Текст книги "Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах."
Автор книги: Евфросиния Керсновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 97 страниц)
– Девчата! Мы все в сборе, и я хочу с вами посоветоваться!
Некоторым из «девчат» было под 70, но в лагере отчего-то принято всех женщин называть «девушками», хотя здесь и двенадцатилетние малолетки вряд ли могут претендовать на это звание.
– У меня на воле не было детей. Каюсь, чуяло мое сердце, что муж мой плохо кончит, и не спешила я обзавестись потомством. Теперь мне 40 лет, и 15 лет срока, из коих 11 впереди. Так-то, девчата…
Она замолчала. Я смотрела на нее, не понимая, к чему она клонит. Перехватив мой удивленный взгляд, она рассмеялась.
– Я и забыла, Фрося, что вы младенец невинный! Я в вашем присутствии стесняюсь даже анекдоты рассказывать, боясь совратить младенца… Младенца? А ведь это идея! Вы же знаете, что при розыгрыше лотереи невинный ребенок вытаскивает билеты? Вот пусть Фрося это и сделает!
Видя, что я все еще не понимаю, она разъяснила:
– Когда я отбуду срок, мне будет уже за пятьдесят лет, и у меня не будет уже никакой надежды родить ребенка. Теперь, когда мне 40 лет, это уже предел для впервые рожающей. Теперь или никогда! А если никогда, то у меня не хватит сил, чтобы жить. Ведь если жить не для кого, то и ни к чему, когда вся жизнь – сплошное унижение и страдание. Я хочу ребенка! Хочу! Он мне нужен… Но без отца не может быть и ребенка. Это и вы, Фрося, должно быть, знаете. Так вот, я и прошу вас: выберите отца моему ребенку!
Все повернулись и уставились на меня. Вот так штука! Оказывается, это серьезно. Я задумалась. Мысленно перебрала всех, кто мог еще считаться мужчиной: из восьми сотен фитилей богатого выбора не было, ей Богу же, не было!
– Пожалуй, более подходящей кандидатуры, чем Заруцкий, не найти…
– Заруцкий? Пожалуй, как производитель он годится – еще молод, в хорошей форме, да и внешность привлекательная. Беда, однако, в том, что он подлец. Вы, я вижу, хотите встать на защиту своего начальника? Но поверьте моему чутью: у этого человека мелкая, низкая, скользкая душа, к тому же глуп, как индюк. А я верю в наследственность. Нет, не такого отца хочу я моему ребенку!
– Ну что же, если вам хочется, чтобы ребенку было что позаимствовать у отца, то более порядочного и умного человека, чем Вайсман, здесь я не встречала…
– Хайм Исакович действительно в моральном и умственном отношении – алмаз: он и в грязи не помутнел, и от ударов не разбился. Беда только – очень уж он лысый! Я немолода, а он вовсе старик. Очень жаль. Будь он помоложе… А так – и эта кандидатура отпадает. Разве что на худой конец?
– Мне кажется, Вера Леонидовна, билетик в этой лотерее для тебя вытяну я! – вмешалась Юлия Михайловна. – Нарядчика нашего, что недавно прибыл к нам, Мухамеджанова, видала? Он не русский – таджик или узбек, не знаю. Собой видный, молодой.
– А что, Юлия Михайловна, вы, может быть, и правы, только не лежит душа к этим дикарям, мало в них человеческого. Впрочем, над этим следует подумать.
Не знаю, долго ли она думала, но месяца через три разразился скандал. Убедившись в том, что она беременна, Вера Леонидовна отказалась от дальнейших услуг пылкого таджика, что привело к вспышке его темперамента, чуть было не сократившего пятнадцатилетний срок Веры Леонидовны. Он пытался ее зарезать, даже дважды, после чего обоих отправили в этап. Куда сплавили Мухамеджанова, не знаю, а Веру Леонидовну – в Новосибирск.
Весна, кровавый понос и ленинградцыВ самый разгар весны, когда через запретную зону, ограду и всю ее колючую проволоку в лагерь проникал запах цветущей черемухи, один из нежнейших ароматов нашей планеты, и по ночам звенели трели соловья – бедные, всего в три-четыре, реже пять коленцев, но все же такие милые, нежные, напоминающие, что это и в тюрьме весна, – население нашего лагеря как-то еще больше размякло, и по утрам видно было, что в телеге, выезжающей за ворота, лежит один, два, а то и больше трупов.
Сарра Абрамовна добилась того, чтобы питание хоть немного, но улучшили. Нам стали давать черемшу – вид дикого чеснока, что очень помогло страдающим куриной слепотой. Ввели премблюдо для отличников: ложка кислой капусты, а иногда затируха из отрубей. Но люди повально страдали кровавым поносом. Все закоулки зоны были изгажены кровавой слизью, ибо слабые, до предела истощенные люди не могли добраться до отхожего места.
Где тут был просто голодный понос, где пеллагра, а где бациллярная дизентерия, нелегко было разобраться, да смерть особенного различия и не делала. А тут еще прибыл новый этап, почти исключительно дети, преимущественно из Ленинграда – за самовольное бегство по «дороге жизни». Разве не горькая ирония судьбы: бежать из города, где смерть как нигде заглядывала всем в глаза, бежать по Дороге Жизни, чтобы в конце пути попасть в объятия все той же Курносой?
До сегодняшнего дня никак не пойму этого Указа о самовольном уходе с работы, особенно применительно к подросткам, которые и так уже два года питались явно недостаточно не только для того, чтобы расти и развиваться, а чтобы хоть жизнь сохранить. Действительно, так ли нужна была там их работа? Позднее я часто задавала ленинградцам, пережившим все ужасы блокады, этот вопрос.
Саму блокаду каждый воспринимал по-своему. Для одних это была эпопея, для других «просто кошмар». Но те и другие сходились в одном: никакой полезной работы никто из них не выполнял. Работа, вернее ее фикция, была нужна в такой же степени, как приговоренному к смерти нужно в ожидании приведения в исполнение приговора вставать, одеваться, умываться, причесываться и даже, идя на казнь, переступать через лужи. Так стоило ради какой-то фикции губить всю эту молодежь? Безусловно – нет.
Может быть, существовала другая причина этой жестокости: слишком деморализующее впечатление могли бы произвести рассказы этих потерпевших кораблекрушение на слушателей, которые не в Ленинграде, а в совсем иных местах всей огромной страны видели, что не все неполадки вызваны обязательно только фашистами, ведь халатность и неспособность предвидеть нельзя переложить на плечи немцев (до поры до времени, после это было сделано). Например, в первые же дни войны в Ленинграде сгорели продовольственные склады. Почему не были приняты меры для их охраны, защиты?
Объяснить нежелание того, чтобы ленинградцы расползлись по всей стране, прежде чем выработается правдоподобная, приемлемая для всех версия и все – город и люди – станут героями, можно и так.
Когда потерпевшие кораблекрушение прямо со своего плота попадают сразу в общество пассажиров спасшего их корабля, то, не успев прийти в себя, одуматься и сочинить более или ме-нее героическую историю своей борьбы со стихией, могут наболтать много лишнего о том, как безалаберно велась посадка на плот, как было забыто самое необходимое, как в борьбе за свою жизнь люди зверели, вплоть до случаев людоедства. Если же дать им время, прийти в себя, все обдумать, приукрасить, а кое-что и присочинить, и лишь затем позволить входить в контакт с пассажирами корабля или с обитателями твердой земли, то их рассказ, безусловно, будет выглядеть иначе: тут появятся и геройство, и самопожертвование, и мудрость руководителей. В подобных случаях люди не лгут – они и на самом деле начинают этому верить, по мере того как ужасные воспоминания отступают, прекратившиеся страдания бледнеют в памяти.
Заколдованный кругБаня была у нас большой редкостью. Во-первых, водокачка приводилась в движение вручную. Несколько доходяг раскачивали тяжелый маятник, начинал вертеться маховик с коленчатым валом, на котором – поршень, качающий насосом воду. А когда с водой туго, где уж тут купать 800 гавриков? И вообще стоит ли тратить воду на тех, место которым уже обеспечено под землей…
Когда нас в первый раз погнали в баню, наши женщины внимательно меня осмотрели и скептически изрекли:
– Не выживет! Нет, не выживет, ведь вода по телу не скатывается, а кожа, как у мертвеца, мацерируется [29]29
размягчение или распадение тканей на отдельные клетки в результате растворения межклеточного вещества.
[Закрыть].
И все же пророчество явно не спешило сбыться.
Прошло два месяца, и вот мы снова в бане. Я совсем забыла о «вердикте», вынесенном мне в первую нашу баню. Женщины сами напомнили об этом.
Они с удивлением осматривали меня со всех сторон:
– Гляньте, бабоньки, Фрося-то наша совсем неплохо выглядит. Вода-то с кожи сбегает, значит еще справится и будет жить!
Но все же они чуть было не ошиблись.
Постепенно – так, что я и не заметила, я шагнула в заколдованный круг.
Обычный голодный понос, вызванный атрофией мускулатуры и слизистой кишечника, ускорил потерю организмом не только питательных веществ, но и тех солей, без которых невозможны процессы обменного характера, невозможна жизнь. У меня даже притупилось чувство голода, а когда понос стал кровавым, то я начала быстро терять силы, которых у меня и так было совсем немного. Спасти меня могло только чудо и это чудо свершилось.
Чудотворцем оказалась все та же Сарра Абрамовна Гордон, а орудием, которое помогло совершить чудо, стало нечто предельно простое и почти недостижимое: добавка к питанию – 20 грамм отварного мяса в день, а через день – стакан бульона из костей или стакан кипяченого молока.
Казалось бы, «гомеопатическая доза»? Да! Но это все, что было в распоряжении Сарры Абрамовны. Чтобы иметь возможность дать мне эти спасительные граммы, меня положили в стационар. Всего на одну неделю, и все же этого оказалось достаточно, чтобы я смогла выскочить из заколдованного круга, притом сколько бы мне ни пришлось впоследствии жестоко голодать, да еще работая на морозе, в нечеловеческих условиях, здоровье мое удивляло всех, и меня в том числе.
Высокая смертность в первый год неволи чаще всего объясняется именно подобным стрессовым состоянием, когда тебя будто кружит и засасывает водоворот и нет поблизости такого человека, как Сарра Абрамовна.
Ее ответ на мой вопрос, почему она из Москвы по доброй воле приехала на работу в лагерь, да еще такой гиблый, как этот, даже тогда показался мне не совсем вразумительным: она сказала, что не хочет, чтобы ее дочь – очаровательная беленькая девчушка лет шести-семи – узнала, что она приемыш.
Объясняется же все просто: ее мужа посадили в 37-м. Она его очень любила и даже боготворила, но, спасая свою шкуру, от него отреклась. Это вызывало у меня недоумение и отвращение: жены, дети, родители могли отрекаться от своих близких! Это акт такого морального насилия и деградации, в сравнении с которым проституция и сутенерство выглядят чем-то вроде добродетелей! А уехала она к чертям на кулички, так как это иногда давало возможность избежать участи члена семьи. Многим удавалось таким образом отсидеться в кукурузе
В те дни я слишком идеализировала Сарру Абрамовну. Если она тогда, 15 апреля, и совершила геройский поступок – поехала верхом в Томск и добилась для нас экстренной помощи, то, кроме человеколюбия и клятвы Гиппократа, обязательной для врача, тут сработал инстинкт самосохранения. Говорят, что подполковника Лопатина, начальника нашего л/п, отдали под суд и даже расстреляли после массовой смертности, явившейся результатом той трехдневной голодовки, когда в лампах наших «фитилей» догорели остатки горючего и «фитили» потухли.
Синеглазая ВандаНаши койки стояли рядом в большой женской палате лагерного стационара, где яблоку негде было упасть. В мужской палате было куда хуже – там были не койки, а двухъярусные сплошные нары и в больницу клали лишь таких тяжелых больных, которые уже сами двигаться не могли.
Уж я насмотрелась на истощение самых разнообразных степеней, но такого образчика живого скелета я еще не встречала! На этой «мертвой голове» светились синие-синие, кобальтового оттенка, большие глаза. При крайнем истощении глаза обычно западают, становятся тусклыми, а у Ванды… Да что там! Глядя в эти глаза, можно было почти не замечать бритого наголо черепа, сухой кожи, прилипшей к костям, черных потрескавшихся губ, которые не могли закрыть двойной ряд красивых, хоть и покрытых засохшей слизью, зубов.
Она металась на кровати, ежеминутно вставая, вернее, подымаясь на руках, и тогда становилось еще страшней – на ней не было рубашки, ее пришлось бы слишком часто менять. Лежала она на клеенке, по которой почти непрерывно скатывались капли крови…
Я понимала ее, несчастную девочку, едва вышедшую из детского возраста. В каких-нибудь двух-трех сотнях шагов отсюда, за воротами стояла ее мать, с которой она два года не виделась и в надежде повстречать ее рискнула преодолеть все опасности «дороги жизни», которая и привела ее сюда. Дело в том, что тех подростков-«указников» [30]30
судимых по одному из указов ЦИК и СНК СССР начала сороковых годов за самовольный уход с работы или из училищ и школ ФЗО.
[Закрыть], здоровье которых было безвозвратно погублено, чаще всего туберкулезом и пеллагрой, актировали, то есть списывали за непригодностью к работе, и родители или близкие могли их взять к себе. Но было строгое распоряжение не актировать тех, кто нетранспортабелен и должен в скором времени умереть. Не отпускали умирать домой и тех, чей вид мог послужить наглядным свидетельством того, к чему приводит исправительный трудовой…
– Скажите, тетя Фрося, только скажите мне всю-всю правду: мама не очень испугается, когда увидит меня? Я не хочу, чтобы она испугалась.
– Ну что ты, девочка! – пыталась я ее успокоить. – Разве может мама и вдруг испугаться своего ребенка? Ты больна. И мама это знает. Знает и то, что болезнь не красит.
– Вот это-то меня тревожит! Мама еще в самом начале уехала сопровождать маленьких детей на Урал и уже не могла вернуться. Я осталась с папой, но папа еще в первую зиму умер, а я стала работать: шила мешки, набивала их землей. Я и в Ленинграде уже очень плохо выглядела, но ведь мама помнит меня такой, какой я была до войны. Вы знаете, – тут она смутилась немного, – ведь я была красивая… Нет, правда, очень красивая! Кудрявая, румяная… А теперь я лысая, худая… страшная.
И она вопросительно, с надеждой на меня смотрела.
– Ну что ты, Ванда! Вишь, беда – кудрей нет! Кудри отрастут. А румянец в твои-то 16 лет – дело наживное. Уж об этом, поверь мне, мама позаботится. Да и теперь, какой бы ты ни казалась худой или, как ты говоришь, лысой, для мамы ты самая красивая! Вот выполнят все формальности, составят акт…
С какой благодарностью смотрели на меня ее доверчивые синие глаза. Должно быть, она улыбалась, хотя утверждать это трудно – оскал зубов, не прикрытых губами, всегда похож на улыбку.
Она протягивала мне руку, и я поглаживала эту холодную, затянутую сухой кожей руку – руку скелета. Но я знала со слов Сарры Абрамовны, что напрасно день и ночь не отходит от ворот мать этой девочки – ей отказали и не оставили никакой надежды… Так по нескольку раз в день повторялся этот разговор. И всегда, успокаиваясь, она протягивала мне руку и я ее гладила. А по клеенке скатывались капельки крови…
Смерть ее не была мучительной. Просто вместе с кровью окончилась и жизнь.
Почувствовала ли мать, когда в телеге под брезентом везли ее дочь в общую могилу?
Во что тюрьма превратила людей!О цинге мне случалось слышать. Я знала, что это бич мореплавателей и полярных исследователей былых времен. Слово «витамины» не было мне знакомо, но я знала, что причина цинги – отсутствие свежих продуктов, особенно овощей и фруктов. Она вызывает тяжелое расстройство организма и может причинить, чаще всего косвенным порядком, смерть. Знала я также, что даже далеко зашедшее нарушение функций организма – беда поправимая, стоит только изменить состав пищи, введя в нее свежие овощи, фрукты и мясо, особенно сырое.
Иное дело – пеллагра.
Я не врач, я просто описываю то, что видела, над чем размышляла и то, что сама пережила.
Делать обобщения я могу, но делать выводы, пожалуй, права не имею, ведь за все 12 лет неволи я была всегда в менее благоприятных условиях, чем мои товарищи по несчастью, так как ни разу не пыталась выбрать более легкий путь, не поддалась соблазну извлечь для себя материальную выгоду и отвергала, как недостойное малодушие, возможность выбрать более легкий или менее опасный труд. Однако, я никогда не страдала ни одним из видов авитаминоза и, если не считать травм, болела лишь два раза: в Межаниновке – кровавым поносом, вызванным истощением, а в Норильске – сепсисом, начавшимся с повреждения колена, перешедшим в гнойный гонит и общее заражение крови. Обе болезни – смертельны. И в обоих случаях я выздоровела. Почему – не знаю. Мама утверждала – потому что она ежедневно в молитве обращалась к своему ангелу-хранителю, прося его превысить свои полномочия, ведь то, о чем она его просила, выходило за пределы его компетенции, а именно:
– Ангел-хранитель! Храни мою Фофочку!
У этого ангела-хранителя была, безусловно, не синекура!
Пеллагриков я редко видела. Они не покидали жилой зоны, я же все время была в рабочей зоне. Наш барак, вернее маленькая избушка, в которой помещались политические женщины, находился в той же рабочей зоне, отделенной от жилой – вахтой. Но иногда меня посылали с пропуском в жилую зону по какому-либо делу, и тогда я могла наблюдать так называемую «ОК» [31]31
Оздоровительный комбинат
[Закрыть], то есть «отдыхающую команду», хотя правильнее было бы сказать «ПК» – «подыхающая команда».
Пеллагра похожа на авитаминоз, но это нечто совсем иное. Мышцы, атрофировавшиеся до того, что остается один апоневроз [32]32
широкая блестящая соединительнотканная пластинка, посредством которой мышцы прикрепляются к костям (греч.).
[Закрыть], все же могут вновь отрасти, жировая ткань тоже; кости, ставшие пористыми и хрупкими, могут вновь окрепнуть; кровь возвращается к нормальному составу, пеллагра же – состояние необратимое, так как поражает нервную систему, а атрофированные нервные клетки погибают навсегда.
В жилой зоне был склон, обращенный к югу. Вот на этот пустырек выползали пеллагрики погреться на солнышке. Жуткое зрелище! Не то буровато-серые бревна, укутанные тряпьем, не то тряпье, набитое опилками… Целыми днями лежали они рядами на буровато-серой земле. Иногда по этому же склону бродила наша лошаденка – та, что ввозила из-за ограды фургон с хлебом и вывозила из зоны покойников. Лошаденка пыталась найти уцелевший стебелек бурьяна, а доходяги ползали за ней и били кулаками по морде, пытаясь первыми выколупать из земли корешок или травинку.
Когда было тепло, они сбрасывали рубахи, а иногда и штаны, и тогда являли собой особенно жуткую картину: их тела были какого-то непривычного цвета: от серо-желтого до цвета мореного дуба. Пиодермией и фурункулезом страдали поголовно все; на местах, где были чирья, оставались сизые пятна, но были и пурпурные, и коричневые, реже – зеленовато-болотного оттенка. Что и говорить, богатая палитра. Так как чирья никогда не переводились, то пятна поражали разнообразием окраски. Запястья и шея, особенно затылок, были темного, как бы бронзового цвета и на этом фоне выделялся какой-то светлый пух. Иногда такой же пух вырастал на лбу и щеках. Зато волосы у всех были неживые – сухие, серого цвета. Во что тюрьма превратила людей!
Я знаю, что не все лагеря были такими, ведь руками заключенных были построены каналы, шахты; они освоили Крайний Север, создали в мертвой вечной мерзлоте богатейшие комбинаты. Но все эти титанические работы выполняли те, кто еще был работоспособен, а в такие лагеря, как л/п N 4 на станции Межаниновка, были интернированы те, кто уже не мог работать, но еще не успел умереть.
Вид их тел вызывал острую жалость и приводил в ужас, но если к ним попристальней присмотришься и особенно прислушаешься, то к жалости примешивалось недоумение, а затем отвращение. Как ни велика физическая деградация, умственная и моральная еще разительней, еще ужасней. Эти потерявшие облик человеческий полуживые существа, больше похожие на растерзанные тряпичные куклы, могли целыми днями ссориться, брюзжать, цинично и грязно сквернословить, с наслаждением отыскивая «больные места» своих товарищей по несчастью, чтобы причинить им возможно большее страдание.
Лишь значительно позже, когда случай свел меня со знающими врачами и я сама приобщилась к медицине, я поняла, что это результат поражения клеток мозга как центральной нервной системы.
Исключения бывали очень редко, к примеру, профессор Колчанов, в котором сохранилась любовь к своему «коньку» – родной Сибири. А может быть, он просто не дожил до этой стадии?
В рабочее время к нам в выжигалку редко кто-либо, кроме тюремных надзирателей, то бишь «воспитателей», заглядывал. Все, кто еще мог работать, работал, чтобы сохранить право на пайку и, следовательно, на жизнь, а те, кто по болезни освобожден… Ну, тем было не до того! И все же к нам заглядывал довольно часто один очень любопытный посетитель. Признаться, я его ждала с нетерпением. Был это Николай Николаевич Колчанов, профессор Томского университета, сибиревед.
Что это за наука? История? География? Этнография? Геология, ботаника или зоология? Должно быть, все это вместе взятое.
Ох, и умел же он свой товар – Сибирь – лицом показать! И любил же он эту самую Сибирь!
Придет, бывало, старичок, расположится со своим «рукомеслом». Плел он корзины из лозы на пороге выжигалки и начинает плести. Сперва – корзину. Затем мало-помалу заводит беседу, и не видишь уже сломленного неволей и голодом старика, плетущего какую-то паршивую корзину, а плетет он дивное кружево ярких образов, событий, да так красиво умеет все это преподнести! Начинаешь верить даже, что сибирский распроклятый гнус ничем не хуже райских птичек!
Если музыка Орфея могла покорять даже зверей, то можно было только удивляться, как его ораторское искусство не нашло пути к сердцу тех зверей, что в 1937 году обрекли его на медленную смерть.
Однажды я увидела, то, чего никогда не забуду. Два кухунных мужика, расконвоированные бытовики, снабжавшие кухню дровами, вынесли большой бачок с отходами больничной кухни.
За ними трусцой семенила группа десятка в полтора теней, бывших когда-то людьми. Мужики опрокинули в отлив бачок, и один из них погрозил кулаком группе доходяг, застывших в положении «стойки». Так делает стойку охотничья собака: она будто замерла, и только приподнятая лапа и вздрагивающий кончик хвоста говорят о том, что в следующий момент по команде «пиль» она сделает рывок в сторону дичи.
В числе первых делал стойку профессор Николай Николаевич Колчанов – оратор, способный очаровать и увлечь любую аудиторию своим вдохновением. Команды «пиль» не последовало, но стоило лишь «кухонным мужикам» удалиться, как все эти голодные, обезумевшие люди ринулись к отливу и, отталкивая друг друга, стали выгребать руками рыбную чешую, пузыри и рыбьи кишки, заталкивая все это поспешно в рот.
Перед глазами у меня финал этого зрелища: на скудной вытоптанной траве стоит на четвереньках профессор Колчанов; все тело его сотрясается – его рвет… Когда рвотные спазмы прекращаются, он сгребает с земли то, чем его вырвало, и вновь отправляет все это в рот…
– Ага! Судя по ошалелому выражению вашего лица, вы, очевидно, наблюдали «цвет нашей интеллигенции», которой до 1937 года страна могла по праву гордиться, – саркастически улыбнулся Прошин, когда я вернулась на работу в выжигалку.
Все реже заходил он к нам со своей недоплетенной корзиной, все короче становились его лекции, а вскоре совсем прекратились. В середине лета профессор Колчанов умер.
А где-то, еще ждала его семья и жена считала, сколько остается до встречи…
Голод и сам по себе далеко не тетка, но заключенные должны были еще и работать, а количество калорий, содержащихся в гарантийном пайке, могло дать возможность не умереть тому, кто находится в состоянии покоя. Когда человек, обессилев, не мог больше выполнять нормы, то его переводили на штрафной паек, что ускоряло физическую деградацию. К примеру, человек работал изо всех сил, стараясь заслужить плюсовой талон с «премблюдом», и умер от сердечной недостаточности тут же, на работе, иногда в больнице. Так умер у меня на глазах, точнее, на моих руках, молодой паренек из приволжских немцев – Вилли Энгель. Я зашла в игрушечный цех. Вилли, совсем еще мальчик, веселый и остроумный вначале, в последнее время как-то сник, но со мной всегда охотно болтал. На этот раз он собирал деревянный грузовичок. Вдруг, выронив отвертку, тихо осел на пол. Когда я его подхватила, взгляд его остекленел – он был мертв.
Иногда у человека развивается пеллагра, и он лишается трудоспособности, но не умирает. Вернее, не сразу умирает, доживает в специальных бараках для неработающих и заживо разлагается, причем душевно – раньше, чем физически. Это в неволе – самая ужасная судьба… Мне кажется, что более отвратительного типа, чем Лопатин, я в жизни своей не встречала.
Жил-был некто Лопатин… До лагеря жил в Москве, был работником искусства, был очень счастлив: искусство свое любил, детей (было их у него пятеро) обожал, а жену, с которой он жил душа в душу, буквально боготворил. Прошин его хорошо знал; знал и его семью и, как он мне сам говорил, полагал, что более цельного, одухотворенного счастья быть не могло. В 1937 году он по-терял его из виду. В этом нет нечего удивительного, ведь если во время землетрясения рухнул дом, то те, кто погребен под его обломками, обычно теряют друг друга из виду. Прошин мне рассказал, о той метаморфозе, которая происходила с его знакомым, как пеллагра превратила его в оборотня.
Снова свела их судьба, в Межаниновке. Тяжело было и тому и другому. Дико звучит слово «повезло», когда речь идет о Прошине, но это так, ему повезло: он остался без ноги, но сумел удержаться на той «наклонной плоскости», по которой продолжал катиться Лопатин. И эта «плоскость» привела его туда, куда вела и большинство ему подобных.
Его семья не подозревала о происшедшей в нем перемене. Его жена и дети не отреклись от него, идя на риск и лишения. Они продолжали писать ему письма, полные любви, нежности и надежды, а он… Какой гадости он им не приписывал, каких только грязных помоев, не выливал на них ушатами! Они добивались почти невозможного и слали ему посылки, благодаря чему он имел шансы через два года вернуться домой. Переселились куда-то в Среднюю Азию, хотя могли жить в Москве, хотели быть к нему поближе, помогать ему материально, знали, что после отбытия срока ему все равно в Москве бы жить не позволили. Старались к его возвращению свить для него уютное гнездышко. Какое ужасное разочарование ожидало их! Надеяться, что к ним вернется близкий человек, и найти в нем озверелого эгоиста, в котором сгнила душа!