Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
– Да ну, – бормочет он чуть раздраженно.
Кристьян никогда не любил домика, приобретенного за деньги, доставшиеся мне по наследству.
Не знаю, может, я и порадовалась бы той квартире. Юули сказала, что недавно оттуда съехали жильцы – дескать, комната и кухня. Ей-де, Юули, до этого дела, конечно, нет, она уже свое отсоветовала, ее и не спрашивают, старую.
Национализация – для нас с Кристьяном понятие такой давности, слово это даже как-то забылось – для Юули стало лихоимными буднями. Однако позднее, хлебнув домашнего вина, Юули расчувствовалась и решила, что в общем-то оно и неплохо, если поблизости будут родичи.
– Решай сам, – повторяю я Кристьяну.
– Можно бы и получше квартиру получить, – размышляет он.
– В большую нам нечего ставить. Откуда все сразу взять?
– Все-таки насовсем приехали, – говорит он очень весело и тепло.
Провожу пальцем по его волосам, не касаясь гладкой лысины, о которой ему лучше не напоминать.
– Потом подберем что-нибудь поприличнее, – соглашаюсь с ним.
Ну что ж, начнем свою тихую жизнь людей, которые уже переступили сороковую весну. Своя комната, своя кухня, будем себе помаленьку трудиться. Наконец-то исполнились наши давние мечты.
Но с чего бы тогда эта самоирония? Все я чем-то недовольна, все недовольна.
– Анна, ты не спишь? – раздается за дверью.
– Нет. – Поднимаюсь и нащупываю туфли.
В передней стоит Юули, длинные волосы распущены по оборкам ночной рубахи.
– Пойдем, – зовет она.
Юули закрывает дверь, ведущую в столовую. Там спит Рууди; я слышала, как он пришел, – это было уже далеко после того, как в соседских окнах погасли огни. Своего племянника я так и не видела.
Опускаемся на мягкие стулья возле овального столика. Юули поправляет свалившийся на пол кончик одеяла, смахивает волосы с плеч за спину и закручивает их узлом на затылке. Шарит по столу, находит заколки, втыкает, их в волосы и скользит рукой по слегка обрюзглому лицу.
– Да, мужа моего вы уже не застали, – начинает она сурово.
Что сказать? Слова утешения – это мелочь, которую не предложишь в таких случаях.
Да и как мы могли застать его?..
Переписка с Юули оборвалась; извещения о смерти мужа она не послала, да это и к лучшему.
– Врагов у него не было, – говорит Юули, словно подслушала мои мысли. – Чем дальше уходит время, тем больше не хватает его. Умер, и все пошло прахом. Сегодня вот свалили забор, который он ставил своими руками.
– Зря ты этим заборам придаешь столько значения.
– А почему пчелы частью повымирали? Деревья от мороза трещинами пошли. И годы навалились, совсем я стала старухой. Беззащитной и одинокой.
– Но у тебя же есть дети, внуки?
– У них своя жизнь.
– И брат есть.
Юули опускает веки и качает головой.
– Михкель Мююр, – говорит она с пренебрежительным сожалением.
– Я… тоже вернулась.
– Много времени утекло, – тянет Юули, отводя в сторону взгляд. – Мир таким кровавым стал. Людей покоя лишили.
– Крови всегда хватало. Дядю нашего убили в пятом году. Аугуст после тюрьмы протянул всего несколько месяцев.
– Трое нас осталось на этом свете, – соглашается Юули.
В ее мельком брошенном взгляде ловлю скрытый упрек.
– У тебя все-таки дети, – снова повторяю я, потому что это мое больное место.
– Арнольд пьяница, Рууди чахоточный.
– Не вечно же…
Юули машет рукой, молчит.
– Есть еще внучки…
Юулины руки беспомощно опускаются на стол. Под широким обручальным кольцом бьется толстая синяя жилка.
– Они пока малышки, а в воздухе полно гари. Кто выживет, кто сгинет. Кто станет человеком – откуда нам все это знать!
Непогода разразилась градом, который барабанит по жестяной крыше и стеклам. Утро, видимо, не обещает ничего хорошего, будет грустным и мглистым – повсюду белесые заплаты, словно подстреленные лебеди на стылой земле. К обеду, может, растает, порадуемся мимолетному теплу и станем выискивать в небе голубые клочки.
– Значит, вы так и остались красными, – говорит, Юули, и трудно определить, спрашивает она или утверждает.
Пытаюсь улыбнуться без всякого вызова.
– И что вам это дало? – удивляется она и тут же отвечает: – Фанерный чемодан и два узла.
– Не так уж мало.
Юули по-своему истолковывает мою усмешку. Торопливо достает из-за Библии черную коробку, роется в каких-то бумагах и квитанциях, наконец находит нужные документы и подвигает ко мне.
Нетерпеливо выхватывает пожелтевшую бумагу с множеством гербовых марок и печатей и приказывает:
– Переведи.
Подношу бумагу поближе к лампе.
– «Доверенность. Я, Анна Тааниелевна…» Надо ли читать это сейчас, ночью? – Поворачиваю листок другой стороной и смотрю на дату: двадцать второе декабря 1925 года.
– Не хочешь, как хочешь. Могу на память сказать, что там написано, – не отступает Юули.
Опускается рука с листком. Щиплет глаза, по телу разливается страшная усталость. Будто вновь окунулись мы с Лийной в промозглую декабрьскую ночь, со скамеечками под мышкой, чтобы занять очередь перед ленинградской биржей труда.
– Все, что сказано в этой бумаге, ты знаешь не хуже моего, – говорит Юули и откашливается. – Этим документом, который ты поручила составить ленинградским нотариусам и потом переслала сюда, ты доверила мне распорядиться вашим домом. Все перешло в мои руки. Кому сдавать, сколько брать платы, какой делать ремонт. На мою шею свалились налоги, страховки и поддержание дома в порядке. У меня было право даже закладывать его.
До меня начинает доходить смысл того, куда метит Юули.
– Читай, проверяй, – советует она. – Видишь, здесь стоит подпись генерального консула Мэлдера – он подтверждает, что все совершенно верно…
– Верю, верю, помню.
Мое безразличие обескураживает Юули. Несколько пришибленно и обрывочно она объясняет:
– Все думала, что вы любили свой домик. Там вас…
– Там нас арестовали.
– Ну да, оттуда вас увели. – Юули умолкает.
– Ну и что?
– Ты погляди в конец бумаги. Гляди, гляди, – принуждает Юули и вдавливает ногтем черточки.
– «В пределах Советского Союза настоящая доверенность недействительна», – перевожу я последнее предложение.
– Получается, что теперь ты вроде бы и не писала этой доверенности, – говорит Юули.
– Вроде бы так, – пожимаю я плечами.
– Я заложила ваш дом, – наконец выпаливает Юули. – А потом он пошел с молотка.
– Вот как?
Юули наклоняется ко мне совсем близко, смотрит напряженно в глаза и спрашивает:
– Жалко? Надеялась, что не попадет под национализацию, что площадь мала? Вернешься – и вот тебе жилье. Яблони в саду и все такое…
– Конечно, жаль, – отвечаю ей. – Яблони в саду и все другое.
– Да-а, – кивает Юули. – Особенно этот «золотой ранет», что стоял под окном. Только нет там сейчас ничего. Мороз скосил подчистую.
Подойдя к полке, Юули стала быстро листать альбом и протянула мне фотографии. Под светлым облачком цветущей яблони стояли две молодые стройные женщины.
Начинаю смеяться.
Юули опускается на стул. Раскрасневшееся было от возбуждения лицо становится бескровным, сухими бледными губами она повторяет:
– «В пределах Советского Союза настоящая доверенность недействительна». А Эстония теперь и есть в пределах Советского Союза.
– Что ушло, то ушло.
– Теперь мы живем в советском яблоневом саду, – с трудом сдерживаясь, бормочет Юули.
Ночью все огни кажутся более яркими. Поднимаю левую руку, чтобы защититься от света.
В столовой кашляет Рууди. Когда он замолкает, я слышу лишь Юулино тяжелое дыхание.
– Значит… судиться и требовать не станешь? – Стараясь подавить неловкое напряжение, она добавляет: – Посылки тоже посылала.
В ожидании столь существенных для себя ответов Юули всегда дышит так. С шумом вдыхает воздух и тут же, словно пугаясь этого вдоха, осторожно выдыхает. И снова, шумный вдох, напоминающий вздох, затем секунда пугливой тишины. Некоторые люди дышат так, когда они готовы расплакаться. Нет, о нет, Юули слеза не прошибет.
Она думает, что я взвешиваю свой ответ, и поэтому боится помешать.
Удивительно, что у людей бывают едва заметные пожизненные особенности, неизменные, подобно Юулиному дыханию в момент, когда ей не терпится. Девятнадцать лет назад – тогда она была еще довольно молода, но все равно хватала с шумом воздух, ожидая моего решения.
Юули снова и снова требует ясности, чтобы я не увертывалась, совсем как девятнадцать лет тому назад: кому оставишь имущество?
В тот раз я тоже прикрыла глаза – саднило веки. Причиной был страшный конъюнктивит, он мне достался после ночных допросов, когда прямо в лицо направляли сильный свет. С тех пор воспаление все норовит вернуться. Вот так и бывает: одному в двадцать лет достается полумрак любовных ночей с влажным блеском глаз, другому – жаром раскаленных вольфрамовых нитей спекают роговые оболочки…
Впоследствии я частенько, смущаясь, вспоминала, как в те полчаса, когда мне объявили смертный приговор и Юули спросила, кому я оставлю свое имущество, я больше всего переживала за свои глаза. Опустошенная, одеревеневшая, я ощущала лишь резь в веках и боялась, что мне снова в лицо направят ослепляющий свет.
Адвокат стоял за спиной Юули и ожидал моей подписи, минуты свидания были считанными. Видимо, адвокат и Юули считали мое безразличие вполне естественной апатией смертника.
Естественная апатия по-скотски приговоренного к смерти человека! Безумие.
Холодными и влажными кончиками пальцев я осторожно провела по опухшим векам, и вдруг огромное желание, словно кровь, заструилось по жилам. Прохладного моря! Прохладного моря, чтобы окунуться туда с головой. Соленая вода – бесподобное облегчение для болящих глаз.
– А ты можешь пойти и искупаться, – проронила я глухо.
Меж пальцами увидела нерешительно-удивленную гримасу адвоката, который склонился к Юули. Жалкий человек! Сколько послушания и угодничества, расторопного прислужничества чернильной души по отношению к клиенту.
Кажется, я улыбнулась, опустила руку, с трудом открыла глаза и спросила, склонив, подобно глупенькой, голову: так что тебе надо, дорогая сестричка?
Они посчитали это за минутное просветление сумасшедшего. Настойчивым, ясным голосом Юули повторила свой вопрос.
Грудь ее вздымалась и опускалась, дыхание из пересохшего рта обдавало меня жаром, и казалось, мне снова опалило глаза. Собрав силы, ответила: да, сестричка, все оставляю тебе. Онемевшей рукой нацарапала на бумаге подпись. Буквы получились старчески корявыми.
Юули вроде бы даже чуточку пробила жалость; опершись рукой о мое плечо, так что я едва смогла устоять на ногах, она спросила, не нужно ли мне чего-либо.
– Принеси щепотку соли, – попросила я.
Не принесла. Может, забыла, а может, решила, что я бредила, или просто – зачем она теперь мне, эта соль?
А что, если попытаться выяснить, почему Юули не выполнила моей просьбы?
Скрещиваю пальцы, смотрю на сестру. Нет, спросить ее об этом было бы лишне. Чертовски трудно нахвататься кислорода для разбереженного сердца, да и на лбу у Юули вздувается толстая жила. Время сделало свое дело. Чем старее человек, тем больше он походит на рисунки из учебника по анатомии. В редких Юулиных волосах уже проступает седина, и повытертая щетина бровей вылиняла, стала невыразительной. Видать, одинокая жизнь придала Юулиному подбородку мужественную угловатость. Прикрикивай, командуй, суетись, улаживай – сейчас все это, конечно, потеряло смысл.
– Так что тебе надо, дорогая сестричка?
Я нарочно обратилась к ней с теми же словами, что и девятнадцать лет тому назад, – вспомнит ли она их? Догадалась! Помнит. Возможно, впоследствии при встрече с тем адвокатом переходила на противоположную сторону улицы? Или, наоборот, любезно подносила ему руку для поцелуя и рассуждала с ним о всякой всячине и трудных временах?
– За сколько заложила?
Юули вздрагивает:
– За тысячу девятьсот.
– Девятнадцать, – повторяю я сердито, – Два нуля роли не играют.
Юули уставилась в пол.
Полевой суд был скорым, оперативным, им все ясно, и казалось, будто на тебя навесили номерок. Выбракованная скотина для отправки на бойню истории. В тот раз я отвернула перед самыми воротами в сторону. Не без помощи Юули. Но девятнадцатая статья до сих пор где-то болтается на мне, я это чувствую, она останется со мной, пока я жива.
Надолго задерживаю свой взгляд на Юули. Желание услышать мой ответ так и выпирает из нее, но она колеблется и не осмеливается требовать, что-то все же останавливает ее.
Если бы кто посмотрел на нас со стороны, все это показалось бы странным. Сидят в ночи две женщины, с посеревшими от усталости лицами, сидят и никак не соберутся идти спать. Изредка обмениваются фразой-другой, а часы отсчитывают уже четвертый час.
Ветер утих, давно перестал град. Идет снег.
Поднимаюсь, чтобы размять кости. На полочке замечаю фотографию Юулиного мужа. Он сидит на приземистой садовой скамейке, положив на колени ладони, на лице спокойная улыбка добродушного человека.
– Претензий к тебе мы не предъявим, – говорю я неожиданно для самой себя.
Постепенно Юули успокаивается. И вновь начинает дышать неслышно. Пораженная моим решением, она, со своей стороны, спешит предложить:
– Помогу вам устроиться с жильем. У меня еще кое-что есть… В фанерный чемодан и два узла все же не уместится, – примирительно пытается она пошутить.
Нажимаю на ручку двери. На изразцах отражается фигура Юули: она стоит, расставив ноги, посреди комнаты и вытаскивает из волос шпильки.
Я безумно устала, словно явилась на биржу труда без скамеечки и ночь напролет простояла в очереди.
2
Вот такое оно и есть, это наше пристанище. Могу постоять безмятежно посреди комнаты и еще раз окинуть взглядом результаты нашей возни-суеты, оценить чистоту нашей побелки и оклейки. Двустворчатый мореный платяной шкаф, три старых венских стула, четырехугольный стол в комнате и другой поменьше, на тонких ножках, под окном в кухне. С никелированными шишками железная кровать-полуторка: кого только из нас считать за целого, кого за полчеловека? На стене возле плиты полочка, конопатая от многократного крашения, два пестрых половика прикрывают еще слегка липкую краску на коричневом полу. На окошках белые шторки, по вечерам они отделяют нас от остального мира, и еще – что очень важно – два ведра возле двери. Одно на табуретке, другое – внизу.
Такая вот она и есть, квартира наша, комната с кухней.
– И в бедности, да в чистоте, – хмыкнул Рууди, когда он однажды с утра заявился с букетом цветов и бутылкой вина на хлеб-соль.
Юули могла бы собрать из старья, которое валялось у нее на чердаке и в подвале, по крайней мере еще три подобные «обстановки».
Но большего нам сейчас и не нужно.
Кристьяна сразу же направили от горкома партии на работу в отдел кадров Балтийской мануфактуры. Он вздохнул с облегчением, когда наши вечерние ремонтные работы кончились и мы перебрались в свою квартиру.
Перевод мой лежит открытым на белой скатерти. Все же венский стул, который, когда я ухожу с головой в работу, отчаянно скрипит подо мной, довольно удобное сиденье. Хочу – устраиваюсь так, что вижу из углового окна улицу, которая завершается железнодорожным забором, захочу поглядеть на что-нибудь другое – поворачиваю стул и рассматриваю крытые толем крыши, которые беспорядочными зазубринами изламывают горизонт. Словно картузы деревенских мужиков, с надвинутыми глубоко на лоб козырьками, те, что поновее, – глаже, другие – вымоченные дождями и обмякшие. Деревенское начало тут, на городской окраине, в великом многообразии сливается с городским. На размокших огородах сверкает в бороздах вода и гниет картофельная ботва, которую по весне соберут в кучки и сожгут.
Вокруг тишина.
Все условия для того, чтобы сосредоточиться.
На белой скатерти исписанные листки и книга с закладкой. У нас с Кристьяном все получается как-то так, что один работает за двоих. Когда учился он – зарабатывала я. А когда Калганов три года тому назад посоветовал нам переселиться из Ленинграда, то на первых порах в этом Тикапере занятия Кристьяну не нашлось. Зато я тут же получила место в сельской больнице, благо у меня было давнишнее свидетельство об окончании курсов медицинских сестер. А вернувшись в тридцать девятом обратно в Ленинград, домохозяйничала я, Кристьян же трудился за двоих на ремонтных работах. С переводами у меня было тогда туговато – издательство «Сеятель» закрылось.
Сейчас – сейчас у нас никакой заботы!
Пусть Кристьян зарабатывает на хлеб, а я могу спокойно оставаться дома и переводить на родной язык великие мысли из этой малоформатной книжки в серой обложке.
«В теории познания, как и во всех других областях науки, следует рассуждать диалектически, т. е. не предполагать готовым и неизменным наше познание, а разбирать, каким образом из незнания является знание, каким образом неполное, неточное знание становится более полным и более точным».
Главное – точность и корректность.
Когда по приезде я пошла становиться на партийный учет, секретарь горкома воскликнул, будто он выступал на многолюдном митинге, хотя в помещении мы были одни:
– Вас нужно, не мешкая, пристроить к делу! – вскинул руку.
Наклонившись к нему, я негромко сказала, что пока хочу остаться на мужниных хлебах.
Рука секретаря опустилась. Он усмехнулся и откинулся на спинку стула.
– А в чем загвоздка?.. Перед нами совершенно небывалые задачи, и вдруг…
Он старался не оскорбить меня, хотя выражение лица выдавало, что он считает меня чуть ли не дезертиром.
– У коммуниста нет права оставаться в сторонке, нужно браться за дело, – поучительно заметил он чуть погодя.
– Все зависит от умения и опыта, – усмехаясь, возразила я. – Хочу перевести на эстонский язык «Материализм и эмпириокритицизм». Уже с каких пор у меня начат перевод.
Секретарь опустил глаза. Я так и не видела, как он воспринял мои слова.
Да, в настоящий момент, может, и не самое главное – издавать на эстонском языке «Материализм и эмпириокритицизм», но ведь придет время, когда еще похвалят за дальновидность.
Пускай же Кристьян заботится о хлебе насущном и прочем, а я со спокойной душой вернусь к своей давнишней мечте.
Совершенно естественно, что в период, когда молодая республика только еще встает на ноги, когда идет передел земли, борются со спекуляцией, устанавливают зарплату, создают станции общественного сельскохозяйственного инвентаря, проводится школьная реформа и отчуждается частная собственность, – практическая работа стоит на первом месте, а углубляться в теорию предстоит в более спокойные времена.
Если только вообще когда-нибудь и где-нибудь бывают эти самые спокойные времена.
Но разве может, безразлично в какое время, оказаться излишней и ненужной эта книга об истине? Возможно, углубляться в нее следовало бы именно в поворотные периоды, когда на гребне повторных явлений истории могут снова вылезти на свет божий те, кто захотят произвольно обойтись с истиной.
Я убеждена, что нисколько не стою в стороне от общего дела, пусть я и работаю всего лишь дома, за столом. Хотя у секретаря и могло остаться другое впечатление.
Велика важность, какое я оставила впечатление о себе!
Важна работа и ее надобность.
У нас еще нет часов, и тишина в квартире кажется слишком пустой.
Часов все еще нет.
Когда сижу за книгой, я должна слышать тиканье.
У старика в кабинете стояли напольные часы – с огромным медным маятником.
В тот раз мне повезло больше, чем Лийне. Незаслуженно. Только выбирать нам самим не приходилось. Работали где попало. То складывали в кучу булыжник, подсобляли дорожным рабочим. Мыли окна, пилили дрова, стояли в порту с карандашом и бумагой в руках, учитывали работу грузчиков. Потом меня подрядил старик.
В первые дни он со мной не разговаривал. Только повелевал, чтобы я принесла ему чаю, вытерла пыль с книг, так, чтобы ничего не перепутать. Собственно, делать мне особо было нечего, я сидела в уголке в передней и ожидала распоряжений. Угрюмый старик требовал, чтобы я двигалась беззвучно. Чтобы никакого шума и стука.
– Такая тихая, – удивился старик на пятый день, – какого рода и из каких краев?
Когда старик услышал мое объяснение, у него начали нервно подергиваться щеки. Наконец он не вытерпел и воскликнул, что столь уродливого русского языка, такого корявого выговора его уши не переносят.
Я покраснела, умолкла. Неужели, чтобы вскипятить чай, требуется бог весть какое знание языка?
В отчаянии подумала, что уж лучше опять пойду складывать в кучу булыжник или стану в порту на пронизывающем ветру держать застывшими пальцами затупившийся карандаш.
Но старик велел сесть на стул перед письменным столом, принес мне стакан и нацедил из самовара горячей воды. Измучив меня изматывающе долгим взглядом, он наконец заговорил.
Говорил он о том, что революция причинила интеллигенции урон, что все будто перевернулось вверх дном. Люди не находят себе покоя, мечутся по земле, выискиваются новые, гуманные формы жизни, но при этом забываются сложившиеся веками ценности, зачастую отвергается достигнутый культурный уровень и принимается за норму необразованность, грубость.
«Ах ты контра, старый враг», – думала я.
– И язык, даже язык оскверняется, – продолжал старик. – Вот и ты, – сказал он, – явилась из батрацкого дома в большой город, слушаешь, разинув рот, ходовые словечки на улице, считаешь себя творцом нового мира, но сама-то остаешься неотесанной и убогой, по крайней мере, до тех пор, пока не обретешь богатства языкового, пока не научишься изъясняться благородно!
«Знаем без этих звучных слов, кто враг, а кто нет», – пронеслось у меня в голове.
Старик закончил тем, что сказал:
– Если хочешь работать у меня, то обязана будешь изучать русский язык.
«Уйду, уйду», – думала я. Хотела бросить ему в лицо все эти непотребные уличные слова, которые он считает достойными презрения, и удалиться с гордо поднятой головой. Но во рту у меня пересохло, и слова никак не хотели выстраиваться. Между тем кое-какие события все же как-то смягчили прямолинейное упрямство.
Я сидела беспомощно и глядела на него исподлобья. Сухонький старичок, плечи покатые, согревает чайным стаканом ладони, на стене шелковые вышивки с иероглифами. Большущий медный маятник выхватывал слева и справа секунды, в такт тиканью дребезжали бесчисленные стекла книжных шкафов.
Чудным и таинственным показался мне вдруг этот затхлый кабинет и его усмехающийся хозяин с пергаментными складками у рта.
Я согласно кивнула.
С тех пор я ставила по утрам самовар и садилась за маленький столик возле часов. Старик клал передо мной книги, и начинались для меня беззвучные дни.
– Не думай, – строго сказал он мне через некоторое время, – что я усадил тебя за книги просто из чувства человеколюбия. Ты должна понять, что хоть я и ставлю превыше всего тишину, но я не выношу одиночества. Если я знаю, что ты сидишь там, в углу, то у меня работа спорится. Да и чай кипятить мне, сказать по правде, никогда не нравилось.
Нудно было вначале пробираться через вступительные объяснения словарей и сложности грамматических категорий. Временами хотелось подняться, смахнуть со стола книги и бросить все, остаться самой собой. И все же я не смогла преодолеть сковывающей неловкости и еще чего-то необъяснимого. Лишь осмеливалась по временам взглянуть на опущенное стариковское плечо или вглядываться безмолвно в медный маятник, на который никогда не падал солнечный свет и который в своем неизменном полумраке с невозмутимым бесстрастием отсчитывал в вечность секунды. До тошноты вчитывалась в глаголы, спряжения и склонения, монотонность эта укачивала, словно морская болезнь. Качнувшийся вправо маятник, казалось, остановился, все будто склонилось набок, и я с дьявольским злорадством ждала, что вот сейчас, как только маятник опустится вниз, – тут же громыхнет! Грянет так, что расщелятся стены, вылетят дребезжащие стекла книжных шкафов, и осколки со звоном разлетятся по паркету, и двери распахнутся и снова захлопнутся. Я затаила дыхание, но маятник плавно качнулся влево, и локоть старика на вытершемся до лоска столе покоился все на том же самом месте.
– Нечего там вздыхать, – ворчал он в такие минуты.
Позднее я свыклась с тиканьем. И удивлялась работоспособности старика, пыталась даже перенять его последовательность и упорство, а когда случалось встречать в книжных магазинах его исследования о восточных культурах, я всегда вспоминала наш первый разговор.
Мы стали друзьями, если можно назвать дружбой отношения, которые, с одной стороны, опираются на почтение, с другой – на необходимость слышать, помимо тиканья маятника, чье-то дыхание и сдавленные вздохи.
Когда я посетила его в последний раз, то с грустью заметила, что старый ученый совсем сдал.
Все как-то разбросано, на рабочем столе пыль, лежит пустая пачка из-под чая, взятые с полки книги свалены возле стола в кучу. Натопила кафельные печи этой стылой квартиры с высоченными потолками, вытерла пыль и поставила книги с закладками обратно на полку. Когда потянуло паром от самовара, старик протянул мне свою сухую разгоряченную руку и сказал, что со мной ему работать невероятно хорошо. Что если бы не мое присутствие, его последняя книга могла бы остаться и ненаписанной.
Чтобы не впадать в сентиментальность, я не стала благодарить его за то, что он научил меня языку, подумала, что сделаю это в другой раз, когда старик будет чувствовать себя бодрее.
Прощаясь, мне захотелось немного развеселить его.
Застыла в дверях в вызывающей позе, расставив ноги и уставив в бока руки, вскинула голову и крикнула, что, мол, до свидания, контра.
Он засмеялся.
Потом, уже через много лет, я слышала, что судьба старого востоковеда оказалась неласковой…
Нет, не следует расставаться с людьми, высказывая им напоследок свои глупые шутки.
Что может подумать теперь обо мне этот старый человек?
Если он еще жив.
Только знать бы наперед, какое из твоих слов может оказаться последним!
Если он жив… В будущем году обязательно съезжу в Ленинград, может, снова увижу его сидящим за светлым потертым столом, в комнате, где в темном углу знакомый маятник с бесстрастной настойчивостью отщипывает от времени свои секунды.
Чудесными намерениями удается прекрасно утешиться…
Когда в двадцатом году меня заключили в таллинскую тюрьму, остались какие-то недосказанные слова и невысказанные мысли, которые скребли на сердце. Теперь, вернувшись домой, чувствую, как меня снова мучают не разрешенные до конца вопросы, застрявшие в горле изъявления или незаконченные объяснения.
Где бы ты ни находилась, вместе с тобой шагают все те же люди – не важно, мертвые они или живые, – которые добром или злом коснулись тебя.
Даже новые поколения – как странно! – неожиданно выдвигают забытые памятью имена, словно сами они жили задолго до своего рождения и принимали участие в минувших событиях. Дети и те привязаны через какие– то местопребывания и имена к истории своей семьи, хотя для них эти места и названия связаны порой с совершенно другими событиями. Взять хотя бы ту же Мирьям, внучку Юули и дочку Арнольда.
Недели две тому назад явилась она ко мне, с такой хитринкой на лице и полная ликованья.
– А знаешь, папа принес маме целую охапку астр, – объявила она.
Я лишь кивнула, потому что боялась какой-нибудь истертой фразой убить ее хрупкое доверие.
– А мне принесли лакированный портфель и книгу для чтения, – хвалилась она. И тут же, спохватившись, подумала: —Даже дворничиха считает, что из отца может получиться человек. Только она, конечно, не знает, какая история вышла с этими астрами.
– Так что за история? – спросила я, стараясь показать, что мне это очень интересно.
– А может, папа мой пошел в дедушку? – ответила она вопросом.
Я смутилась, догадавшись о ее страстном желании найти в родных черты Юулиного мужа. Что-то не припомню, чтобы сама я в ее возрасте была в состоянии любить кого-нибудь с такой привязанностью, как любит Мирьям покойного дедушку.
– Не знаю, – наобум сказала я. Нельзя легкомысленно оделять детей ложными иллюзиями, если же поступать наоборот… но какое у меня на это право, да и уверенности твердой нет.
– Говорят ведь, что яблоко от яблони недалеко падает, – заверила Мирьям. – Я просто надеюсь, что это так и есть. Другие, правда, говорят, что нечего надеяться, потом хуже будет, если обманешься. Но ведь я же получила лакированный портфель. И книжку тоже, – подчеркнула она, стараясь отыскать для своей уверенности опору.
Радостная искорка снова засветилась в ее глазищах. В детстве тучи и солнце так хорошо уживаются вперемежку.
– Мы ехали с папой из города домой. Уже темнело. Вдруг он спросил: сумеешь ли ты одна дойти от автобуса домой, если я тебя сейчас оставлю? Не могла ведь я сказать, что заблужусь, он же только что потратился на меня!
Мирьям смеялась вместе со мной.
– Я только спросила, куда он пойдет. «Поздравить именинницу», – ответил папа. Но ведь на именинах пьют вино.
– Конечно, – промямлила я, у меня не было никакого основания опровергать жизненный опыт Мирьям.
– Отец еще потеребил мой шарф и повязал его поплотнее мне на шею. Я на него и смотреть даже не хотела. Потом автобус остановился, и папа начал пробираться вперед.
– А ты? – спросила я, не понимая, какое отношение имеет вся эта история к букету астр, которые Арнольд подарил своей жене.
– А я пошла следом за ним! – заявила Мирьям и победоносно помахала рукой. – Пробралась между пассажирами и выскользнула в дверь, он даже и не заметил. И только у крыльца аптеки я подошла к нему и дернула за рукав. Ой, как он испугался! А я и говорю ему, что страшно беспокоилась, прямо сердце заныло, – вдруг у него подарка нет? По лицу сразу увидела, что он и вправду совсем забыл про подарок.
– Ну и горазда же ты на проделки!
– Так если бы отец пришел с голыми руками, – подыскивает Мирьям себе оправдание и хмурит брови, – все бы стали над ним смеяться. Ну вот, стоит он посреди дороги, совсем как жена Лота, которую превратили в соляной столб, и тут я увидела, что на крыльце аптеки торчит старушка с целой корзиной красивых астр, ждет покупателей. Собрала она такой разный-разный букет. Я пошла, чтобы немножко проводить папу. Остановился он перед какой-то дверью и попросил, чтобы я отдала ему цветы. Я, конечно, тут же поняла, что нельзя его пускать на именины, там ведь пьют.
– А отец не рассердился?
– На улице ремнем не стегают. Это дома детей порют, – небрежно заметила Мирьям.
– Что же потом было?
– А потом было так, что я вспомнила одну кинокартину, которую еще с дедушкой смотрела. Там тоже справляли именины, и те, которые хотели поздравить, посылали цветы. Вот я и предложила отцу, чтобы он отослал астры с посыльным, а если мальчишки на побегушках нет под рукой, то можно и девчонку послать. Папа страшно нахмурился и неохотно сказал: «Анете Аллик, квартира шесть». Я бегом по лестнице вверх, но не сразу позвонила, а сперва разделила букет на две половинки. Одну в портфель, другую – в руки. С какой стати этой мадам Аллик столько цветов?