Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 93 (всего у книги 97 страниц)
С фасада это самый обыкновенный пятиэтажный дом. Надо зайти со двора. Там на нижнем этаже находится милиция и есть соответственная вывеска, а вот на втором, третьем, четвертом и пятом этажах никакой вывески не найдешь, но стоит только пройтись по этим длинным коридорам с двойным рядом черных узких дверей, на которых лишь таблички с номерами, стоит только присмотреться к снующим по коридорам людям в военных, полувоенных, слегка военизированных и штатских костюмах, стоит заглянуть в эти кабинеты, в которых стоят шкафы – простые и несгораемые, как невольно вспоминаются слова Гаращенко: «Поверьте: это татарская орда в ожидании зеленой травки!»
Четвертый этаж. Кабинет № 43. На сей раз я меж двух огней: кроме лейтенанта, меня обрабатывает майор.
Кто один раз прошел через это, тот знает, что у каждого водоворота есть дно воронки; чем тяжелей предмет, попавший в водоворот, тем быстрее он будет поглощен бездной. А на мне такой запас тяжелых грузил, что было бы наивно надеяться на спасение без чуда. Где надежда, что корабль, вовлеченный в сказочный Мальмстрем, вдруг начнет вращаться против вращения воронки и выберется из водоворота?
И все же пассивно ждать гибели – не в моем характере.
Я слушаю плавную, гладкую речь майора. Полное впечатление, что он читает главу, давно уже читанную и перечитанную:
– …Происки классового врага… затаенная злоба, прорывающаяся наружу… дворянское происхождение… аристократическое воспитание… преклонение перед Западом… попытки затормозить наши гигантские успехи… бессильная клевета… стремление воздействовать на слабых духом…
– Добавьте еще «выполнение директив из заграницы», «стремление ниспровергнуть существующий строй» и «возврат к капитализму». Это давно знакомая мне, старая-престарая пластинка, напетая еще двадцать лет тому назад Берией и двадцать раз мне надоевшая. Давайте говорить не по шаблону. Нет и не было у меня озлобленности против моей Родины, как нет и не было желания с кем-то свести счеты за все те испытания, через которые я прошла за последние двадцать лет. Только прежде я полагала, что я – жертва недоразумения, ошибки, несчастного стечения обстоятельств, одним словом – недоразумения. Мне казалось, что стоит мне распахнуть свою душу, показать, что нет в ней темных закоулков, и все станет ясным. Хотя если смотреть через черные очки, то белого цвета вообще не увидишь… Я взяла себя в руки с твердым намерением доказать, что у меня слово с делом не расходится. Для этого мне не пришлось делать усилия и ломать себя: честное отношение к труду и глубокое уважение к правде были привиты мне с детства, и им я останусь верна до смерти! Теперь я вижу, что для вас «бдительность» и «недоверие» – синонимы. И убеждать вас я ни в чем не собираюсь. Ведь самый глухой – это тот, кто не хочет слышать. А ваши уши так плотно занавешены профессиональными предрассудками, что никакой «вопль души» в них не проникнет, разве что вой побитой собаки. Не рассчитывайте! Скулить я не буду!
Сто раз повторенная ложь становится правдойЕсли лейтенант меня «обстругал» на четвертом этаже, майор «сверлил» на третьем, то обдирать последнее живое мясо рашпилем предстояло полковнику на втором.
Странное дело, и логика, и жизненный опыт указывают на то, что добрых палачей и справедливых работников КГБ в природе не встречается. Больше того, привыкнув во всех подозревать что-то плохое, эта порода людей утрачивает ясность ума и неизбежно глупеет. Это прогрессирующий недуг. Следовательно, чем выше чин, тем ярче выражены эти особенности работников так называемых органов.
Однако в книгах и особенно в кинокартинах, наталкиваешься на совершенно иной типаж.
«Дело Румянцева» – одна из картин, в которой повеяло чистым воздухом в 1956 году: ни душных испарений застенков, ни слащаво-приторных ароматов. Шофер был хитро вовлечен в доставку контрабандного груза, сам того не зная. Против нее все очень хитро подстроено. За него – его безукоризненное прошлое и его товарищи по работе. Следователь исходит из предвзятого мнения: «Обвинен – значит, виноват». Полковник НКВД – седой, мудрый и, разумеется, с больным сердцем, верит в невиновность Румянцева. Он ищет виновных и находит их.
И вот исподволь в воображении запечатлевается образ такого полковника – седого, аскетически выглядящего. Он – сама мудрость, доброта и справедливость. За плечами у него долгая нелегкая жизнь и огромный опыт. Но есть и то, что превыше всего, – вера в человека, безграничная доброжелательность, терпение по отношению к тому, кто оступился, и такт по отношению к своим талантливым, но иногда не в меру горячим сотрудникам. Жаль, что в жизни такие не встречаются! Но, как любил говорить Вольтер: «Лгите, лгите! Хоть что-нибудь да останется!»
«Полковник? Ну, уж этот разберется, все поймет и растолкует своим переусердствовавшим подчиненным!» – в таком оптимистичном настроении я смело вошла в большой темноватый кабинет полковника Кошкина.
Первое, что я увидела, – это большой, во весь рост, портрет Дзержинского в шинели до самых пят, почему-то с кавалерийской саблей. Полковник, чем-то похожий на него, сидел напротив этого портрета за массивным письменным столом.
Я смело подошла, поклонилась и сразу обратилась к нему:
– Товарищ полковник, я вынуждена обратиться к вам с жалобой! Мне обидно, что товарищ майор…
– Смотрите, ей, оказывается, обидно! – скрипучим голосом, пофыркивая, как рассерженная кошка, прервал меня полковник. – Это ей-то еще может быть обидно!
Я остановилась резко, как говорится, на всем скаку. С глаз будто пелена спала, и я посмотрела совсем иным взглядом на этого полковника.
Нет, он не походил на тех мудрых, добрых и умных полковников из кинокартин! Передо мной сидел злобный старикашка с мутными глазами снулой рыбы и желтушным цветом лица. Мне показалось, что на меня опрокинули ушат холодной воды, но это сразу прояснило ситуацию и показало мне, с кем я имею дело.
И все встало на место.
– Та-ак… – протянула я. – Теперь еще скажите: «волк из Брянского леса тебе товарищ» – и все будет ясно.
И, не дожидаясь приглашения, я села. Сел и майор.
В лапах КошкинаУмные люди говорили мне, и не раз, что глупо переть на рожон, еще глупее – сражаться с мельницами, но глупее всего – это метать бисер перед свиньями.
Дон Кихот мне всегда был дорог. Еще с тех пор, как я, шестилетняя девчонка, отколотила своего восьмилетнего братишку за то, что он хохотал, читая о его злоключениях. В наказание меня посадили на час в чулан под лестницей. Таким образом, еще чуть не полвека тому назад я впервые пострадала за свою верность Дон Кихоту. Могу ли я изменить тебе теперь, о Рыцарь Печального Образа?! Я испытывала странное ощущение, что-то вроде тоски и отчаяния, и щемящую боль от сознания, что это нанесет смертельный удар моей бедной далекой старушке, которая с гордостью и доверием ждет, что я на днях с честью завершу свою шахтерскую карьеру! Как бы ни скребли на душе кошки, я знала, что забрало у меня поднято, а карманы – полны бисера.
Итак, я сидела на мягком стуле у стола, перпендикулярного письменному столу полковника; майор – напротив; лейтенант у маленького столика в глубине комнаты, возле портрета Дзержинского.
Начало было обескураживающее: он спел всю ту же стократ надоевшую пластинку. Только диапазон был более мощный и бездушный. Я смотрела на полковника Кошкина, и у меня создалось и, чем дальше, тем больше усиливалось впечатление, что это актер, хорошо знающий свою роль, но глухой и только оттого не проваливающий всей пьесы, что он знает, где выдержать паузу, когда сказать свою реплику и что ему ответят. Как играют другие, его не интересует. В своей роли он не собьется.
И все же пришлось сбиться!
На все его стереотипные фразы я находила меткие возражения; необоснованные нападки парировала логичными рассуждениями, а предвзятые мнения опровергала примерами, фактами.
Завязалась своего рода дуэль, в которой, хотя противников было трое и нападали они одновременно и со всех сторон, преимущество (но не сила!) переходило явно на мою сторону.
И вот противники замерли «в третьей позиции», выражаясь языком фехтовальщиков, – позиции, дающей возможность и атаковать, и парировать.
– Вы – опытный спорщик и в совершенстве владеете диалектикой. Признайтесь: вы этому специально обучались?
– Да!
Всех троих будто электрическим током дернуло:
– Где?!
– В ветеринарной практике. Там я имела возможность заметить, что человек умеет мыслить здраво, делать выводы и четко их высказывать. Ну а скотина может лишь укусить, лягнуть или боднуть, в зависимости от своих ресурсов. Я – человек.
(Этот выпад рапирой, достойный д’Артаньяна или Атоса, отнюдь не улучшил моей позиции, но – пусть Бог меня простит! – иногда горсть бисера заменяет картечь…)
Последовавшее за этим молчание, хоть и не очень продолжительное, все же показалось слишком затянувшимся.
– А что вы скажете по поводу подобного рода выходки?
Полковник протянул руку, и лейтенант, как, очевидно, было заранее условлено, протянул ему лист, густо исписанный незнакомым мне почерком:
– Будете ли вы отрицать, что говорили о товарище Хрущеве, о какой-то его даче на Кавказе?
– Не на Кавказе, а в Крыму. Возле Ялты. Там, где Крымский заповедник ближе всего подходит к Ялтинскому ущелью. Да, говорила.
– Так вы не отрицаете?..
– Я никогда не отрицаю истину. Однако, мне кажется, об этом здесь я ни с кем не говорила.
– А где же? Когда? С кем? Расскажите подробнее и не пытайтесь отпираться.
– Дело в том, что я случайно попала туда, где строится эта дача.
И я подробно рассказала о том, что произошло в 1957 году, когда я, спеша из Одессы в Ялту сухим путем, попала в Крымский заповедник. Меня подвез шофер одной из шестидесяти грузовых машин, возивших туф для дачи Хрущева из Евпатории через Симферополь в самую горячую пору уборочной страды.
– А что вы говорили о царе?
– Не говорила, а слышала. Те же шоферы рассказывали, что когда строили для царя дворец в Ливадии, то туф брали поблизости, из Гурзуфа. Он серый. Не такой богатый, как желтый туф из Евпатории.
– А вы подумали, для кого вы камня пожалели? Ведь Хрущев – это величайший гений человечества! Он заслуживает, чтобы ему строили не дом из камня, а памятник из гранита, хрусталя и золота! Ведь он создал величайшую науку – науку о мире. Он этим осчастливил все человечество!
– Это не резон, чтобы оставить коров без фуража!
– Вы опять за свое!
– Так вы же сами пожелали, чтобы я рассказала, с кем я об этом разговаривала! Из Крыма я направилась на Кавказ, прошлась по Черноморскому побережью через Мамисонский перевал в долину Цеи, и уже в Осетии меня подвезли в своей машине двое незнакомых мне граждан. Они расспрашивали меня о том, что я видела в Северной Таврии, в Крыму и на Кавказе. Я им рассказала о тяжелых последствиях катастрофической засухи и о бесхозяйственном отношении к соломе, которую не заскирдовали. Один из моих попутчиков и сказал, что, дескать, не хватает ни техники, ни рабочих рук. Ну, тогда я и указала, что первым делом надо было спасти солому – единственный корм для скота, а там уже можно и дом строить для Хрущева. Они довезли меня до Нальчика. Спросили, кто я и чем занимаюсь. Я представилась. Прощаясь, они крепко жали мне руку и благодарили за все сообщенные им наблюдения, так как это как раз по их специальности: один из них был министр земледелия Кабардино-Балкарии, а другой – заместитель министра земледелия из Москвы.
– Так за что же они вас благодарили?
– Затрудняюсь сказать. Умному человеку полезные знания не мешают. Но если вам это непонятно, то обратитесь к ним самим.
– А когда это было? – вмешался майор.
– в 1957 году. Числа этак седьмого или девятого августа.
Больше к этому вопросу они не возвращались.
Полковник несколько раз пытался путем наводящих вопросов выяснить, кто еще разделяет мои взгляды, на кого я пытаюсь воздействовать, признав попутно (и вполне обоснованно), что вряд ли кто-либо воздействовал на меня.
Я сказала, что самый надежный поверенный – это подушка. Но поскольку я с самого детства обхожусь без подушки, то и этого поверенного у меня нет. Самый же ненадежный поверенный – это бумага. Доказательство налицо: несколько иронических, шутливых фраз, написанных больной старушке, впавшей в уныние, шутка, путем которой я пыталась ее подбодрить, и – поди ты!
А с рабочими моего коллектива? Нет, право же, с ними я говорю на работе и – о работе. Опыт у меня большой, и желание им поделиться вполне естественное. Однако этим и ограничивается мой контакт с ними.
– В ваших словах чувствуется пренебрежительное, надменное и даже враждебное отношение к коллективу.
– Нисколько. Просто помимо работы нет у нас контакта.
– Чем же, кроме пренебрежения, можете вы это объяснить?
– Скорее всего, очень печальным обстоятельством: наши шахтеры просто не могут себе представить, что можно приятно провести время – пошутить, побеседовать и даже потанцевать – без того, чтобы предварительно себя не отравить алкоголем. Сесть за стол без поллитры им кажется просто нелепым. А я, кроме чая, ничего не пью.
– Так вы этим хотите сказать, что наша прекрасная молодежь, наши рационализаторы, с беззаветным энтузиазмом строящие коммунизм, не что иное, как алкоголики?
– Пусть они и не алкоголики. Вернее, не все еще алкоголики, но стоит мне хоть раз увидеть человека в состоянии унизительном и гадком, каким он становится в пьяном виде, как я навсегда теряю к нему уважение. А я среди пьяных буду иметь еще более глупый вид.
– Возмутительно! Ведь вы оскорбляете весь ваш шахтерский коллектив! В своей дворянской заносчивости вы ставите себя неизмеримо выше их и клеймите их презрением, обзывая алкоголиками. Так вот, что я думаю, – сказал он, захлопывая свою папку и оборачиваясь к своим сотрудникам. – Мы вынесем поведение Керсновской на обсуждение шахтерского коллектива, который она оскорбляет своим пренебрежением!
Мне стало… смешно. Не те теперь времена, чтобы действовать так, как в те годы, когда меня за непочтительное отношение к стихам Маяковского упрятали на 10 лет за решетку и отдали в распоряжение какого-то охранника, имеющего право пристрелить меня без предупреждения за «шаг вправо, шаг влево».
Ясно, что коллектив натравят на меня, заставят расправиться со мной и вместе с тем на самих себя нагонят страх. Ему, коллективу, дают «палку о двух концах»: одним будут колотить меня; другим – себя. Мне будет больно. Им – страшно.
Я понимала всю безнадежность моего положения. Но на языке у меня всегда вертится злой чертенок, изредка скрывающийся в бутылке чернил. И я не утерпела и съехидничала:
– На днях вы судили Маслова за то, что он пьянствовал; сегодня принимаетесь за меня – за то, что я не пьянствую. Вот прокрустово правосудие!
Осталось еще выполнить одну формальность: написать «объяснение».
Казалось бы, расшифровка этого слова предельно проста. Надо в четкой, ясной форме изложить причины и побуждения, приведшие к тому или иному результату. Я это сделала: кратко, точно и бесхитростно. Оказывается, это не то, что им надо: «Напишите обстоятельно, на пяти-шести страницах». Да напиши я хоть на шестидесяти страницах, они ничего не поймут! Им не ясность нужна, а мое унижение.
Это – желание помучить страхом. Страх, как и инстинкт самосохранения, свойственен всему живому. И я могу испытывать страх, тоску, отчаяние, но тот, кто поддается чувству страха, становится подлецом.
Я написала объяснение на шести страницах, рассыпая бисер перед теми, кто не может и не хочет понять его ценности. С моей стороны это было не только глупое расточительство, но еще более глупая доверчивость: я обнажила свою душу, указала на все свои побуждения и, таким образом, дала возможность палачам тщательно продумать каждый наносимый мне удар. Впрочем, я не обманывала себя и поэтому закончила объяснение следующими словами:
«Убедить вас я ни в чем не могу, потому что самый глухой – это тот, кто не хочет слышать. Лицемерие и ложь мне претят; я не могу последовать мудрому совету Пушкина и сказать:
Почему я не обратилась за помощью к шахте?
Я стал умен и лицемерю:
Пощусь, молюсь и твердо верю,
Что Бог простит мои грехи,
Как Государь – мои стихи…»
Почему же, почуяв опасность, я не обратилась за помощью и даже защитой – к шахте? Разве начальник шахты не знал меня? Разве не помнил, какое участие я приняла при тушении пожара, первая организовав бригаду добровольцев-горноспасателей? Не он ли ценил меня как рационализатора, подавшего немало дельных предложений? А профсоюз? Разве не он призван оберегать и защищать шахтеров, особенно лучших из них? А начальники участков? По крайней мере, те из них, кто был настоящей «шахтерской косточкой», те, с кем я работала 10–13 лет? И, наконец, Кичин, наш депутат? Я была уверена, что все они вместе и каждый в отдельности сумеют защитить меня. Наверное, оттого-то я никого о заступничестве не просила, что это казалось мне до такой степени само собой разумеющимся, что было бы стыдно – даже намеком – указать им, в чем их товарищеский долг. Взаимная выручка у шахтеров всегда на первом месте.
Как не пришло мне в голову сопоставить попытку выбросить меня за борт, признав сумасшедшей, с тем жестоким обычаем древности, когда в шторм выбрасывали за борт того, на кого боги разгневались? Я слишком верила в свою шахту. Было бы просто стыдно усомниться в ее верности мне!
Казалось, наступило затишье. Меня оставили в покое. Мне в голову не пришло, что это затишье перед бурей…
«Труд – дело чести, доблести и геройства»– Антоновна! Завтра, в понедельник, можешь не выходить на работу. Тебе выходной! – сказал утром на наряде Пищик.
«Вот это здорово!» – обрадовалась я. Долго работала я в ночной смене, а это изматывает. В ней самая напряженная отпалка и (это уже по моей доброй воле) два лишних часа рабочего времени. Солнца, можно сказать, не видишь. А погода установилась – ясная, тихая, морозы уже не лютуют. Самая хорошая погода для лыжной прогулки. Эх, махну я в тундру! На Зуб-гору, а оттуда – на Валек. В этом году, моем последнем году в Заполярье, я еще ни разу не ходила в тундру: в феврале морозы лютые, да и световой день короток (солнце показывается лишь третьего февраля). В марте день уже достаточно долог, но Кошкин мне все изгадил: даже в выходной «инквицизия» не дает вздохнуть.
Из моей смены все уже давно из шахты вышли, помылись, одна я еще в шахте – иду, почти бегу по штольне.
Новая смена уже заступила – разошлись по забоям. Электровозы еще не грохочут по штольне: еще не засыпали первую партию вагонов. Мало встречных, и почему-то все оборачиваются, смотрят мне вслед. Некоторые окликают:
– В чем дело, Антоновна?
Я только машу рукой. Чего тут спрашивать? Пора бы привыкнуть, что я последней выхожу из шахты.
– Постой, Антоновна! – хватает меня за руку взрывник Антоша Пуртов. На работу он никогда не торопится и всегда задерживается на устье шахты и покуривает про запас. – Объясни ты мне, что это за нападение на тебя?
– Э, да я всегда последней из шахты! Мне не привыкать-стать! – и я вырываюсь и почти бегом спешу к подъемнику.
Клеть еще не отцеплена. Очевидно, грузов нет. Но меня не хотят спускать. Я очень устала. И побаливает палец на ноге (недавний перелом). Звоню диспетчеру: обычно он дает распоряжения спустить меня. Неприятно удивлена его ответом: «Спустишься и пешком!» Не очень-то любезно: ведь запоздала я потому, что не хотела бросать работу недоделанной, и диспетчер это знает. Приходиться с больной ногой спускаться по лестнице – 1575 ступенек.
В бане ни души. Тороплюсь помыться – может, еще успею в кино на семь часов, не заходя домой? Что же, надо только забежать в буфет, перехватить хоть пару пирожков – и айда!
Почти бегом я проскочила через зал раскомандировки. Что-то мне подсказало, и я бессознательно, боковым зрением увидела нечто знакомое, очень знакомое… Большими, чуть не в полметра черными буквами было выведено: «Недостойное поведение т. Керсновской… Собрание… Товарищеский суд…»
Дальше я ничего не прочла. Или – не поняла? Или – не запомнила?
Слова «недостойное поведение» в сочетании с моей фамилией – это небывалый гротеск, который не мог уместиться в моем сознании. И не оттого, что я привыкла к справедливости и к правильной оценке. Сколько ударов наносила мне жизнь, и не счесть, но ведь это – шахта! Моя шахта!
Нет, это как дурной сон, виденный мною в детстве: я подбегаю к маме с протянутыми руками, и вдруг фигура оборачивается и вместо милых, родных мне черт – какая-то маска с дикими глазами.
Тогда, в детстве, я закричала, просыпаясь; теперь я повернулась и ушла. Душа у меня кричала от ужаса и отвращения, но я не пробудилась от сна…
Дома я застала письмо от мамы. Бедная моя старушка пространно и обстоятельно писала о книге Джевахарлала Неру «Открытие Индии»:
«Я читаю… Это очень интересно, но все снова и снова я думаю о тебе. Ты помнишь, в Пятигорске, в центре города, есть бульвар. Называется „Цветник“. И там – стенд, а на стенде надпись: „Труд – дело чести, славы, доблести и геройства“. Я еще тогда сказала: „Какой прекрасный лозунг!“ Ведь это о тебе написано! Ты права, дочь моя, стоит быть гражданином страны, провозгласившей такой лозунг. Как тебя, наверное, любят и ценят! Только вот не знаю, понимают ли?»
У меня правило: маме отвечать сразу. Я взяла бумагу, ручку… В голове – пульсирующая боль. Руки дрожат. Сделала усилие и написала: «Моя любимая старушка!» Буквы получились, будто левый рукой написанные, и сквозь них проступило морщинистое лицо с доброй, доброй улыбкой. Но затем все заплывает, становится серо-зеленого цвета, и на этом фоне появляются жирные, черные буквы: «Недостойное поведение…» И затем: – «Труд – дело чести, славы, геройства…» Золотые буквы не в силах одолеть черных… И никого, кто мог бы почувствовать правдивость, горечь и любовь тех слов, которые рвались наружу и оставались в душе – глубокие, немые…