Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
Разом вскакиваем на ноги. Сгребаю в охапку шубы, Рууди выволакивает из затхлого картофельного погреба старую дверь и швыряет ее к березам. Впопыхах спешим к крайней батрацкой хибарке, чтобы укрыться у Михкеля Мююра.
Не слышал он, как стукнула дверь, не проснулся, когда скрипнула половица. Остановились мы с Рууди возле Михкелевой кровати. И ни у кого из нас не поднялась рука, чтобы потревожить Михкеля. Застонал во сне, бумажно-тонкие веки вздрогнули.
Какое-то чувство вины заставило нас попятиться от печи, где над изножьем Михкелевой кровати на крюке сушились его носки. Переступили через сучковатую полевицу, что так сильно скрипнула раньше под ногами.
Собралась уходить; заметив нерешительный взгляд Рууди, подумала, что он остается. Однако Рууди давал знак, чтобы я подождала. Взяла со скамейки Юулину корзину, застегнула на кофте пуговицы.
Впереди ожидала долгая дорога.
Сквозь приотворенную дверь увидела Рууди, который по-хозяйски шарил в чулане. Пришел оттуда с куском сала и краюхой хлеба – все это нашло себе место в корзине. Стало неловко.
И только в лесу кольнула мысль: надо было оставить Михкелю хотя бы те рубли, что лежат в кармане.
– Провожать? – спрашиваю у Рууди, который плетется сзади.
– Есть хоть когда-нибудь дадут? – отвечает он вопросом и отходит с тропки в сторону – к большому пню.
Усаживаемся на брусничник, совсем как беззаботные дачники, и тянемся, чтобы сорвать полукрасные ягодки и отправить их в рот.
Рууди нарезает перочинным ножом тоненькие ломтики сала и режет хлеб.
Скачут в своей не подвластной никому выси утренние белочки, колышут ветви. Приступает к работе дятел.
– Красота, черт побери, – бормочет Рууди и протягивает руку за едой.
– Так пойдешь со мной? – уже в который раз допытываюсь я. Смолистый лес выглядит таким мирным, но одной продолжать путь никак не хочется.
Очень не хочется, хотя я и не придумала еще ответа, если какой-нибудь встречный с подозрением спросит: куда идете, почему спешите?
Только попадутся ли здесь, на лесных тропках, навстречу нам страдающие подозрительностью люди?
– Могу и пойти, – рассеянно отвечает Рууди.
– Идем! – поднимаясь, командую я и отряхиваю юбку.
– Власть подобна женщине, – дожевывая еду, Рууди послушно следует за мной.
– И что же общего у власти с женщиной? – Я повторяю его слова таким тоном, которым объясняют детям их глупости.
– Если женщина хочет выйти за тебя замуж, – громко продолжает Рууди, – пока она еще собирается выходить – она и бедрами поводит, и хихикает, и эдаким вот беспечным существом представляется. Но стоит тебе сказать «да», и вот уже постепенно начинаешь замечать, что у женушки твоей и уши великоваты, и что уголки рта, как правило, опущены, и обязан ты ей довольно точно отчитываться – где был, что думаешь и нет ли у тебя еще кого. И что самое страшное – она же без конца требует заверений, что ты ее любишь.
Ощущение избавления придает смеху звонкость. Гул военных машин до нас не доходит, и открытое место вокруг картофельного погреба осталось позади, нас окружает замечательный лес – для полной идиллии тут недостает лишь пятнистых оленей.
– Тетя Анна!
Рууди длинными шагами догоняет меня, берет за руку. Улыбаясь, смотрим друг на друга.
– И мы уже больше не боимся крыс, которые по ночам возятся на чердаке! – тоненьким голоском говорит Рууди и по-детски склоняет голову. И хотя я вижу его заросший подбородок, мне кажется, будто я легконогой барышней шагаю рядом с худеньким мальчонкой – коленки у него костлявые и острижен наголо, чтобы лучше росли волосы.
Размахиваем руками, улыбаемся про себя и внутренним взором заглядываем в колодец воспоминаний – поверхность его кажется голубой, без ряби. Солнечное утро, шустрые белочки скачут за нами с ветки на ветку, и колыхание верхушек стройных деревьев знаменует наш путь.
Что за жестко-белый обрез вдруг резанул по бровям?
Старые хворые мужчины любят носить белые льняные кепки. Под белыми кепками топчутся хворые безобидные мужчины по последним километрам своей жизни. И лишь затем таскают за плечами ружья, что хотят выглядеть мужиками.
– Ватикер?
– Я был уверен, что еще встречусь с тобой, Анна!
– Ватикер?
– О, и ты, парень, стал мужиком. Ни за что не подумал бы, что сможешь в спину стрелять.
Ватикер закатывается смехом, Ватикер трясется от смеха, Ватикер заходится – так, что слезы выступают на глазах.
– Ха-ха-ха! – передразнивает Рууди и спрашивает, ловко копируя Ватикера: – Чего этот старик придуривается?
И только теперь вижу за спиной Ватикера еще двух мужчин – по годам они гораздо моложе его. Стоят мрачные и нетерпеливо долбят сапогами сухую землю.
Чтобы не забыть, помнить все до конца. Косой взгляд – и тот, чтобы не забыть. С прощением следует быть столь же осмотрительным, как и с осуждением.
Видно, останется уже невысказанным. Да и нуждается ли Рууди в моем наспех составленном духовном завещании.
Окольная дорога по кяруским лугам, та пыльная лента, что вилась в обнимку с голубой лентой речки, расхрабрила меня вчера до беспечности. Так близко дом Михкеля Мююра – чего там ждать вечера? Кругом ни души – и вдруг из-за ольшаника вышел Ватикер. Скрыться было некуда, смотрела на него пустым взором. Была уверена, что он не узнает. Потом, правда, слезы от напряжения застлали глаза – не оглядываясь, пошла дальше. Тревожные сновидения в картофельном погребе подстегнули скопившиеся в подсознании предостережения, но холодая ванна в водопойном корыте вновь смыла их. Надо ли бояться человеку, который выбрал себе труд неустрашимых? Да и Ватикер совсем не был страшным, когда я в тот снежный день навестила его в лесной сторожке. В тот раз я отошла, даже вроде как бы простила его – в самом деле, можно ли таить зло столь долго?
Так почему же я испугалась теперь?
Он не смеет задерживать нас.
Медленно протягиваю руку и кривлюсь усмешкой.
– Ну, Ватикер, до свидания, и чтобы когда-нибудь снова встретиться.
Ватикер громко сморкается и словно против воли бросает мужикам, которые стоят за его спиной:
– Обыскать их!
Грубые руки ощупывают бедра, живот, выворачивают пустые карманы, шарят в корзине. Хлеб и оставшееся сало выбрасывают через плечо в ельник.
– Давно пора землицы пожевать, – выпячивая губы, говорит Ватикер.
Вижу на лице Рууди удручающее безразличие. «Власть подобна женщине», – вспоминаются его недавние слова, которые кажутся мне сейчас произнесенными так давно, так давно.
Если бы можно было как-нибудь перемотать обратно дорогу, чтобы начать сызнова?
Ватикер взвешивает на ладони Руудин браунинг.
– Одной пули не хватает, – произносит он, проверив магазин. – Вы слышали, одной пули не хватает, – повторяет Ватикер, обращаясь к своим молчаливым сообщникам.
Один из них, тот, у которого над верхней губой искрятся бисеринки пота, ударяет меня по локтю ружейным стволом. Правая рука бессильно повисает, но тем сильнее скрючивается левая, так, что, причиняя боль, в тело врезается ручка корзины.
– Чертов хрен! – клянет Рууди. Он избегает моего взгляда.
– А ну, шагом марш! – командует Ватикер.
И вот мы уже все впятером привычно занимаем свои места, словно мы играем в дурной пьесе, где арестованные с серьезными лицами шагают впереди, а конвоиры, выставив ружья, вышагивают сзади.
Сколько раз разыгрывали подобную ситуацию! Какая примитивная мизансцена, что ведет обычно к одной и той же развязке.
Глупость! Всего лишь бездарный театр, не станет Ватикер расстреливать нас.
И словно в подтверждение этой мысли Ватикер приближается ко мне, подсовывает руку под мой ушибленный локоть – по его прерывистому дыханию можно предположить, что он хочет что-то сказать.
– Стареем, – делает он вступление. Столь же остроумно было бы сказать, что стоит хорошая погода или что идет война.
– Щеки у тебя начинают обвисать, совсем как у старой собаки, – произносит он более конкретно.
Что ответить? Опуститься до его уровня – мол, я дура, а ты еще… и тому подобное?
Ватикер старательно пристраивается к моему шагу. Намеренно задерживаюсь, чтобы он снова выбился из ритма.
Лесная дорога виляет, вдруг меня наводит на смех кустик вереска – расправил ветки, словно какое высоченное дерево. Кажется, сама природа смеется над людьми: видите, стоят большие деревья, истинные великаны, а есть вот такие пигмеи, которые тоже выдают себя за деревья.
– И что за жизнь была у тебя, – сожалеет Ватикер. – Не обрела ты счастья тем, что служила у красных. Хлебнула горюшка на своем веку, столько лет среди чужих людей мыкалась и теперь вот понеслась сломя голову. Как это глупо, как глупо!
– Как же ты не понимаешь? – круглю глаза и всматриваюсь в его глазки-прорези. – Я же просто мчалась сюда, чтобы под твоим благородным сиянием, преклоняясь перед тобой да согревая твои старческие кости, по меньшей мере, провести достойно последние дни.
Ватикер беззвучно шевелит губами. Но лицо его тут же становится хмурым, когда, громко рассмеявшись, я поддеваю носком туфли камешек, который отлетает далеко в кусты.
Мое резкое движение остановлено дулом – оно предостерегающе уперлось между лопатками. Осклабившись, взглядываю через плечо, только вряд ли это похоже на усмешку. Дуло отводится назад. В глазах конвойных проскальзывает любопытство.
Их интересует, когда же Ватикер закончит этот жалкий прогулочный фарс. По всему видно, что именно Ватикер главный и ему принадлежит последнее слово.
Сказать по совести, меня тоже интригует, когда и как мы с ним расстанемся. Подавляю свое угнетенное состояние, будто самоуверенность и бодрое настроение способны привести к благоприятному исходу.
Бедный Рууди!
Безразличный вид, склоненная голова и безвольно повисшие руки свидетельствуют, что он будто уже приготовился к безжалостной расплате. Человек, который никогда ни на кого не поднимал руки, не может простить себе даже уничтожение садиста.
Таких, как он, остается на земле все меньше и меньше.
И вообще, какая она, действительная мера добра и доверия?
Рууди?
А сама? Почему я зимой не явилась к Ватикеру с милицией?
Не брели бы мы здесь, как дураки, под дулами ружей.
Или, может, я сама, не отдавая себе отчета, пыталась подсластить сахарином колодезную воду?
Попытайся сохранить спокойствие!
Рууди начинает кашлять. Вздрагивает, плечи опускаются еще ниже, того и гляди, свалится в вереск.
Пастушок под голубыми небесами – зачем я уговорила тебя?
Вырываю руку из Ватикеровой лапы, поддерживаю Рууди. Все вынуждены остановиться. Безмолвные мужики с ружьями обмениваются взглядами и нетерпеливо переступают с ноги на ногу.
– Может, хватит? – я оборачиваюсь к Ватикеру с приказным превосходством. – Оставим эту комедию! Вон дорога впереди раздваивается. Мы пойдем направо, если вам – налево, или наоборот. Комплиментами с тобой мы обменялись, на этот раз, пожалуй, хватит.
– Что, что, что? – Ватикер выпячивает губы и, подняв брови, приподнимает также свои дряблые веки. – Вас нужно покарать!
– Ваше присутствие было для нас уже достаточной карой.
Молчавшие доселе мужики вдруг разражаются громким смехом. Астматическая грудь Ватикера начинает колыхаться над животом, и через некоторое мгновение к общему смеху присоединяется и его смешок.
– У кого власть, тот и карает, – произносит Ватикер; как резкий укор, отношу это к самой себе. – И вообще… – продолжает Ватикер, когда после нескольких глубоких вдохов он подавляет колыхание своего живота. – Вообще эстонскому народу настоятельно требуются и кнут, и пуля, и дубинка. От рук, паршивцы, отбиваются, если нет плетки. Разве бы мы когда смогли так сблизиться с западной цивилизацией, если бы нас не драли на баронских конюшнях, как сивых меринов? А? Захотели теперь удушить нас советским духом! Не выйдет! Не выйдет!
В подкрепление своих слов Ватикер вертит у пупа указательным пальцем; его сообщники, восхищенные мудростью Ватикера и собственной невысказанной философией, вовсю ржут. Их липкий смех пристает и марает.
Вот он какой, этот имеющийся в наличии человеческий материал, который тоже придется как-то переплавлять в новое общество.
Метаморфозы и метаморфозы! Слишком много вы отнимаете времени.
Нелегко вдохнуть искренность и разум в эти глаза, что буравят сейчас мой затылок, о благородстве же и говорить нечего.
– Что же ты задумал? – спрашиваю, не глядя в сторону Ватикера.
– Да чего уж там особого такого? – буркает он. – Может, устроим небольшую купель?
– Река у нас чистая, с песочком на донышке, – цедит один из мужиков.
Другой икает, будто его сейчас вырвет.
Лес неожиданно кончается. Кажется, что даже дорожка смутилась, тыкается вправо-влево, пока не отыскивает межу, и, робко отступая от ивовых кустов, змеится дальше к горизонту, окаймленному ольшаником.
По обе руки от нас раскинулось желтое жнивье. Рядами стоят старательно уложенные копны, и – в груди вдруг разливается тепло – я вижу впереди трех человек!
Две женщины в белых платках и мужчина в заношенной шляпе стаскивают в кучу снопы.
Они, совсем как в мирные дни, выполняют свою будничную работу. Точно нет ни войны, ни ружей!
– Люди, помогите!
Никогда в жизни я не кричала таким громким голосом. Ах, нераскрытые возможности, неиспользованное мастерство!
Трое на поле останавливаются. Смотрят, приставив к глазам руки.
Почему наши конвойные не разбегаются? Почему не бегут прятаться за копнами? Ведь рядом люди! Они не дадут убить нас! Эти люди, что любят животных и любят природу, разве они могут оставить в беде себе подобных?
Рууди украдкой нервно сжимает мое запястье.
Что, Ватикер все еще сопит рядом?
Нет, не испугались они моего крика, эти белолицые мужики и астматический Ватикер. Белые кепки носят боязливые старики….
О, дети природы, дети природы! Выпали у вас из рук снопы, и остались валяться на поле вилы, и грабли, и ведро с водой.
Омерзительно звучит хихиканье наших конвоиров. Живот у Ватикера колышется.
– Эстонский народ еще далеко пойдет! – зло восклицает Рууди.
– Эстонский народ всегда с нами! – в экстазе вскрикивает Ватикер.
– Небо голубое над тобой… – войдя в азарт, напевает один из мужиков.
– Все очистить, очистить от красных, – вторит тот, что недавно икал.
– А я чахотки боялся! – говорит про себя с удивлением Рууди.
– И землица почернела, та, что потом напоили… – пел все более распалявшийся приверженец отчизны.
– Все чтоб чисто было от красных! Пусть сгинет это нищее стадо новоземельцев, и все, кто на красных молились, пусть сгинут!
– Рубаха белая, из рода в род, что грудь эстонцу прикрывала…
– Ты отчий рай, крикучий край, ты с петушиным горлом сказочный народ, – перебивая охранника, орет разъяренный Рууди.
– Могильщики, неужто все надеетесь? – смеюсь во всю мочь.
– Ты лучше помолилась бы, дочь блудная, – шепчет очнувшийся от общего галдежа Ватикер.
Вдруг мужики умолкают и вскидывают ружья.
Аист!
Сраженная, падает огромная птица.
И я никогда не видела, как аисты учат на желтом жнивье летать своих длинноногих аистят.
По бровям резанул белый козырек.
Надеялась как-нибудь взглянуть из иллюминатора самолета на эту землю, по которой снуют человечки, на землю этих человеческих созданий, которые сверху выглядят, наверное, такими мирными и трудолюбивыми муравьями. До той самой минуты, как… Как же это Ватикер сказал? Землицу пожевать! Землицу пожевать!
Неужели мы с Рууди и в самом деле оказались на последней черте?
Дорожка больше не виляет – устрашающе прямая, она обрывается перед ольховой стеной.
– А я боялся чахотки, – бормочет Рууди возле меня.
«Как там замужем?» – спрашивала та, что в нашей камере харкала кровью и на которую мы сваливали все одежды, потому что думали: тепло успокаивает, тепло лечит.
О чем думал Антон, когда он в Иерусалимском сосняке слышал последние живые голоса?
Антон и Кристьян, махавший мне белым платочком. Мужчины в порту не должны были ждать у моря погоды.
Может быть, Ватикер со своими сообщниками надеется, что мы с Рууди выкинем белый флаг – поднимем руки, и станем молить, и сгинем под их улюлюканье…
Лишь животные бегут в заросли и дрожат.
То ли старый Сяэзе на хуторе Нигула, то ли старый Нигул на хуторе Сяэзе?
Рууди они могли бы оставить в живых.
Стена корявого ольшаника уткнулась в лицо.
Бежать? Спасаться?
Нет, нет, тогда верная смерть.
А пока еще есть крохотная надежда.
И нога моя не коснется порога на хуторе Сяэзе. А вдруг?
Ольшаник расступается.
Все. Случись, что рухнет кочковатый край обрыва и тропка подроется. Впереди журчит речка, внизу, прямо под нами, – тихая излучина с белеющими кувшинками.
Стоим спиной к воде.
У распевшегося приверженца отчизны в уголке рта приклеился потухший окурок.
Ватикер смотрит на циферблат своих карманных часов и, защелкнув крышку, стучит по ней с секундной размеренностью.
– У нас… времени-то нет! – икает третий. В его широко раскрытых глазах копошатся полуденные кошмары.
– Оставьте в живых моего сына.
Все, на что я способна.
Ружья, вскинувшиеся для наведения в цель, дрогнув, опускаются вниз.
Мужики смотрят на Ватикера, мои же глаза ищут на желтом жнивье аистов, которым уже пора учить летать своих длинноногих аистят.
Нет ни птиц, ни людей.
Все живое выкачано из-под земного купола.
– В его пистолете не хватает одного патрона. Почему он не остался с нашими людьми, а пошел с тобой? Почему он убил Оскара?
Как мило Ватикер извиняется. Интеллигентный человек.
Тяжелая Руудина рука обнимает меня за плечи.
– Еще нежности разводят, сволочи! – орет поклонник отечества.
– Эстонскому народу надо пустить кровь, – вторит его сообщник и, скрипя зубами, дает выход скопившейся злобе.
– В воду! – дышу в ухо Рууди.
Делаю шаг вперед. Рууди бросается в темнеющую излучину реки. В мутной пелене возбуждения раскрытый рот Ватикера – вот тебе и на! Розовая корзина нахлобучивается на голову! Конвойным – одному и другому – ногой в пах! От выстрелов вздрагивают ольховые листья. Вцепляюсь зубами в приклад, руки ухватываются за горячий ствол… Отдирается мясо от костей, лицо, будто занавес, расползается в разные стороны.
Прохладная вода. Прох…лад…
На колышущейся поверхности воды покачиваются кувшинки.
Таллин, 1963–1965.
СТАРЫЕ ДЕТИ
Роман
1
Мирьям болтала ногами, теплый ветерок ласкал ее голые пятки. Ох вы, мои бедные, натруженные, видавшие виды ноженьки, думала она. Подвинувшись немного, Мирьям стала срывать пальцами ног листочки с дерева. Если по черепкам можно изучать историю, то почему нельзя что-то узнать по шрамам? Мирьям осторожно, будто историческую находку, поставила ногу на тот же гладкий от сидения сук, на котором громоздилась сама. Раньше колени ее были всегда израненные или в ссадинах – да и можно ли бегать и носиться без того, чтобы иногда не споткнуться и не грохнуться наземь! Когда человек выбирается из детства, то уходят в небытие и старые ссадины, с годами и раны становятся больше и рубцы остаются надольше. В минувшую зиму Мирьям, катаясь на лыжах, упала коленкой на острый камень. Раз уж ты неуклюжа, то скрипи зубами, терпи. Мирьям привыкла к тому, что ее никто никогда не жалел. Да и у кого найдется в войну время, чтобы нянчиться с коленкой бестолковой девчонки? В тот раз Мирьям пялилась на свою коленку, похожую на маковый бутон, и думала, как бы ей с честью выкарабкаться из этой дурацкой истории. Она крепко перевязала носовым платком зияющую рану, булавкой схватила разодранную штанину лыжных брюк, чтобы морозу не добраться было до пораненной ноги. Так она с трудом дотащилась до дому, нога за это время одеревенела, прямо хоть костыль под мышку. Колено долго не заживало, наросло дикое мясо, и теперь вот остался широкий шрам. Да невелика беда, главное, что ноги ходят. Вот когда она однажды спрыгнула с забора и лежавшие в высокой траве навозные вилы вонзились ей в подошву всеми тремя зубьями, то пришлось хромать целых два месяца. Так и ковыляла – одна нога обута в тапочку, другая – в галошу.
Беда эта случилась давно, еще до войны, на пороге детства, перед школой.
Мирьям поставила на сук и другую ногу и крепко, чтобы сохранить равновесие, оперлась спиной о ствол дерева. Если уж отсюда загремишь, то не соберешь костей, сомнения в этом не было.
Мирьям прекрасно понимала, что ей давно следовало бросить свою резиденцию. Забирайся сюда, как вор, и следи по сторонам, чтобы никто тебя не увидел. Без конца донимают, – мол, вроде бы выросла уже, а все по деревьям лазает. Взрослые всегда хотят навязать свою волю, их прямо бесит, если не могут на своем настоять. В случае необходимости не останавливаются даже перед низостью. Если хотят пристыдить, говорят: ведь уже взрослая – и осуждающе качают головой. Но если потянет их секретничать, то сгрудятся вместе и давай хихикать как дурные, а на тебя руками машут: ты еще ребенок, лучше не суй сюда свой нос. Не стало справедливости на земле. Жизнь ведь принадлежит всем поровну, все хотят видеть и слышать – а вот взрослые думают, что им на любопытство выданы льготные карточки.
Мирьям осторожно уселась, скрестив по-турецки ноги; настал черед исследовать и свои многострадальные пальцы на ноге. В войну им здорово досталось – в те дни, когда Мирьям носила обувь нового образца. Ее она изобрела сама – обрезала у довоенных закрытых туфелек носки. Избавленные от тесноты пальцы выпирали через край носка и чувствовали себя свободно. Своей новой обувкой Мирьям вмиг обрела среди других детей известность. Вскоре все щеголяли с голыми пальцами. Однако продолжалось это недолго: человеческая кожа нежная и легко наживает мозоли. Над Мирьям стали издеваться – так ведь хлеб первопроходцев никогда не был сладким. У самой Мирьям пальцы на ногах тоже огнем горели, но она вымучивала улыбку и повторяла, что никогда еще у нее не было столь удобной обуви. Поддаваться боли было нельзя. Взрослые и без того говорили, что лучше было бы дать объявление в газету и обменять тесные туфельки на больший размер. Интересно, у кого же это ноги ссохлись? У Мирьям они, во всяком случае, до сих пор продолжали расти, да и у других, слыхать, тоже. Мирьям вздохнула. Ничего, теперь война кончилась, настанут лучшие времена. Скоро у всех будет мягкая и по ноге обувь. Мирьям усмехнулась. Уж она-то в это не верила, но пусть поговорят да потешатся. Кое-кто бывает сыт и воздушными замками, как будто ему в руки сунули толстый ломоть хлеба. Эдакую краюху с маслом и медом. Откусишь – и от блаженства в глазах туманится.
Мирьям с грустью подумала, что, может, именно сегодня она в последний раз забралась в свою резиденцию. В войну резиденции вошли в моду, все деревья вокруг были поделены между ребятишками. Соседская девчушка, которая боялась залезать на ветки, притащила под яблоню ящик и устроилась на нем.
Сегодня Мирьям забралась на дерево с ясной целью, захватив с собой оставшиеся от дедушки очки с синими стеклами. Мирьям была уверена, что именно дедушка был тем, кто когда-то сказал: каждый человек должен хотя бы раз в жизни увидеть солнечное затмение, иначе не стоит жить. Кто его знает, Мирьям и раньше замечала, что все самые важные и приятные мысли она стремилась задним числом приписать дедушке. Будто он оставил после себя целый кладезь мудрости. Может, он где-нибудь в самом деле спрятан – в войну все перепуталось и смешалось, попробуй найти что-нибудь.
Мирьям старалась отогнать мысли об умерших людях и ненайденных вещах, которые то и дело одолевали ее.
Она вздохнула и натянула на нос очки.
На темных ветках висели грузные, будто выкованные из свинца, синие листья. Свои многострадальные ноги она явно окунула в чернила. Заросшее сорняком подножье дерева, казалось, проваливается в бездну; Мирьям ухватилась обеими руками за ветку, чтобы не кружилась голова, уставилась в небо. Синие облака дышали холодом, вот-вот начнут сечь свинцовым дождем землю. Вдали рокотал гром – это по булыжной мостовой грохотали колеса телеги. Море поднялось в небо и утопило солнце.
Постепенно страх, навеянный синим миром, рассеялся. Мирьям смогла более трезво оценить окружающее. Дедушка всегда говорил, что люди ничего не должны забывать, поэтому у Мирьям вошло в привычку испытывать свою память. Сейчас кое-кто мог бы всплеснуть руками и сказать: невероятно, но Мирьям действительно знала, что в начале войны на этом самом месте вырыли окопы. В окопы набралась вода, и никому, кроме детей, не было дела до этих извилистых канав со стоячей водой. Однажды весной в половодье там утонул мальчишка. Какое-то время дети держались подальше от окопов, но вскоре по-прежнему стали через них прыгать. Не играйте со смертью, предупреждали взрослые. Но отказаться от сладостного ужаса было невозможно. Бедные детишки военного времени, сокрушались женщины, устав вмешиваться в их рискованные проделки. И раньше в трудные времена, бывало, пропадали дети. Не могли же взрослые ежеминутно держать судьбу за хвост.
Этой весной полуосыпавшиеся окопы завалили, и бывший парк разбили на огороды. «С лица земли исчезают раны и шрамы», – прочла в газете Мирьям.
Теперь на залеченном лице земли росла картошка. Синяя ботва кустилась вовсю, и среди листвы покачивались мелкие соцветия. Какой-то наивный человек посадил на грядке горох, и туда среди бела дня ходили за стручками. Зато никто не мешал спокойно цвести синим ноготкам.
Солнце по-прежнему мерцало в пучине моря, и над ним чередой проплывали облака. Может, затмения и не будет? Кому же это под силу – рассчитать по минутам само движение небесных тел. Одна пропаганда.
В послеобеденные часы никто не приглядывал за огородами. Это они ночью поочередно стерегут свою картошку. По весне таскали на перекопанную почву печную золу, и тогда земля выглядела безжизненной, будто была обожженной.
На развалины Мирьям старается не смотреть, что там за радость – синие трубы уставились в небо, как угловатые пугалища. Мирьям ненавидела кошмары, всю зиму ей пришлось спать с ними в одной постели. На самом деле это душили одеяла, пальто и шерстяные платки, которые приходилось натягивать на себя из-за нетопленной комнаты, душили, пожалуй, страшнее, чем это смогла бы сделать свора тощих привидений.
Мирьям вытянула синюю ногу и попыталась ухватить пальцами темные свинцовые листья. Скучно! Сук же жесткий, долго не усидишь – больно станет. Во имя великого мгновения приходится сносить телесные муки. Поди, не каждый день смолят солнце.
Кто это там бродит меж картофельных борозд?
Мирьям забыла о солнечном затмении, подалась вперед, так что закачался сук, и протянула руку, чтобы отодвинуть в сторону листву. Странный вор! Опустился в борозде на корточки, держит портфель под мышкой. Две синие женщины, скрестив руки, стоят в стороне.
Мирьям стянула с носа очки. Мужчина, видно, очень дорожил своим парусиновым портфелем, так что не решался положить его на землю. Вот ведь незадача какая, он как будто хочет что-то поднять с земли, но прижатый локтем портфель мешает этому. И, как назло, еще и кепка сползает на глаза. Женщины и ухом не ведут; вот истуканы, не могут человеку помочь. В последнее время тут и там находят разное добро, кто знает, что это они за клад в картошке отыскали. Странно, что в такую жару мужчина обут в сапоги, ходил бы лучше босиком. Мирьям болтает ногами, воздух совсем теплый.
Из-за ботвы показывается полосатый, черно-белый узелок, совсем как куколка бабочки. Мужчина держит находку на вытянутых руках, может хочет отдать ее женщинам. Те судорожно прижимают руки к груди, и виду не подают, что им что-то протягивают. Прижатый к боку портфель все же соскальзывает наземь, одна из женщин не спеша наклоняется – видать, у нее болит поясница – и берет портфель за ручку. Что же это такое мужчина взвешивает на руках? У насекомых столь больших куколок не бывает. Вдруг из земли вылез снаряд? Однако по виду узелок на снаряд не похож. А может, его нарочно обмотали тряпками? Собираются унести и обезвредить. Главное – с такой ношей уже не споткнешься, и взрыватель нельзя трогать. Не то придется потом сидеть в компании с ангелами на облачке и от нечего делать трепыхать крылышками. Ну, он уже взрослый, сам должен знать.
Любопытство так и подгоняет Мирьям.
Она поднимает к глазам синие очки и испытующе глядит на солнце. Затмение, наверное, будет еще не скоро. Да, впрочем, его с земли можно наблюдать. Намного ли ближе к небу верхушка дерева?
Мирьям охватывает ствол обеими руками и начинает сползать вниз. В одном месте расстояние между ветками слишком большое, опереться пальцами не на что. Того и гляди, живот обдерешь. Подошвы и без того горят. Мирьям спрыгивает в сныть и кладет в карман очки, которые она до сих пор держала в зубах. Размышлять о том, действительно ли она в последний раз поднималась в свою резиденцию, у нее уже нет времени.
2
Мирьям на цыпочках переступает из борозды в борозду – лучше не оставлять за собой следов. Она пробирается сквозь проволочное ограждение вокруг огородов и не спускает глаз с мужчины, несущего в руках загадочный узелок.
Женщины спешат на некотором удалении впереди мужчин. Не стали бы они так улепетывать, если бы сзади не несли снаряд. Мирьям тоже знает, что от опасности разумнее держаться подальше. Но заставить себя остановиться она не в силах.
Все трое сворачивают с вьющейся за развалинами тропки во двор углового дома.
Мирьям делает небольшой крюк в сторону покосившихся сараев и останавливается на тротуаре. Отсюда весь двор как на ладони. В войну забор постепенно перевели на дрова, дымоходам и трубам достался лишний глоток дыма – теперь меж каменных столбов осталась одна калитка.
Мирьям нерешительно распахивает ее. Заржавевшие петли скрипят.
И откуда только народ взялся? Мирьям пробирает дрожь, словно ей за шиворот плеснули холодной воды. Ей не по себе, когда на приступках стоят люди. Будто ступеньки поставлены для того, чтобы все могли смотреть, не загораживая другим. Спускайтесь, подходите ближе – но нет, двор пустой. Опять все делают вид, что происходящее их не касается.
В свое время, когда выносили бабушку, крыльцо переднего дома также кишело людьми и никто из них и шагу не сделал, чтобы сойти. Что они, боялись гроба?
Или бабушку в гробу? Мирьям была тогда до слез оскорблена тем, что жильцы чурались бабушки. Словно стоявшие на крыльце отрешились и от памяти по бабушке и одновременно давали понять, мол, постарайтесь сами справиться со своим несчастьем. Нас уж лучше не тревожьте. Потом Мирьям буквально оторопела, когда мама сказала, что жильцы стояли в почтительном отдалении.
Вот и пойми этих взрослых!
Казалось, землетрясение качнуло крыльцо и смахнуло с него людей. Они толпятся и тянут шеи, чтобы разглядеть узелок, который незнакомый мужчина положил на дно бочки. Мирьям не смогла воспротивиться внутреннему побуждению и тоже пробралась поближе. Сухопарая старуха, по прозвищу Горшок с Розами, беспрерывно попыхивавшая небольшой трубочкой, и на дюйм не сдвинулась с места. Мирьям тянулась, чтобы заглянуть через ее плечо. От резкого табачного чада защипало в глазах. Мирьям все же увидела, что незнакомый мужчина одет в полосатую рубашку и что пуговка под воротником у него болтается на ниточке, вот-вот оборвется. Мужчина уставился в землю и отступает в сторону, словно из желания дать пуговице больше простору для падения.