки. (Ветер – на меня: собака не учует!) Собака лежала рядом.

Я перекрестилась, опустилась на четвереньки и тихонько стала продвигаться к скирде. Я извивалась, как уж, и двигалась так осторожно, как кошка, но… То лист зашуршит, то сухой стебель треснет. Даже сердце так громко колотится в груди, что, чего доброго, его услышать могут. И на востоке, за вершинами дубов, небо озарилось: всходила луна… Нет! Лучше я приду в другой раз – в дождь или ветер: не так будет слышно…

А вдруг револьвер обнаружат? И кобуру Сергея Васильевича? Нельзя малодушничать! Вперед, только вперед!

Вот я проскользнула в лазейку забора, пробираюсь вдоль скирды и напряженно всматриваюсь: где тот сноп, за которым тайник?

Сторожа совсем рядом. Замолчали. Собака чихнула. Люди опять заговорили. С интервалами, лениво.

Потихоньку, с тысячей предосторожностей тащу сноп. О Боже мой! Как громко он шуршит! Вытащила! Увы, в тайнике пусто. Холодный пот прошиб меня… Спокойно! Это не тот сноп. Надо тащить рядом – тот, другой… Ура! Они здесь! Вытаскиваю винчестер, затем наган в кобуре. Расстегнула кобуру, вытащила из дула пробку. Порядок! Назад ползти еще труднее: в руке винчестер. Но у меня почему-то на душе спокойно. Пусть у сторожа ружье, но и я не безоружна! Лишь бы до виноградника, а там петлять можно. Дальше – лес. Ищи-свищи!

Проскользнув снова через лазейку, встаю на ноги и, пригибаясь, иду, все ускоряя шаг. От колодца – бегом. И вовремя – из-за деревьев показывает свои рога месяц.

Возле папиной могилы я задержалась на минуту, опустилась на колени, поцеловала землю и, не задумываясь, прошептала «спасибо», как будто это на самом деле папа помог мне из-под самого носа сторожей благополучно утащить злосчастное «вещественное доказательство»!

Теперь бодрым шагом, почти бегом, спешу в Сороки. Под мышкой – холщовый мешок. Кому какое дело, что у меня в мешке?

Уже рассвело, когда я вернулась в шалаш на винограднике. На работу я не пошла. Сегодня я гуляю!

Отчего останавливаюсь я так подробно на таком пустяке, как похищение собственного оружия? Ведь в дальнейшем мне пришлось столько пережить, перенести, что если обо всем вспоминать, то и жизни не хватит!

Что поделаешь, врезалась мне в память эта ночь!

Еще два раза побывала я на папиной могиле: в пасхальную ночь 1941 года и в июле 1957-го.

И в том, и в другом случае меня туда как бы потянуло с непреодолимой силой, будто папа сам позвал меня, чтобы там, у могильного креста, благословить: в 1941 году, перед началом моего крестного пути в Сибирь – на страдания и опасности, размеры которых и вообразить себе было невозможно; второй раз, прилетев из Заполярья в Молдавию специально, чтобы взять горсть земли с его могилы, я направилась туда, где смогла напасть на след моей мамы, которую столько лет считала мертвой!

И это изменило мою жизнь, поставило передо мной цель, заполнило пустоту и дало смысл моей жизни. Я перестала быть одинокой, я снова обрела любимого, близкого мне человека, самого близкого, самого нужного, самого любимого – мою мать.

Отец еще раз благословил меня, помог выполнить мой долг, завещанный им, и хоть последние годы своей жизни мама прошла, опираясь на руку своей дочери!

Милая, добрая, ласковая моя старушка! Перед смертью она мне говорила:

– Знай, что я – самая счастливая мать, а ты самая любимая дочь на свете!

Да будет воля Твоя, Господи!

Присматриваюсь к советским людям

Теперь, после рассказа о том, как отнеслись ко мне, или вернее, как отвернулись от меня мои родные и друзья, остается рассказать о тех немногих знакомствах с советскими людьми, которые были у меня еще там, в Бессарабии.

О тех, с кем довелось встретиться по ту сторону Днестра (и даже Урала), – после.

Впечатление, чисто внешнее, при встрече с русскими было, скорей, неблагоприятное. Бросалось в глаза, что это не те русские солдаты, которые своим бравым видом всегда и всем импонировали. Я думала, что ошибаюсь, что меня просто вводит в заблуждение их мешковатость, какой-то хилый, нетренированный вид. Но мое впечатление совпало с мнением старого военного врача – профессора Павловского, отца Яневской, или, как все его звали, Дедика. Старичок был буквально удручен:

– Ну разве это русские? Такие замухрышки!..

Да и поведение их было какое-то нерусское – настороженное, недоверчивое… Впрочем, на первых порах они так накинулись на всякую снедь, что переполнили больницы, и вышло распоряжение не продавать им продуктов питания. Все это казалось так странно!

Удивительное дело! Хотя мы и жили у самой границы, но не имели ни малейшего представления ни о голоде начала двадцатых годов, ни о катастрофическом голоде 33-го. Вот я, например, читала об этом в газетах, но до сознания не доходило, что на Украине, бывшей всегда русской житницей, мог быть голод! Все, что об этом писали, как бы скользило по поверхности сознания и оставляло лишь чувство какого-то недовольства: «Выдумывают тоже! Какой может быть голод? Да еще в такой богатой стране, как Россия!?» Пожалуй, лишь осенью, когда мы видели, как гниет под открытым небом хлеб, как гибнет скот и как остаются незасеянными поля, смогло возникнуть какое-то сомнение.

«23 года мы голодали, чтобы вас освободить…»

У Пети Малинды (он занимался скупкой свиней, изготавливал колбасы и торговал мясом) квартировали военные, в том числе политрук, в прошлом матрос, очень любивший поговорить на политические темы.

Как-то, присмотревшись к тому, как живут у нас рабочие, отнюдь не богатые люди, он с досадой воскликнул:

– Мы 23 года боролись, голодали, всякие лишения переносили, чтобы принести трудящимся всего мира свободу… А вы тут жрете колбасы и белый хлеб!

Девчонка, прислуга Малинды (это было как раз на посиделках: у нее собрались прясть шерсть, а парни пришли со скрипкой и флейтой – все веселились, и, как положено, на столе было приготовлено угощение – традиционные голубцы, пироги, колбасы, вино), спросила его:

– А разве мы вас просили голодать 23 года, чтобы освободить нас от колбасы и белого хлеба?

Очень скоро, месяца через два после освобождения, начали приезжать из-за Днестра семьи советских военнослужащих с детьми, бабушками, тетками… Удивительно, сколько «родственников» нахлынуло со всех концов!

Нельзя сказать, что они вели себя корректно. Нам была непривычна такая картина: кинулись они покупать все, что только попадалось на глаза! Торговля шла очень бойко, но не слишком честно. Я даже не могу понять, как это торговцы позволили так обвести себя вокруг пальца? Ведь владельцы магазинов были сплошь евреи, а глупого еврея в природе найти так же невозможно, как и медленного зайца!

В это время в Бессарабии имели хождение одновременно и русские рубли и румынские леи, но по курсу 1 лей = 2,5 копейки! Литр молока стоил 2 лея, то есть 5 копеек; килограмм сахара – 14 лей, то есть 35 коп., килограмм сала – 20 лей, то есть 50 копеек; хромовые сапожки – 150 лей, то есть 4 р. 50 коп. Имея рубли, они покупали не то что отрезы, а целиком штуки сукна, а кожи (хром, шевро) такими тюками, что едва могли их нести.

Как-то я пожаловалась:

– Очень мало в обращении копеек! Иногда пятачка невозможно разменять!

– Скоро копейки больше не понадобятся. Будут рубли, – сказала Паша Светличная, военфельдшер, жена младшего лейтенанта Гриши Дроботенко, квартировавшего у старушки Эммы Яковлевны.

Значение этих загадочных слов стало понятно лишь тогда, когда леи были изъяты из обращения и цены были приравнены к ценам, существовавшим внутри Советского Союза. К этому времени товары уже успели перекочевать к владельцам рублей. А впрочем, если бы купцы и могли предвидеть такого рода трюк, разве смогли бы они избежать грабежа? Пожалуй, нет: для жителей «освобожденной» Бессарабии закона не существовало.

Забегая вперед, могу сказать, что все купцы, и притом отнюдь не только богатые, но даже такие, содержимое лавки которых легко могло бы уместиться в короб, были отправлены в ссылку… А между тем, все они придерживались весьма левых взглядов и при румынах считались (во всяком случае, сами себя считали) просоветской ориентации.

Вот уж, действительно: темна вода во облацех!

Деревенские бабы удивлялись:

– Странные эти большевицкие куконы (барыни): идут на базар со своей ложкой. Из каждой крынки пробуют по ложке сметаны. Прошлась по базару – глядишь, и сыта!

Впрочем, эти куконы покупали все, что им нравилось. Но как-то для нас непонятно: купят фунтов 10 мяса, отварят, посолят и съедят. Или купят сразу три-четыре курицы и тоже – отварят и съедят! Ни луковицы, ни кореньев, ни гарнира, ни подливки. Просто варят и едят.

Не скоро открылась нам причина подобного примитивного обжорства! Разве могли мы догадаться?

Немножко пообжившись, познакомившись с нашими хозяйками, советские дамы кинулись записывать разные рецепты. Завели специальные тетрадки и записывали туда не только то, как готовить зразы с кашей, фаршированные перцы и голубцы, но и то, как мазать стены глиной с конским навозом и как белить: сперва известью с песком, а потом с синькой.

А на Пасху кто только не принялся под руководством местных хозяек печь куличи! Никогда прежде город не благоухал сдобным тестом так, как на Страстной неделе 1941 года!

Паша Светличная жарит на примусе какие-то жесткие, неаппетитного вида лепехи в форме больших вареников. С гордостью говорит:

– Такие пироги пекут у нас в Полтаве!

Удивляюсь… После она признается:

– Где мне было научиться стряпать? Учишься – питаешься в столовке, работать стала – тоже в какой-нибудь забегаловке. И тут и там – пшенная каша. А то и вовсе голод.

Как-то не верится. Думаю, просто неряха. Но тогда почему же и другие не умеют? Что, они тоже неряхи?

Как-то весной 1941 года работаю я в саду у старушки: выкорчевываю огромный засохший тополь. Подбегает ко мне Паша Светличная с письмом в руках:

– Пишет мне братишка Володя из Полтавщины: «Жизнь у нас стала очень хорошая: в магазине бывают булочки и конфеты, а на Пасху мама сделала нам вареники с творогом…» Как я рада, что у них все есть!

Все? Разве булочки и конфеты – это все? На Пасху полагается окорок, жареный поросенок, индюк и, разумеется, куличи, пасхи, бабы… А о яйцах, жареном барашке, колбасах и говорить нечего! А то – вареники! Это для будней, а не на Пасху.

Многое поняла я тогда, когда узнала настоящую цену корки черного хлеба!

Полупризнания полуправды

Гриша Дроботенко, младший лейтенант, его жена Паша Светличная, военфельдшер, и их дети: Люда пяти лет и Котя трех лет – первая советская семья, с которой мне довелось познакомиться, так как они квартировали у той старушки, у которой нашла пристанище мама до отправки в Румынию.

Что я нашла в них необычного? Прежде всего, то, что жена не носила фамилию мужа. Кроме того, смешно было видеть, как Гриша прилагал невероятные усилия, чтобы придать своему курносому, белобрысому и от природы добродушному лицу вид суровой грубоватости, которая тогда была в моде, особенно на фотографиях.

Это выражение было своего рода обязательным шаблоном, как теперь, в 1964 году, обязательно фотографироваться, особенно для журналов и газет, с сияющей улыбкой, всем своим видом подчеркивающей жадное стремление нашей молодежи к героическому труду на благо Родины, сообразно решениям очередного партсъезда.

Все неискреннее, наигранное у нормального человека вызывает всегда недоверие, но Гриша был до того добродушен, что его старание быть похожим на Наполеона было лишь смешным. Выпивал он ежедневно (по крайней мере, в первые три недели) по 3 литра молока!

После выяснилось, что он очень хороший, добрый парень, а жена его, несмотря на любовь к плоским и абсолютно неостроумным анекдотам, была хорошая, добрая, простая женщина и любящая мать.

Оба они буквально обалдели от восторга, видя, даже и по ничтожным остаткам, какая обеспеченная жизнь была в Бессарабии до их прихода и до чего она была непохожа на нищую, настороженную жизнь, к которой они привыкли с детских лет. Но Боже мой! До чего же они были вымуштрованы! Как они умели молчать или говорить лишь стереотипными фразами, будто вычитанными из газет! Лишь изредка, случайно прорывались одна-две фразы, от которых создавалось такое впечатление, будто в непроницаемом занавесе оказывается маленькая дырочка, сквозь которую можно бросить беглый взгляд на нечто совершенно незнакомое, чужое. Лишь много позже эти дырочки стали шире.

…Вижу, как лейтенант ловко справляется с чисто женской работой: подметает, моет пол, одевает детей. Высказываю удивление.

– Ничего нет удивительного! У родителей моих было 12 детей, и все мальчики. Я был третьим. Двое старших выполняли мужскую работу – вместо отца, а я все больше помогал матери: мыл, одевал малышей, кормил их, обстирывал, хату прибирал…

– Отец, значит, умер?

– Отца взяли… – запнулся, но все же пояснил: – Донесли, будто у него было припрятано золото. А какое там может быть золото, когда прокормить надо столько ртов? Однако пока дознались, он на Соловках помер…

Чем-то средневековым пахнуло на меня. Вспомнился «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера. Тогда, в темные годы инквизиции, соседи также доносили, если у кого-то было много золота. Но там нужно было донести не на то, что у человека имеется золото, а на то, что он непочтительно отзывается о святой инквизиции или о папе римском, а попутно, сжигая на костре преступника, конфисковывалось его золото, причем половину получала святая инквизиция, а половину – доносчик.

Фу, что за глупости проходят мне в голову! Ведь нет же теперь святой инквизиции!

Разве бы я поверила, если бы мне сказали, что и «святая инквизиция», и «папа римский» есть… И только существует совсем несущественная разница в их методах: теперь доносчик не получает часть имущества погубленного им человека, а он только не разделяет его участи за недоносительство!

Воскресенье. Теплый солнечный день. Я отдыхаю у старушки Эммы Яковлевны и жадно чищу ее сад, подготавливая его к зиме.

Паша с детьми сидит под орехом и занимается штопкой. Дети ей мешают:

– Мама, поиграй с нами в лошадки!

Она сердится. Я беру веревку, привязываю ее к горизонтальной ветке ореха, прикрепляю к ней опрокинутую вверх ножками табуретку, кладу в нее подушку. Качели готовы. Ребята в восторге! Паша восхищается еще больше, чем дети:

– Вы, Фрося, все умеете! И все у вас получается хорошо. И вы всегда бодрая, даже радостная, как будто в вашей жизни никогда не было и никогда не может быть никакого горя. Вы на нас не сердитесь…

– На кого это?

– Ну… Я не говорю – на нас лично. Но на нас, советских людей, которые лишили вас всего, разлучили с матерью и… кто знает?

– Э! Лес рубят – щепки летят! Неужели на весь лес сердиться только оттого, что одна щепка тебе – пусть даже и пребольно – по носу щелкнула? Глупо…

– Нет! Вы оттого на все так смотрите, что не видали настоящего ужаса, от которого всю жизнь избавиться не можешь… Оттого вы такая доверчивая.

– А вы что, подозрительны?

– Не… Не в том дело! Только когда насмотришься всякого ужаса, то на всю жизнь напуганным остаешься… Ах, если бы вы видели, что у нас в 33-м году творилось! Я в техникуме училась, там и паек получала. Получишь этакий маленький шматок хлеба. Получишь – и сразу его съешь. Домой не донесешь: все равно отберут, а то и убить могут!.. А что творили беспризорники!

– Откуда же в 33-м и вдруг беспризорники? Гражданская война уже 12–13 лет как окончилась!

– Откуда, спрашиваете вы? Прежде всего сироты. Родители детей спасали, а как сами с голоду померли, то дети и пошли кто куда. Кто послабее, те поумирали, а кто сумел грабежом прокормиться, вот те и беспризорники. А то родители из деревни привезут, да в городе и бросят: пусть хоть не на глазах умирают! По улицам трупы лежали. Сколько людоедства-то было!

Тут она осеклась и умолкла.

«Завралась вконец! – подумала я про себя. – Увидела, что очень уж неправдоподобно получается».

Увы! Не завралась она, а проболталась!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю