Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
Беру фотографию и несу ее на ладони к окошку. Снимок закрывает от меня раскисшие картофельные борозды на огороде Яана Хави и мокрые толевые крыши.
Яагуп стоит на карауле, на рукаве овчинного полушубка– красная лента. Папаха сдвинута на затылок, подбородок вздернут, у ноги винтовка.
Командир караульной команды в Смольном.
Здравствуй, Яагуп!
Здравствуй, красногвардеец, здравствуй, легендарный солдат революции, человек, которому доверяли даже охранять Ильича!
Яагуп, казалось, грустно улыбнулся.
«И ты, Анна, все еще не отрешилась от этой истории с венецианским зеркалом? Я могу снять шапку и показать тебе седые волосы. Рановато засеребрились, это верно. Твой Кристьян, смотри-ка, ни одной сединки, а я всего на несколько лет старше его. О, снимок этот страшно застарел. Не потому ли мы копаемся в памяти и смотрим старые фотографии, что скорбим тайком по своей молодости? Запросто в этом никто не признается! Вера, жена моя, как раз этот снимок дала увеличить, вставила в рамку и повесила в углу над комодом. Фотограф, шутник, разукрасил задник зеленым, щеки сделал розовыми, а глаза коричневыми. Теперь сын не дает покою, все спрашивает: отец, а что, у тебя раньше глаза и вовсе не голубые были? По правде, так они у меня давно уже серые. Да нет, не стальные, просто серые. Снова хочешь услышать о зеркале? Ох уж эти женщины, любят они слушать истории о всякой всячине! Вечная их слабость. Да не хмурься ты! Надо, чтобы и на вашу долю что-нибудь оставалось. А то и без того носите ватные брюки да неуклюжие фуфайки, возите землю на тачках и застуживаетесь на уличных работах. Разве когда женщины делали с таким усердием тяжелую, мужицкую работу?
Я считаю это недопустимым. Но бедность нужно по возможности скорее одолеть. Наступит однажды время, когда вам не придется ходить с лопатой и ломом на плечах и осипшим голосом говорить всякие грубости. Наступит, обязательно наступит. Что, я отвлекаюсь? Но ведь я сталкиваюсь с этим каждый день! Да, да.
Ну хорошо. Когда меня, раненного, привезли в Петроград с юденичского фронта… Ах да, как же там, на родине, называли эту войну? Верно: Эстонская Освободительная Война… Уверен, что все слова с прописной буквы. Ха-ха-ха! Что ни говори, а иная вещь в истории выглядит довольно курьезно. Так вот, предложили мне тогда две комнаты во дворце Юсупова.
Ах же ты вражина белая, контра проклятая! Обе комнаты – что твои танцевальные залы, в одной, в углу, белый камин, всякие диваны-диванчики с кривыми позолоченными ножками и тьма-тьмущая стульев. Уж двадцать-то по крайней мере. Особый паркет – из бука и карельской березы, из дуба и ясеня и еще кто знает из чего собран, на полу выведены черные деревянные розы – прямо хоть по стенкам ходи или, подобно мухе, ползай вверх ногами по потолку. Я даже взглянуть на жену не мог, такая кругом тонкая работа, что просто оторопь взяла. Чувствую вдруг дух от портянок – рука-то у меня была в гипсе, а молодке своей я стирать портянки не позволял! Все стараюсь оберегать женщин. Толчемся мы в дверях, а комендант, старый солдат, усы щеткой, наверное, еще с японской войны пришел с деревяшкой, знай себе подбадривает: мол, устраивайтесь, он, дескать, принесет еще одну шелковую подушку, ту, что у господ для собаки служила, – годится вполне и чистая к тому же. Женка шепчет мне на ухо, что нет, боже сохрани, тут мы не станем жить, – того и гляди, со страху начнет себя крестом осенять. Взял я ее под руку и потащил дальше: мол, чего ты, глянем на все это, нельзя же с бухты-барахты решать такие дела!
Подходим мы, значит, потихоньку к камину, а в нем зола, – женка опять за свое, дескать, смотри, так и кажется, что Юсуповы еще вчера сидели тут и ноги свои грели. Подняли мы вдруг глаза, а в зеркале лица наши отражаются. Такие красные, такие молодые! У супружницы на голове белая шаль, и такая молодуха моя милая, что не удержался, поцеловал ее. Пятимся мы от зеркала, глаз отвести не можем. Где ты еще увидишь себя вдвоем вместе? Был у меня осколок зеркала, чтобы бриться, да только в нем больше половины подбородка не умещалось. „Ну?“ – спросил нас комендант. „Нет, нет!“ – отказались мы хором. „Оно и видать, что хоромы у вас покраше, – согласился он, – но зеркала-то у вас все же нет“. – „Чего нет, того нет“, – подтвердили мы. Подозвал он нас рукой. Сам впереди – тюк, тюк, – прямо по тем цветам из дорогих пород, и давай снимать с крюка зеркало. „Это вам на память, – утешил комендант, завидев наши испуганные лица. – Один знаток говорил будто, что это – настоящее венецианское зеркало, серебро вовек не сойдет, – объяснил комендант. – Как не должно поблекнуть ваше счастье“, – добавил он, грозя шишковатым пальцем. Словом, согласились. Молодожены, что поделаешь – растрогались. Смотрю, а у жены глаза блестят. Умилительно, совсем как в романсе поется…
Ну и намучились мы с этим зеркалом, пока до дому добрались. У супружницы была комната в подвальном этаже, а в ней стена одна такой длины, что овальный венецианец как раз над койкой и уместился. Золоченая рама так сверкала, что впору было керосин экономить и по вечерам коптилку с полки не снимать.
Однажды Людвиг приходит к нам со своей женой – оба радостные. Получил Людвиг от Адмиралтейского завода в центре города хорошую квартиру. И говорят, будто в шутку, что теперь-то уж вы можете подарить нам свое красивое зеркало. Они и раньше делали такие намеки, только мы всегда отшучивались, что и в вашей тесной каморке венецианцу лучше не будет. И тогда разговор дальше шуток не пошел, приглядись-ка, губы у меня, будто черточка какая, – кто в те времена разбрасывался без надобности словами! Если ты на карауле, так на карауле. Если шагом марш, то шагом марш и есть! Не было времени языком молоть. Контра, будто клопы, выползала из всех щелей, будь начеку и глаз не спускай.
Ну и вот, отродье чертово!
Летом двадцать восьмого года поехали мы отдыхать в Петергоф. Женка наседает: мол, чего мы станем таскать с собой ключ, отнесем его Людвигу, так будет надежнее. Приезжаем мы после отпуска домой, погода все время стояла чудесная, мы и загорели, и в море накупались – все чин чином. На пристани нас приветливо встречают Людвиг с супругой, сунули в руку ключ и, сделав скорбное лицо, сказали, что все в комнате у нас в порядке, только вот зеркало украдено. Кто-то подделал ключ и унес. Жена моя побледнела, ровно теперь какое большое несчастье должно случиться. И дома еще плакала и повторяла: помнишь, что говорил одноногий солдат! Я ругаться: мол, чего же это он такого наговорил, а Верка в ответ: если пропадет венецианское зеркало, то не будет и счастья в нашем доме. Вот как уже повернула слова, которые сказал комендант. Ох уж эти бабы! Сидит в них суеверие, будь они хоть самые заядлые коммунисты.
Ничего, жили и без зеркала.
Настала зима, и вот как-то в сильный мороз очутился я возле дома, где проживал Людвиг. Подумал, зайду-ка я, погреюсь немного. На холоду эти старые раны страшно ноют. Поддевать что-нибудь для тепла под мундир неловко вроде. Не годится перед батальоном появляться закутанным до ушей.
Поднимаюсь я, значит, по лестнице, звоню. Открывает жена Людвига, посерела вдруг с лица и ну– доказывать, что мужа дома нету. Не беда, отвечаю я, погреюсь только немного. Впускает она меня очень уж нехотя в квартиру. А Людвиг сидит как ни в чем не бывало за столом и пьет чай с вареньем. Стою дурак дураком, оглядываюсь – и что я вижу! Ах ты вражина белая, контра проклятая! Висит мой венецианец над комодом. Ох же ты, отродье чертово, перед глазами так все и потемнело! Выхватил из кобуры наган и размозжил венецианца вдребезги. Выскочил я из комнаты, дольше там оставаться не мог, чего доброго, еще какая большая беда случиться может… Даже варежки оставил, руки потом отморозил.
Вот так. Не прошло особо и времени, недели две всего, как ночью явились за мной люди, и прямо в каталажку. Год так пролетел, что и не заметил. Сейчас, конечно, все можно обсказать в двух словах и с легкостью перейти к другому! Я могу поднять шапку, сама увидишь. С тех пор я седой. Волосы теряют краску, когда обессилевает душа. В чем только меня не обвиняли, таскали от одного следователя к другому. Пропал бы, наверное, если бы не вступились товарищи из батальона. С таким упорством взялись! Писали объяснения и прошения, беспокоили больших людей, пока не вызволили. И не беда, что потом меня уже не взяли назад на старое место – хошь не хошь, а все-таки тюрьма запятнала. А мне и на железной дороге неплохо. И эту работу кому-то надо работать. Прежние ребята, которые не были в курсе дела, бывает, встречаются и удивляются: тебе, говорят, мужик, давно пора занять место повыше. Но разве существенно место, важно, насколько ты сам велик духом. У меня под началом делая куча Манек и Марусь, наше дело – вовремя поставить новые рельсы и все гайки чтобы закручены были. Не страшусь я лопаты и кирки с ломом – тоже. Что еще нужно человеку? Пока он держит в руках инструмент, он остается человеком.
Как же это сказал твой Кристьян? Мол, никак допустить он того не мог, что Людвиг окажется подлецом. Я видел донос, который был написан рукой Людвига. Глазам своим не поверил. Но как ты скажешь о мертвом, что подлец…»
Прячу фотографию Яагупа в альбом, на старое место.
Снова стою с глазу на глаз с темными зазубринами крыш, с их надвинутыми на брови козырьками, над которыми рдеет весеннее небо.
Делай что хочешь, а мысли все тянутся к далекому прошлому. А каждый новый день наваливает на плечи новые заботы, которые требуют немедленного вмешательства: помочь хотя бы тому же Михкелю Мююру, оставшемуся без «прикухонного» пайка, и заставить Рууди соскочить с саней, несущихся под откос.
10
Море?
Чтобы мир, эта пестрая ярмарка, остался на берегу?
Быть в тиши, легким, как перышко, и без мыслей!
Жалкие воздушные замки.
Странным выдалось нынешнее лето. Будто суровый берег Финского залива вдруг очутился в тропическом поясе, где разгуливают чума, оспа и лихорадка. И люди от такой неожиданности немели или, наоборот, становились вспыльчивыми, а кое-кто порой, казалось, даже впадал в безрассудство.
Чувствую себя разбитой и опустошенной. Мои подернутые желтизной руки раскинулись на простыне. Обдает жаром лоб. Из открытого окна виднеются белесые хлопья облаков – они плывут над душистым запахом сирени.
От возбуждения все тело саднит и жжет.
– Почему это вы настолько уверены?
Именно так она спросила.
– Я знаю ее с тех пор, когда Хельми была еще девчонкой. Всяк, кто пожелает, мог бы заглянуть в ее житье– бытье, как заглядывают в газету.
– Вы проявляете политическую близорукость, что выясняете тут и защищаете.
– Хельми – классовый враг?
Мой сиплый смех звучит неестественно. И тут же за моей спиной гасится обоями.
Всего лишь в пятницу Хельми заявляла на весь коридор о своих педагогических взглядах:
– Уж теперь-то я положила конец этим капризам. Сийри то и дело бросается на пол и орет. Не встает. Взяла я тогда гвозди и молоток, прибила ее за платье к полу. И сказала: лежи, мы и не хотим, чтобы ты вставала. Будем ходить через тебя – и не взглянем. Оробела девка, замолчала. А я на нее ноль внимания. Пусть подумает и разума наберется. Четыре года девке, где мне с ней возиться, пора самой поумнеть, а мне хватает музыки меньшого и его пеленок.
Бабы начали журить Хельми.
– Я хочу, чтобы из моих детей вышли люди, – заявила она. – Побыла, значит, Сийри два часа прибитой к полу, а когда отпустила – лучшего ребенка и искать не надо.
Все-то она выкладывала о себе. И какая у мужа зарплата, и какой себе отрез на платье купила, и как однажды ее Антс запил, а Хельми потом три дня, кроме хлеба и воды, ему ничего на стол не подавала… Мы были осведомлены об этой семье больше, чем хотелось; слышали больше, чем позволяло приличие.
Эта Хельми, которая зимой выносила на крыльцо студить розовый мусс и усердно взбивала его – с закатанными по локоть покрасневшими руками. Та самая Хельми, которая вкатила детскую коляску в сад, шумно распоряжалась там и первой воткнула лопату в освободившуюся из-под снега землю! Юули растерянно смотрела из-за занавески на ее скуластое, самоуверенное и румяное лицо.
Соседка Лиза и дворничиха, даже робкая артистка, все изменившиеся с лица, словно их лихорадило, явились сегодня утром ко мне и потребовали, чтобы я пошла и выяснила, – произошла несправедливость.
Я и без того пошла бы.
Нельзя опускать руки и ждать.
Когда я вернулась, бабы ожидали меня, ловя жадными взглядами добрые вести.
– Выясняют, – ответила я.
Мои усталые глаза, видимо, сказали им все.
Я слышала, как за стеной соседка Лиза сказала громким голосом – не иначе, самой себе:
– Ясно, Хельми ведь насолила ей…
Хотелось пить, но не осмелилась пойти с ведром под кран. Ковшик глухо стукнулся о пустое дно.
Желтоватая кожа рук становится все более дряблой. Не хочется глядеть на себя.
Не хватало еще, чтобы и Кристьян пришел сегодня домой!
Когда он уходил, я была совершенно спокойной.
– Видишь ли, Анна, – сказал он, – созывают всех коммунистов. Не сказали, что к чему и зачем. Не знаю, сколько я пробуду. Ты не беспокойся.
Я и не беспокоилась. Предполагала и догадывалась, что предстоит какая-то чистка. Оно и понятно – всякие там господа, эксплуататоры и головорезы. Врагам новой Эстонии придется пройти по той же дороге, которая была уготовлена кулакам в России.
Но при чем здесь Хельми?
– Вы говорите об этой женщине, – заявила мне инструктор горкома, – и ее детях. Хорошо. Но ведь вы ничего не можете сказать о ее муже. Возможно, он был заодно с вапсами, этими эстонскими фашистами? Может, в двадцать четвертом году стрелял по нашим товарищам? Не исключено, что он выслеживал явки коммунистов. Возможно, именно он предавал и расстреливал наших людей?
– В двадцать четвертом он еще был мальчишкой, – ответила я резко.
– Есть вещи, в которые не следует вмешиваться, – безразлично произнесла женщина. – Между прочим, вы полагаете, что это лешие припасают в лесу оружие?..
Она стремилась закончить разговор, но я не поднималась со стула.
– Для вас все ясно, и вы во всем уверены, – с ледяной вежливостью обратилась я к женщине за столом, – но я все-таки дождусь секретаря.
– Как хотите. – Она пожала плечами и вздохнула: – Только придется долго ждать. Кто знает, когда он придет и придет ли сегодня вообще.
Губы ее то сжимались, то разжимались вокруг смятой папиросы, она кашляла, прижимала ко рту носовой платок, щеки покрывались пятнами, уголки глаз влажнели. Едва глотнув свежего воздуха, закуривала новую папиросу и, по-мужски перекатывая ее во рту, стала выуживать из придвинутого к животу ящика стола какие-то бумаги.
Я сидела, наблюдала за ней, и мне казалось, что, может, я несправедлива к инструктору – позволяю себе незаслуженно озлобиться. Ведь это она просила зимой, чтобы я переводила брошюры, всегда радушно принимала меня и подолгу обсуждала со мной текущие события. Я, бывало, даже восхищалась тайком ее мужественностью и напористостью, когда кто-нибудь обращался к ней. Мы тогда называли друг друга на «ты». А теперь вдруг будто стена выросла между нами. Я кое-что слышала о ее жизни. Подпольная работа, тюрьма, освободилась по амнистии в тридцать восьмом году[7]7
В 1938 г. буржуазные власти Эстонии объявили амнистию осужденным коммунистам, желая показать этим прочность государственных устоев.
[Закрыть]. Говорили, что у ее мужа не хватило терпения дождаться жены, осужденной на пожизненную каторгу, он и ребенка отдал на воспитание какой-то набожной старушке.
Видимо, я сегодня сама оттолкнула ее дружеское расположение своим резким вступлением, к тому же и «вы» я сказала первой.
– Я, конечно, вижу, что отнимаю у вас время. – Сказанные с таким промедлением слова не прозвучали сколько-нибудь примиряюще – инструктор лишь бегло кивнула. – Поймите, я сама партийная, старая коммунистка… Когда совершается ошибка, ее надо исправлять.
– Вы уверены, что это ошибка?
Прозвенел телефон. С минуту инструктор разговаривала с кем-то, в то же время изучающе меряя меня взглядом.
Я чувствовала себя неприятно, словно меня в чем-то подозревали. Когда она кончила разговаривать, мне вдруг захотелось ей посоветовать, чтобы она заглянула в мое личное дело и убедилась, что и я, в общем-то, сродни ей самой, без ошибок.
По дороге домой я чувствовала себя и вовсе отвратительно.
Ведь я пошла, чтобы не сидеть сложа руки. Меня подгоняли отчаяние и жажда справедливости. А вот инструктор уверенно обнаружила во мне слабое место– я действительно не знаю, чем мог заниматься Хельмин муж. В последнее время его что-то не видно. Когда соседи спрашивали, Хельми отвечала, что Анте в деревне. Дня два назад появился, но где он бывал и что делал – никто не знает.
Правдоискательница, у которой нет ясного представления об истине.
Может, семья Хельми просто произвела на меня ложное впечатление?
Так же, как в свое время я могла оставить о себе странное впечатление у секретаря горкома. Недаром он смотрел на меня почти как на дезертира, на человека, который в переломные моменты истории замыкается в четырех стенах, чтобы заниматься абстрактными философскими категориями.
По дороге позвонила из автомата в горком: секретарь еще не пришел. Внутри у меня словно застрял тяжелый ком, и хотелось, чтобы у секретаря изменилось впечатление обо мне.
– Выясняют, – сказала я женщинам в коридоре.
От всего этого осталось ощущение, что инструктор меня в чем-то подозревает, а бабы в доме считают, что я мелочная мстительница.
«Нет, ни за что больше не пойду на прием к этой непогрешимой женщине», – упорно утешаю я себя.
Но увы, я не пойду на прием и ни к кому другому.
Потому что я впрямь не знаю, в чем мог быть замешан Хельмин муж. Вот говорят ведь, что находят тайники с оружием, которым запасаются наши враги.
Если придет Кристьян, скажу, что заболела. И смогу спокойно полежать. Сейчас я не в состоянии спрашивать о новостях, слабость свинцовой тяжестью приковывает к постели. Под сердцем – пустота, словно я повисла над обрывом.
Только молчание.
Если придет Кристьян…
Соседка Лиза разбудила меня перед восходом солнца, когда рассветное бледно-розовое зарево охватило небо. Не было даже ветерка. Занавески перед открытым окном висели без движения. Мы с Лизой стояли в коридоре на верхнем этаже, куда снизу, сквозь доски, доносилось детское хныканье.
– Хельми увозят, – прошептала Лиза.
– Брось ты, – не поверила я, мне казалось невозможным, чтобы люди могли с такой точностью определить события, которые еще не свершились.
Спустились по лестнице вниз. Ступени скрипели так, как никогда раньше. Хотя в коридоре не было ни души, ясно, что проснувшиеся жильцы осторожно приоткрывали в полутемных закоулках двери.
Вот уже и послышалась возня. Ворочали ключами в замках стенных шкафов, шаркали по полу стоптанными тапочками. Громыхнув выходившей во двор наружной дверью, показалась дворничиха, неся двухручную корзину. Мелькали белые руки, достававшие из чуланчиков банки с вареньем и медом. Дворничиха поставила корзину на пол и встала перед ней. Женские незагорелые руки накладывали в корзину продукты. Кто-то бросил издали круг колбасы, который угодил на крышку одной из банок.
Дворничиха подала через борт машины корзину с едой. Антс помог жене усесться на чемодан. Хельми, в выцветшем ситцевом платье, на голове шерстяной платок, прижимала к груди завернутого в одеяло ребенка. Побледневшая Сийри опиралась о материно плечо, незаплетенные волосы расползлись по заячьему воротнику зимнего пальто. Антс стоял, расставив ноги, и поводил взглядом по окнам, где сонные ребятишки плющили носы в стекла, и ругался. Хельми не отрываясь смотрела на людей, столпившихся у парадного входа.
– Ну, бабы, – выдавила Хельми вспухшими губами.
Забыла придержать ребенка, закутанный в одеяло, он сполз на колени, и Хельми как-то неестественно спрятала лицо в пухлые руки.
Машина заурчала. Узлы качнулись. Антс присел перед Хельми, чтобы поддержать ребенка.
– Мирьям?
– Дверь была не заперта, я стучалась, но ты так и не услышала.
– Что случилось?
Сробев от моего неприязненного тона, Мирьям начинает рассматривать носки туфелек, руки заложены за спину.
– Хельми увезли на товарную станцию в Копли. Там страсть сколько вагонов, я просто не знаю, как увидела ее в одной двери. Она сказала, что у маленького разболелся живот и пеленки кончились. Что теперь делать?
– Что делать?
– Все на работе, я сама ничего не посмела взять.
– Пеленок?
– Да.
Вскакиваю.
В шкафу у меня целых пять простыней, семь полотенец. Четыре занавески – они тоже пойдут. Хельми разорвет простыни, и будет у нее достаточно пеленок.
Вместе с Мирьям связываем белье в узел и отправляемся в путь.
Девочка бежит впереди.
– Мирьям, – я едва поспеваю за ней, – а где мы проберемся к ней?
– Я проведу, – успокаивает она, – я знаю.
Улица Ренибелла упирается в красный железнодорожный забор. Не собирается ли Мирьям перелезать через него? Нет. Она поворачивает налево, шмыгает на незаметную тропку в лопухах и, не задерживаясь, несется дальше. Ей кажется само собой разумеющимся, что я пойду следом.
– Тут, сразу за поворотом, есть одно место, где забор сломан. Я там зимой съехала на санках, и как я была такой недотепой, сама не пойму, только угодила прямо в столб! Передок у санок помяла. Самой потом попало как следует, – рассказывала Мирьям.
Я поднимаю узел, чтобы не запачкать его о грязные лопухи.
– Вот здесь, – шепчет Мирьям, – мы перелезем через насыпь.
Дорогу преграждают пустые товарные вагоны. Приседаем и видим из-за колес множество железнодорожных путей, а за ними, на последней ветке, эшелон. Стоят часовые. В дверях товарных вагонов женщины. Расстояние заглушает голоса. Да и какие там могут быть такие уж особые голоса? Разве что детское хныканье да тихие, безучастные перемолвки.
– Мы не сможем подойти туда, – говорю я.
– Ты оставайся здесь, – распоряжается Мирьям.
И тут же ловко переползает меж колесами по ту сторону вагона и кричит оттуда: – Бросай узел!
Опираюсь рукой о шпалу и подаю узел с бельем. Мирьям бегом, перепрыгивая через рельсы, удаляется. Приближаясь к часовому, замедляет шаг, прячет узел за спину и ерзает. Часовой поворачивается к девочке боком и нашаривает в кармане папиросы. Мирьям поднимает узел над головой и подходит маленькими шажками к товарному вагону. Женщины в дверях поворачивают головы назад, не иначе как зовут Хельми. Вот она уже и показывается, принимает узел. Теперь Хельми опускается на корточки и говорит что-то Мирьям. Та кивает. Хельми исчезает, но Мирьям уходить не торопится. Она скрещивает за спиной руки и прохаживается перед вагоном. Часовой оборачивается и показывает девочке рукой, чтобы она уходила. Мирьям выставляет вперед одно плечо, теребит на груди платье и что-то показывает солдату. Тот переступает с ноги на ногу, глубоко затягивается дымом. Мирьям указывает пальцем на фуражку солдата и тыкает затем себя пальцем в грудь.
Никак не могу увидеть, смеется солдат или нет. В дверях вагона, там действительно сейчас толпится народу больше, чем раньше, женщины сзади напирают. Передний ряд выгибается, какой-то мальчонка просовывает голову меж бабьих юбок и усаживается на полу вагона, свесив ноги…
Какой-то узел падает к ногам Мирьям. Она хватает его и бросается бежать. Солдат машет рукой и что-то кричит.
Перескакивая через рельсы, Мирьям несется ко мне, спотыкается, но все же удерживает равновесие. Раздается гудок маневрового паровоза. Концы шпал начинают у меня вздрагивать под руками, гравий сыплется вниз, задевая икры ног. Состав, под которым надо проползти девочке, начинает двигаться. Я соскальзываю по насыпи вниз, в лицо поднимается пыль. Перед глазами мелькают колеса, за ними стоит Мирьям, уцепившись обеими ручонками за узел, который она прижимает к коленям.
Состав, дернувшись, останавливается.
– Не ходи! – кричу я Мирьям, которая намеревается сунуться под колеса.
Она остается нетерпеливо стоять, размахивая перед собой узлом.
Вагоны начинают катиться назад. Насыпь, словно живая, вздрагивает под моим боком. С шипеньем приближается паровоз. Задираю голову и вижу машиниста, который оперся на локти и выглядывает из окошка паровоза. Вот он уже поравнялся со мной. Вижу нависшие брови и мешковатые щеки. Машинист внимательно оглядывает меня, видимо, у него вызывает подозрение распластанная на гравии фигура. Не могу подняться – боюсь упустить из виду Мирьям, чтобы она сдуру не полезла под колеса.
Паровоз останавливается.
– Что случилось? – кричит сквозь шипенье машинист.
– У меня ребенок на той стороне, – отвечаю я, поднимаясь на колени.
– Пускай идет, я подожду, – кричит он.
– Мирьям, иди! – зову я из-за горячих дышащих масляным перегаром колес.
Мирьям пробегает перед паровозом и беспечно бредет по гравию. На лице недовольство, видимо, оттого, что в туфельки набился песок. Она хватает меня за руку. Начинает доходить, что Мирьям теперь явно нуждается во мне, совсем не так, как было до этого, когда мне требовалась ее решительность и настойчивость.
– Большое спасибо!
Машинист прикладывает руку к форменной фуражке.
Вагоны снова начинают с грохотом катиться.
Вцепившаяся в меня Мирьям шлепается наземь. Я опускаюсь рядом. Она тяжело дышит – и готова вот– вот расплакаться.
– Я боялась, что солдат будет стрелять! – кричит Мирьям под лязг буферов. – Он, наверно, кричал, что стой, старый жулик, и руки вверх! – Слова эти родом из игры, в которую Мирьям играет с ребятами. – А я не могла поднять рук, я держала грязные пеленки. Хельми сказала, чтобы их постирать и принести назад.
Глажу девочку по головке и пытаюсь в то же время разглядеть, что же она такое показывала солдату.
На синем ситцевом с белыми ромбиками платье маленький значок с изображением Ленина…
Звук грохочущих колес усиливается, машинист, проезжая мимо нас, дружески машет рукой.
Улыбаюсь чужому человеку с каким-то неожиданным чувством облегчения.
– Солдат ведь тоже красный, звездочка на фуражке. Почему ты боишься его, если вы оба красные? – требует ответа Мирьям.
– Послушай-ка, – встаю я и поднимаю за собой Мирьям, – если мы начнем сейчас умничать, мы не успеем выстирать пеленки и принести их назад.
Направляюсь на тропинку в лопухах.
Мирьям, сопя, бредет следом.
Все время, пока я стирала, сушила и проглаживала пеленки, – рядом возилась готовая прийти на помощь Мирьям. Меня одолевали разные мысли. Обрывочные, словно брызги, которые летели в лицо, не успевая остудить его, потому что тут же испарялись. Вспоминалась Лийна, хотелось быть вместе с ней, чтобы распутать все эти сложности, и тут же начинало мучить глупое любопытство – каким же все-таки образом Хельми разделила в Юулином саду эту землю, и эти кусты, и цветы. Мерцали, проносясь, воспоминания, и наконец мысли мои сплелись на железных сапогах Юулиного мужа. Громыхала ли я горшками с горячей водой, проводила ли утюгом по влажным пеленкам, в ушах, не переставая, скрипели шарнирные петли железной обувки.
Мирьям, стянув в узел пеленки, нетерпеливо топталась возле двери и взглядом поторапливала меня.
В нужном месте Мирьям опять свернула на тропку в лопухах. Протянула мне свою горячую ручонку, чтобы вместе подняться на железнодорожную насыпь. Состав, который маневрировал здесь до обеда, исчез вместе с приветливым машинистом. Солнце, клонившееся к закату, отсвечивалось на рельсах, препятствий на нашем пути не было. Держась за руки, мы остановились на кончиках шпал, чтобы перевести дух. Вдруг Мирьям вцепилась ногтями в мою руку.
Эшелона с людьми уже не было.
И вообще нигде никаких вагонов не было.
Мирьям отдернула свою руку. Поковыляла вперед, задевая носками ботинок рельсы. Останавливалась, всматриваясь в разные стороны, хотя и оттуда, где стояла я, невозможно было ничего упустить из виду.
Волоча ноги, Мирьям вернулась назад и расплакалась. Терла кулачками глаза, и я заметила, что руки у нее после плескания в мыльной воде порозовели до самых запястий…
Схватив горсть гравия, она швырнула его на рельсы. Брошенные с яростью камешки с жалобным звоном звякнули о металл.
– Мирьям!
– Я не хочу с тобой говорить! – топнула она ногой.
– Не хочешь, не надо, я же не заставляю. Просто мне вспомнился один случай с дедушкой.
– Ну? – недоверчиво спросила она.
– Дедушка твой сделал однажды себе сапоги с железными подошвами, на шарнирах. Все ходил – железный визг за ним. На булыжнике подошвы нещадно громыхали и на крыльце тоже.
– А зачем он их сделал? – спросила Мирьям, придвигаясь поближе.
– Нечего было обувать.
– Почему?
– Немцы оккупировали Эстонию. Все опустошили, в лавках тоже ничего. Но дедушке твоему хотелось ходить, он все беспокоился, как бы это дальше прожить.
– Наверно, больно было ходить в таких сапогах.
– Надо думать.
Мирьям сморкается и отводит со лба челку.
– Но дедушка твой не жаловался на боль, знай шагал в железных сапогах.
– А я и не знала этого, – с изумлением бывалого человека говорит Мирьям.
– Я сама совсем забыла, – отвечаю ей.
– Это хорошо, что ты вспомнила, – одобрительно произносит Мирьям.
Завидев мою усмешку, говорит:
– Умрешь ты, кто бы тогда мне рассказал?
– Да.
Мирьям снова доверчиво сует мне в ладонь свою руку, мы медленно спускаемся с насыпи.
– У дедушки на глазах растут перелески, а на бровях – купальницы, – вздыхает Мирьям.
– Кто это тебе сказал?
– Дядя Рууди.
Мы шагаем по улице Ренибелла, далеко впереди стоит зеленый деревянный дом, почти такой же, как все другие здесь, в пригороде. Только эти выступы, похожие на штевни, покрытые толем башенки и флюгеры, скрипящие в штормовые ночи.
Клонящееся к закату солнышко слепит глаза.
Лоб сдавливает ощущение тяжести, как будто кто нахлобучил на меня железную шапку.
– Что мы с этими тряпками будем теперь делать? – с деловитой озабоченностью спрашивает Мирьям.
– Не знаю.
– Большие люди должны все знать, – ворчит Мирьям.
Чувствую лишь девочкину руку, ее тепло постепенно передается и мне.
11
– Ты решил, Кристьян?
– Да.
Он тянется через стол и берет мои руки в свои ладони.
– Анна…
– Да?
– Я хочу услышать, что ты думаешь.
– Вода была все же холодной, – неуверенно начинаю я – мысли, казалось, испуганно шарахнулись от моего голоса в разные стороны. – Ты ведь говорил, что раньше Иванова дня в море не купаются. И остался на берегу. Боялся возврата старой болезни. Ведь было время, когда ты неделями лежал неподвижно в постели.
– Впервые мне пророчили смерть еще двадцать лет тому назад, – басит Кристьян и громко смеется.
– Я уходила все глубже и глубже. Прохладная вода хлюпала по коленям, дошла уже до бедер, поднялась до сердца, и на мгновение захватило дух. По жилам растекался сладостный зуд. Я пошла дальше. Вода охватила плечи. Я вытянула шею. Вдруг мне стало невероятно тепло. Я оттолкнулась от дна. И, легко скользя, едва пошевеливая руками и ногами, стала плыть все дальше и дальше от берега.