Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
Распахиваю дверь. Женщины тут же примолкают.
– Заходите, пожалуйста. В тепле приятнее разговаривать, – зову я.
Бабы стеснительно смотрят друг на друга, никто не двигается с места.
– Идите, идите, – подбадриваю я.
– Пошли, бабы, – махнула рукой грудастая, румяная Хельми. – Пусть госпожа коммунистка научит, как быть, чтобы семья не подохла с голоду!
– Ну что ж, пусть поучит, – поддакивает соседская Лиза.
Женщины толкутся в дверях. Быстро собираю со стола свою работу и уношу все в комнату. Хельми идет за мной, сгребает в охапку старые венские стулья, несет их на кухню, и вот бабы уже рассаживаются вдоль стены. Поправляют передники, сморкаются, разглядывают попеременно то меня, то Хельми.
– Тут такое дело, госпожа коммунистка, – Хельми поворачивается ко мне с лукавой усмешкой, – что красные, того и гляди, приплод людской остановят, дети перестанут рождаться. От одной картошки толку с мужика не будет – хоть с кровати прочь гони!
Бабы хихикают и с интересом оглядывают меня, а кто посмелее прыскает.
– Не беда, сейчас покажу, как избавиться от такого лиха.
– Да ну? – подвигается Хельми и скрещивает на груди руки.
Выволакиваю стол на середину кухни. Достаю из буфета чашку, ложки и нож.
– Сейчас отведаете, минуточку терпения.
Я будто на сцене – все взгляды обращены на меня.
Беру с полки лук, буханку хлеба, бутылку подсолнечного масла.
– Лук вроде бы есть у всех? Хлеб продают без паспорта? И подсолнечное масло тоже? – спрашиваю я, беря по отдельности эти предметы в руки и поворачиваясь на каблуках, чтобы все видели. Совсем как фокусник в цирке.
– Вроде бы, – хором поддакивают женщины и смеются.
– Фирменное блюдо – лук, хлеб да постное масло, – хихикает Хельми.
– Неча еду хулить, – ворчит какая-то старушка.
– Теперь смотрите, – продолжаю я совершенно серьезно. Судорожно сжимаю в правой руке нож, левую опускаю на буханку, чтобы унять дрожь и не выдать свое волнение. Такое представление мне приходится давать в своей жизни впервые. Это тебе не сцена Эстонского дом– просвета, где я выступала с заученным текстом.
Хлеб нарезаю кусочками, лук – мелкими кружочками, все это кладу в чашку, заливаю чуточку водой, припорашиваю солью, поливаю сверху подсолнечным маслом, перемешиваю и сую каждой женщине в руки столовую ложку.
– Ох вы, бедненькие, и что за небывалая нужда одолела вас, – ехидничаю я, – видана ли страсть такая: масло уже не столь желтое, как осенняя луна, и сало не такое толстое, как лед среди зимы, и куры отощали, словно зайцы по весне! Не остается ничего другого, надо что-то придумывать! Прошу, прошу, наваливайтесь, перед вами еда, которая и здоровый дух в человеке сохранит, и силой не обидит. Куда вкусней, чем фейшнеровские пирожные, которые вы в добрые пятсовские времена, понятно, ели каждый день десятками. Подходите, пробуйте, советую всем. В России такая еда в трудные дни крепко душу в теле держала. И мужики в силе были, и дети рождались. Оно конечно, во рту не столь тает, как президентский шоколад, который вы, разумеется, сосали каждый божий день, и естественно, что нет того тонкого аромата, какой есть у подливки к картошке а-ля сковорода, – авось они вам слегка знакомы. Будьте добры!
Бабы заходятся смехом и, выставив ложки, с серьезной деловитостью толкутся вокруг стола, зачерпывают из чашки, пробуют на вкус.
– Пикантно, – поднимая брови и вытягивая губы, замечает Хельми.
Неприязнь улеглась, чашка опустела.
– Ну? – Теперь уже я скрещиваю самоуверенно на груди руки, прохаживаюсь перед усевшимися на стульях бабами и требую ответа: – Все еще боитесь голода? Все еще собираетесь выгонять бедных мужиков из постелей?
– Нет, нет, – весело отвечают женщины.
– Ничего не скажешь, рецепт госпожи коммунистки не так уж плох, но я все ж не очень верю в него, – говорит застрельщица Хельми, чьи скрытные мысли до меня как-то сразу не доходят.
– Почему?
– Так ведь у вас у самих-то детей нет, – словно бы нехотя тянет Хельми.
Женщины что-то бормочут и вскоре от неловкости вовсе замолкают. Не сразу дошла до них бестактность Хельминых слов.
Одна молодка, совсем еще девчонка, зардевшись неслышно открывает дверь и исчезает в коридоре.
Опускаюсь на освободившийся стул.
– Мой ребенок, Хельми, умер в тот самый день, что и твой отец, Каспар.
Соседка Лиза зачерпывает из ведра воду и жадно пьет.
– Ну, молодухи, – говорит она, глубоко вздыхая, – устроили же мы митинг.
Знак, чтобы поднимались и расходились.
– Хельми помнит, пусть расскажет. – Я становлюсь безжалостной. – Может, кому-то будет интересно услышать историю этого дома.
– Ох, тот страшный день и у меня с глаз не сходит, – вступает Лиза. – Да и дворничиха помнит, а уж мадам Курри и подавно. – Она пристально смотрит на старуху Курри и тут же прощающе машет рукой и, поднимаясь со стула, заканчивает: – В кои века, стоит ли…
– Кое-что не грех и вспомнить!
Мой голос звучит резко и жестко, все послушно остаются на месте.
– Ну, говори, Хельми. Тебе было уже пятнадцать, барышня, с парнями заигрывала, разум и память все равно что у взрослого человека…
Хельми беспокойно вертится на стуле.
– Была у отца лошадь, Тильде, такая пятнистая кобыла… Жили мы тогда над прачечной. Мать брала стирку на дом, а жильцы не любили, что им в окно идет пар, – шепчет Хельми и, словно испуганный ребенок, не осмеливается поднять ни на кого взгляда.
– В воскресенье это было, – подсказываю я, мне как– то вдруг стало жаль Хельми.
– В конце августа, стояла теплая погода, – кивает Хельми.
– После немецкой оккупации, время скудное и смутное. И хоть оправдания в этом нет, но только самогонку гнать вошло в моду. – Я взялась рассказывать сама. Хельми как-то совсем съежилась. – За прачечной – ход туда был с улицы – находилась пекарня и булочная. Тут же печь и тут же полки для свежих хлебов и булок, однако муки не было, и все эти аппетитные запахи давно выветрились. Кажется, первой, кто попросила ключ у хозяйки и установила в пустой пекарне самогонные аппараты, была мадам Курри.
– Разве могла женщина в одиночку с этим делом справиться? – возражает Курри, лицо у нее пошло пятнами. Надо думать, что не со стыда, явно успела с утра отведать своего зелья.
– Замолчи ты, – цыкает на нее Лиза.
– Мадам Курри была первой, но не единственной, которая воспользовалась пустующим помещением. В доме повелось невероятное веселье. По коридорам разносились песни.
– А старый Капле, тот однажды даже из окошка уборной концерт давал, – буркает дворничиха. – Ох уж и паскудились и позорились, – качает она головой.
– Весь двор запохабили, измызгали, – кивает Лиза.
– Мать боялась уж и белье вешать, говорила – залапают, – вставляет и Хельми словечко.
– В то время в конюшне за углом дома стояло пять или шесть лошадей. Двор весь перемесили, загадили соломой) и навозом. Летом – от мух черным-черно, осенью – грязь по колено.
– У заборов разная тележья рухлядь да крысы. Того и гляди, заберутся в дом, стоит отвернуться – последний кусок со стола утащат, – подтверждает дворничиха.
– Воду брали из колодца, зимой такую наледь заливали, что и трезвому не устоять. Извозчики, поганцы, ставили на край колодца ведра, которыми в конюшне управлялись, поди знай, может, навозом поганили воду…
Все начинают наперебой вспоминать, Хельми смотрит уже смелее и слушает с жадным любопытством – в девичьи годы обычно будничные мелочи столь цепко не замечаются.
– В то августовское воскресенье, – вставляю я, и бабы, пихая друг друга, замолкают, – то ли у кого именины выдались или что другое, но пили много, и тогда извозчик Колька…
– У него было два мерина с белыми отметинами на лбу, – замечает Хельми.
– Так вот этому Кольке взбрело в голову устроить состязание по борьбе. Плечистый мужик, эдак лет за тридцать, встал во дворе перед прачечной и затрубил, чтобы слышали все: выходите смотреть, собирайтесь в круг! Бабы и девки! Мужики и ребятня! Выходи, сейчас дюжие молодцы сойдутся на бой!
– Вывалили мы тогда на крыльцо. Уселись на ступеньки, словно в театре! – оживилась Лиза.
– Колька сбросил пиджак, отшвырнул не глядя к забору кепку, затянул узлом под подбородком шейный платок, рубахи у него не было, сам весь, как черт, волосатый, – рассказывала, подавшись вперед, дворничиха.
– Хоть бы тогда дождь пошел, остудил проклятых, говорила потом мать, когда остались без отца, – прошептала Хельми.
– Колька стоял, как богатырь, сгибал руки, постукивал кулаком по мускулам. – Говоря это, Лиза, казалось, усмехалась украдкой.
– Девки повизгивали, бабы хохотали, усмехались старики, подгикивали мальчишки. Всеобщее одобрение собравшейся публики.
Вдруг гости мои приумолкли, одна лишь Хельми заметила с болью:
– Мать потом все корила себя: ну почему я не осталась дома, я бы удержала Каспара.
– Всем было невтерпеж, все жаждали представления. Колька похвалялся и похвалялся, пока не науськали Каспара. Был он тоже мужиком дюжим.
– До того как отец купил лошадь, пегую Тильде, он мешки грузил.
– Кто-то из ребятишек принес старую сковороду и ударил камнем в гонг. И началась борьба. Мужики кряхтели-пыхтели, но некоторое время никому уложить друг дружку на лопатки не удавалось. Наконец оба грохнулись наземь. Катались по соломенной трухе и конскому навозу – полуголый Колька и Каспар в разодранной с плеча пестрой ситцевой рубахе. Женская половина взвизгивала от восторга, старики стучали кулаками по коленям и разбились на два лагеря – одни за Каспара, другие болели за Кольку. Того и гляди, сами схватятся за грудки, если бы только смогли отвести взгляд от разъярившихся борцов. Я стояла на верхней ступеньке рядом с хозяйкой. Вдруг заржал привязанный к забору жеребец и взвился на дыбы. Тревогой резануло по сердцу. Потребовала у хозяйки: разними мужиков!
Никак не хочется продолжать дальше, хотя я и сказала намеком: хозяйка.
– Хозяйка тогда крикнула, мол, не мешай, пусть работяги душу отведут, – подтвердила дворничиха. – Как сейчас помню.
– Каспар уже хрипел под Колькой, – выдавила я сквозь зубы.
– И тогда Анна перелезла через нас, – продолжала Лиза. – Наступила на чью-то руку, ее пинали – не мешай! Кто-то выругался…
– А дальше, дальше! – требовали женщины помоложе и те, кто въехали сюда позднее.
– Что дальше, – ворчит дворничиха, – стыдно сказать…
– Анна подскочила к мужикам, – дрожащим голосом протянула старая Курри. Заметив, что на нее обратили внимание, она уже громче сказала: – С немыслимой силой рванула Кольку с Каспара.
Она почему-то засмеялась.
– Колька поднялся, и Каспар хотел было привстать на локтях, да не смог, бедняга, рухнул на землю. В один миг потом все и случилось! Глаза у Кольки налились кровью, не спрашивал и не допытывался он и в разум не взял, что перед ним женщина, – двинул так Анну кулаком под грудь! И оказалась Аннушка на земле, и Каспар там же, а взбешенный Колька уже колотил жердиной привязанную к забору лошадь. Жеребец сорвался и понесся по двору. Умная скотина – людей, что на земле, обегала стороной. Бабы гурьбой кинулись в дом и дверь за собой захлопнули. Пришлось нам потужиться – Колька бросился следом и ухватился за ручку. Бог ты мой! Сейчас и то будто молнией прожигает. Повидала я на своем веку пьяниц, но такого, как Колька, видеть не приходилось, – говорила Лиза.
– Пришел Кристьян, подобрал меня. Кто-то из ребятишек сказал ему. Запряг он старую Тильду в телегу и отвез нас обоих с Каспаром к доктору. А на следующий день на последней странице газеты было напечатано: «Чудовищное побоище в пригороде. Печальный финал драки пьяных извозчиков. Смерть от внутреннего кровоизлияния. У женщины – выкидыш».
– А мать все корила себя: почему я не осталась дома!..
Дворничиха сморкается. Щеки у старухи Курри подрагивают.
– Не один мой самогон они тогда пили, – не к месту ляпает она.
– И никто из мужчин не вмешался! – удивляется молчавшая доселе артистка – она живет на нижнем этаже, ее имени я так и не знаю.
– Охмелел. Вошел в азарт, – шлепаются в тишину слова.
– Темнота, страшная темнота, – дополняет артистка.
– Уж такими мы выросли. – Дворничиха корит и себя и других.
Бабы поднимаются, неслышно подвигают стулья ровным рядом к стене и гуськом уходят. Кто кивает на прощанье, а кто уставился в пол.
Хельми останавливается возле меня.
– Потом мать сбыла с рук пегую кобылу и телегу тоже. Это все, что осталось после отца. Только деньги в то время ничего не стоили, так, одни бумажки. Выручка за Тильду покрыла лишь расходы на похороны да кое-какие долги.
Ушла и Хельми. Я осталась одна.
Перетаскиваю стулья в заднюю комнату, придвигаю стол обратно к плите, приношу бумагу и карандаши. Но начатая фраза будто утеряла свою вторую половину, и я никак не могу найти ее.
Подкладываю кусок сланца промеж едва теплящихся серых камней. Бессильное пламя лижет желтую глыбину.
Руки зябнут. Прячу пальцы в рукава шерстяной кофты.
Как же я тогда ненавидела этих исступленных борцов и захлебывающихся от восторга зрителей!
Руки, засунутые в рукава кофты, кажутся мне неповоротливыми протезами. Была ли в них когда-нибудь настоящая сила?
В отчаянии вцепилась я в руку Кольки, который душил Каспара. Теребила, но пальцы не находили опоры и сами собой соскальзывали с его потного тела. Схватилась за шейный платок, но он оказался уже разодранным, в руке у меня осталась лишь бесполезная тряпка. Тогда запустила пальцы в шевелюру Кольки и смогла повернуть его лицо к себе. Назвать это лицо человеческим было невозможно, какая-то лишенная разума маска с лиловыми потрескавшимися губами. Белки налились кровью, зрачки расширились, – хотя на загаженную арену лился яркий солнечный свет.
Дальнейшее выглядело как-то странно. Многое выпало из поля зрения, лишь перед глазами, совсем рядом, нависла серовато-зеленая крона ивы, ветви норовили царапнуть меня по лицу. Ни неба, ни людей, ни домов – лишь серовато-зеленые струи текли мне навстречу. Протягиваешь руки, но вместо освежающей прохлады обжигающие горячие мурашки. Потом конский хвост, который выписывал сверхмедленные дуги и нарезал в воздухе плавные изгибы. И снова какая-то далекая синеватая полоса, недоступное освежающее блаженство.
– Нет, нет, детей у нее больше не будет.
С той минуты я вновь обрела слух. Я никогда не напоминала Кристьяну, что уловила эту фразу. И он не заговаривал о ней.
Дома я долгие дни пролежала под полосатым санным пологом, который дала мне в приданое мать. Наедине с собой плакала, оставаясь вдвоем с Кристьяном – молчала. Водила кончиками пальцев по грубошерстным полоскам, и лесная полевая зелень, уступившая санному одеялу свои мягкие краски, казалось, еще благоухала. Постепенно пришло спокойствие и вернулось здоровье.
Трезвый рассудок подсказывает, что все вроде бы закончилось благополучно. С кем бы находился ребенок, когда я сидела в тюрьме? Может, он и потом оставался бы на Юулином попечении, и кто знает, каким человеком встретил бы меня на вокзале осенью сорокового года!
Хорошо, что человеческий разум обычно осенен оптимистическим настроением, ибо сфера чувств берет свое начало все же больше из горьких источников самосожаления.
Кто-то постучался.
В дверь заглядывает соседская Лиза.
– Госпожа коммунистка, идите на помощь. Оденьтесь только потеплее. Бабы ждут во дворе, – шепчет она и улыбается.
Пальто и платок, но куда подевались варежки?
Оказывается, я предусмотрительно положила их сушиться, и теперь тепло расходится по рукам.
Бабы сгрудились в веселом настроении возле крыльца и толкутся на снегу, стараясь не замерзнуть. Таща за собой большущие санки, с той стороны, где растут ивы, приближается Хельми.
– Яан Хави предлагает дрова, – объясняет она.
– А мне зачем туда? – отказываюсь я: торговаться с этим типом у меня нет никакого желания.
– Пойдем, пойдем! – наперебой зовут бабы и, схватив меня под руки, ведут за собой.
Яан Хави устроил у себя за домом целый дровяной склад. Сухие березовые дрова уложены в ровные поленницы – просто мечта морозной поры.
Широким шагом ступает он во двор, набросив на плечи кожух с овчинным воротником, круглая шапка– финка надвинута на лоб, куда ни кинь – хозяин Хави.
– Дрова что порох, – объявляет он, остановившись перед поленницей. – Кому сколько?
– Тут нас девять баб, – прикидывает Хельми, вытянув шею, она считает и меня. – Каждой по кубометру – уж столько-то у тебя, хозяин, найдется?
Яан Хави не считает нужным даже отвечать на такой глупый бабский вопрос. Он придвигает к дровам мерный ящик, стоявший у стены, и проворные покупательницы начинают тут же накладывать между жердинами поленья как можно плотнее, чтобы не обделить себя.
Если уж Хельми и меня причислила к покупателям, то сколько бы этот Хави ни заломил, дрова все равно сгодятся. Я тоже нахватываю поленья и несу их к мерному ящику – первый кубометр уже почти готов.
Хави стоит рядом и разглядывает сноровистых баб. Приятно смотреть на такие проворные торги.
Первая доля уже на Хельминых санях, и артистка вместе с дворничихой тянут воз к воротам, остальные женщины накладывают новый кубометр.
Пустые сани вернулись назад, и под гулкий стук сухих поленьев уже набирается новый воз.
Яан Хави потягивается со скуки. Бабы больше меры не нахватывают – чего тут стоять и мерзнуть.
– Можно и рассчитаться, – объявляет он и достает из-за пазухи разменные деньги.
– Это за мою долю, – Хельми первой подает свои пятнадцать рублей.
– Что оно значит? – поражается Хави. – Три червонца за куб!
– Нет, почтенный господин Хави, – громко спорит Хельми, – пятнадцать, как на складе. Мы сами накладываем, сами возим – переплаты никакой не положено.
– Что-о? – Лицо у Хави становится багровым, и, словно замахиваясь, он отводит назад сжатый кулак.
Побледневшая артистка пятится, но она единственная, кто поддается испугу.
– Не страши, чучело ты гороховое, – подступает к нему Хельми, – мне случалось и шалого коня усмирять. Вон, – Хельми подмаргивает мне через плечо, – госпожа Анна читает газеты и знает, что в мире делается, она говорила, что спекулянтов, схваченных с поличным, строго наказывают. Нас тут девять баб, – заявляет она, и притворный льстивый тон ее голоса вдруг становится сердитым, – и мы тебя, живодера проклятого, на чистую воду выведем! Разве кто нашим мужикам платит двойную зарплату?
– Спекулянтов наказывают лишением свободы, – сухо заявляю я.
– Слыхал? Ты слыхал, господин Хави? – злорадно наскакивают бабы.
Хави грохает кулаком по поленнице, словно подает знак, что отсюда больше и сучка взять никто не смеет, и гаркает:
– На одной щепки!
– Бабы! – объявляет Хельми. – Торгаш не верит нам, пока свои рубли не соберет. Глядите, как у него ладошка чешется, денежку ждет, – пихая его ручищу, добавляет она.
Бабы быстро собирают свои рубли и подают их Хельми, которая, не отступая, стоит перед Хави.
Она протягивает деньги взъерошенному хозяину – расставив ноги, он засунул руки в карманы кожуха.
– Не мешкайте, я с ним сочтусь, – подбадривает Хельми женщин. И тотчас дрова из поленницы начинают перекочевывать в мерный ящик.
– Не продается! – снова гаркает Хави. – Суки ворюжьи, суки!
– Наказуется также публичное оскорбление сограждан, – подавляя смех, произношу я ледяным голосом.
– Чего ты, хозяин, попусту брюзжишь? – Старая Курри ищет примирения с Хави и даже кладет свою руку ему на локоть.
Хави отодвигает сухопарую Курри в сторону.
– Чшш-ерт! – шипит он. Надвигается грудью на баб, силком отталкивая всех от поленницы, и выбивает из рук Хельми деньги, которые разлетаются по снегу. Старая Курри нагибается, деловито подбирает рубли и, размахивая ими, хихикает.
– Бабы! – войдя в азарт, кричит Хельми и, не снимая варежек, заворачивает рукава пальто. – А ну покажем ему!
Напор Яана Хави отражается истинно женским приемом. Дворничиха тянет хозяина за кожух сзади. Вздрагивающая от нервного смеха артистка хватает ком снега и запускает его с детской беспомощностью в сторону своего противника. Соседская Лиза, вытянув руки, напирает ему в грудь. Кто-то замахнулся поленом – если что, сейчас же двинет. Снег вскоре оказывается утоптанным, сани, получив толчок, задом откатываются в сторону.
– На помощь! – хрипит Хави.
Как назло никто из его жильцов не торопится прийти ему в союзники. Может, мне привиделось, что в окнах, которые выходят во двор, за занавесками шевелились тени, только никого не видно, дом кажется вымершим.
– На пом… – хотел было опять позвать Хави, но брошенный артисткой новый снежный ком угодил ему прямо в рот, и барахтающемуся толстяку приходится отфыркиваться.
– Хочешь еще? Еще хочешь? Живодер проклятый! – Разъярившаяся Хельми дубасит Хави кулаком по спине.
Нет, теперь это уже не потешная забава, когда колошматят со смехом и дурачеством пополам. Мелькающие лица выглядят чужими – облик людской изменяется до неузнаваемости, когда человек бьет всерьез.
Хави задыхается, лицо раскраснелось, рот раскрыт, но слова застревают в глотке.
Женщины бьют со злостью, отвешивают тумаки от души и без жалости.
Вдруг меня будто что сдавило и схватило за горло. Неуклюжие в своих громоздких одеяниях бабы, вцепившиеся в беспомощного Хави, вызывают у меня перед глазами схватку Каспара и Кольки!
– Ах ты, подлюга!
– Орясиной его, черта, орясиной!
Свалка настоящая, замедленная и до жути безмолвная. Извозчики летом – и бабы в снегу сейчас. Неповоротливые, грузные, крючковатые руки выставлены вперед, на лицах застыла ярость, рты перекошены, напряжены последние силы, как перед ярмарочным силовым аттракционом.
Каспар и Колька.
– Перестаньте! – кричу я.
Бабы испуганно шарахаются, отпускают Хави, который обессиленно валится в снег. Женщины, кряхтя, отходят от своей жертвы, запихивают приставшие к лицу волосы под платок, отряхиваются, после чего Хельми бросает на меня через плечо укоряющий взгляд.
Да, я осталась в стороне от побоища, будто решила, что мне это не к лицу.
Лишь артистка не смиряется с отступлением. Она все еще возбужденно смеется и тянется за снегом, отыскивая комья и подталкивая их носками ботиков в кучку.
– Я… за всю… жизнь… столько… не смеялась!.. – едва в состоянии она выговорить.
Постепенно, гоготнув еще несколько раз, умолкает и она.
Жуткая тишина повисает над обессиленным хозяином.
– Вот оно, свои бабы! – охая, бормочет Хави.
На его лице появляется неопределенная жалкая усмешка.
Как хорошо! Я беру пригоршню снега и провожу им по горящему, словно в жару, лицу.
Хельми откатывает рукава, натягивает получше варежки и принимается за прерванную работу. Лиза подтягивает сани поближе к поленнице. Артистка тайком растаптывает собранные куски снега.
– Вот так, – замечает дворничиха, грабастая поленья.
Старуха Курри сует в руки Хави собранные деньги. Тот больше их не отпихивает. Медленно стягивает рукавицы, пересчитывает рубли, одну красную тридцатку просматривает на свет, сам все еще на снегу, и запихивает деньги за пазуху. Опираясь голой рукой о снег, поднимается на ноги и, обессиленный, отступает к забору – прислонившись к нему, он и дальше наблюдает за хлопочущими бабами.
К наступлению сумерек девять саней дров уже свезены к дверям подвала. Бабы шумно выражают свое удовольствие.
– Вот уж не думала, – заявляет дворничиха, ставя дверь на крючок, – что одолеем хозяина.
– Только на этом и баста, уж больше ничего предлагать он не станет. На рождество торговал свининой, теперь утрись, – с премудрой житейской прозорливостью приговаривает Лиза.
Времени на долгие разговоры нет. Хельми распоряжается всем встать в цепочку, и вот уже березовые поленья начинают перекочевывать через коридор, мимо бельевого катка, в дровяники.
– Бравые бабы, ничего не скажешь, – бормочет Лиза и протягивает полено, – шурша белой ошкурившейся берестой, оно переходит из рук в руки и исчезает в глубине коридора.
– Хави тоже крепкий мужик, настоящий эстонский хозяин. – Хельми отдает должное также и противнику.
– Хозяева все одинаковые, эстонского ли он роду или немецкой породы, – тихо возражает Лиза.
– Помню, моим хозяином, когда я еще в девках служила, – меня охватывает желание поделиться с работающими бабами чем-то близким им, – был такой господин Роозе, из адвокатов, оттуда, из дома с колоннами, что на Вышгороде, напротив улочки Пикк Ялг… Так вот, этот господин, когда посылал меня на рынок, всегда наказывал: смотри, чтоб неси мне мясо овечий ребенок, чтоб не смей брать этот старый баран.
Бабы закатываются.
– Как, как? – не расслышал кто-то из тех, кто находился в глубине коридора.
– Чтоб неси мне мясо овечий ребенок! – повторяет Хельми.
– А то как-то, – продолжаю я, ободренная бабьим смехом, – проспала, и уже не было времени бежать на улицу Лай в булочную Штейнберга. А господину Роозе непременно надо было, чтобы утренний кофе пить с булочками Штейнберга. Заскочила я в лавчонку, там же, на Дворцовой площади, и купила. Господин, правда, съел, но потом кинулся выговаривать: дескать, Анна, из какой поганая лавка ты эта булка взял…
– Смотри-ка ты, какой тонкий вкус, – удивляется дворничиха. – Французская булка, она и есть французская.
И дворничиха, стоявшая рядом со мной, исчезает в своей комнатке; мне теперь приходится ступать шаг влево и снова назад – направо, чтобы передать полено. Однако дворничиха тут же возвращается, в руках у нее горящая свеча, которую она ставит на бельевой каток.
– Во, опять кто-то вывернул лампочку, – ворчит дворничиха.
На потолке колышутся тени. Будто волны скользят от двери к чреву подвала, пока стук полена о стенку дровяника не обрывает их.
– Нет, в старые времена, у хозяйки, никто бы не посмел вывернуть лампочку, – замечает Лиза.
– Страх нужен да кнут, – скорбным голосом соглашается артистка.
Тень снова скользит по потолку. Бабы окончательно устали, разговаривать никто уже не в состоянии.
– Давайте сложим дрова, а то явится ночью эта кикимора Хави и все перетаскает обратно на свой двор, – пытается отогнать усталость Хельми.
Когда дровяники, наполненные дорогим товаром, оказываются запертыми на замки и мы гурьбой поднимаемся по крыльцу в дом, Лиза говорит:
– Без Анны мы бы не справились.
Это было сказано в знак примирения после дневного разговора.
Березовые поленья распространяли запах, которым сопровождался обычно праздник троицы. В печке загудел огонь.
Пальцы тянутся, будто ищут край санного полога, чтобы откинуть его и подняться бы еще раз оздоровевшей с лона терпких лесных запахов.
Жил однажды Колька, и жил однажды Каспар. Один человек остался нерожденным. Случилось это столь давно, в такую старь, словно было все без меня.
9
Весеннее небо светит в окна. Даже стены, казалось бы, не в силах задержать этот лучистый пожар – комната полна воздуха и света.
Мирьям, гостья моя, сидит съежившаяся и нахмуренная и долбит пятками по ножкам стула.
– Ну, как дела? – спрашиваю я.
– В школе отметки ставят хорошие, комната теплая, есть дают, – вздыхает она.
– А что же тебя печалит? Или, может, влетает иногда?
Мирьям пожимает плечами, наклоняется и трясет головой, так что челка путается. Девчонка уже немного выросла из своей темной, неровной вязки кофты, поэтому и руки ее кажутся крупными, как у рабочего человека.
– Я думала, что красные запретят водку, – бурчит она.
– Значит, опять?
Мирьям уставилась в пол. Еще несколько раз бьет в сердцах пятками – стул сдвигается чуть назад. Девочка пугается и бросает свое занятие.
– Взбучек я бы и больше вытерпела, если бы только не водка, – нехотя объясняет Мирьям. – Когда я была еще ребенком, – добавляет она через мгновение, – думала, что во всем виноват президент.
– Дело в том, что водка может все-таки быть на свете, – пытаюсь я объяснить ей. – Как ты обойдешься без нее, скажем, на свадьбе?
– А если у кого слабый характер, – вздыхает замученный превратностями жизни маленький человек и кивает.
Тут ей вспоминается какой-то мотив. Выставив бантиком губы, Мирьям сразу же принимается насвистывать.
– А дядя Рууди вернулся! – вдруг выпаливает она, втягивает голову в плечи и пристально глядит на меня.
– Как вернулся?
– Навсегда.
– Навсегда? Не может быть!
– Я знаю, – твердо заявляет она.
– Когда?
– Вчера вечером.
– Он мог просто так прийти…
– Нет. Бабушка плакала.
За окном, по жестяному скату, шаркают два голубка, склонив головки, заглядывают в комнату.
Мирьям оживляется, слезает со стула и медленно приближается к птицам.
– А ты кормишь их?
– Да-аа, – отвечаю я рассеянно и начинаю убирать свою работу.
– Мы зимой вывешивали синичкам за окном кусочек сала на веревочке, – рассказывает Мирьям. – Кошка Нурка места себе не находила. Вскакивала на стол, упираясь передними лапами в стекло, живот длинный, тугой, и все зубами клацала!
– Да-да…
– Но у тебя ведь нет кошки. И смеху этого ты не увидишь. Когда Нурка родит, один котенок будет твой, я подарю.
Заметив, что я стою возле двери и в пальто, Мирьям спрашивает:
– Что, уходим?
Она на животе съезжает по перилам.
– Дом теперь в руках народа, нет у бабушки свободы запрещать! – поет она, приземлившись в коридоре нижнего этажа.
– Откуда у тебя эти мальчишечьи замашки, сама уже большая девочка! – упрекаю я.
– А чем мальчишки лучше, что они все могут? Я тоже хочу! – заявляет Мирьям. – Если бы дедушка жил, – грустно продолжает она, – у меня бы тогда, как у людей, и финка в кармане была бы.
– У тебя же столько кукол.
– Они, конечно, тоже сойдут, – соглашается Мирьям и семенит через двор.
– Надеюсь, ты сейчас не собираешься к дяде Рууди, – останавливаю я ее возле Юулиной двери – Мирьям уже готова нажать на ручку.
Она отступает назад, кивает и беззаботно говорит:
– Да, у меня есть как раз и другие дела.
Рууди сидит на плюшевой софе в большой комнате, на коленях у него лежит черная Библия с металлическими защелками, и перебирает фотографии, сделанные на похоронах, и листочки с псалмами. Словно нежданный гость, которому, чтобы он не скучал, сунули в руки какое-то занятие.
– Даже чуточки запаха не осталось, – говорит он, поднося к носу веточку туи. – Не правда ли, странно?
– Почему ты вернулся?
– Я помню кров родного дома, так часто сны о нем бередят память мне… – бормочет Рууди.
– Где твоя жена? – спрашиваю напрямик, озабоченно – ведь и я подбивала его на женитьбу.
– Ах, – Рууди звонко захлопывает Библию, – с какой стати копаться в вещах, которые давно потеряли свой запах и цвет?
Дотрагиваюсь ладонью до тепловатой печи, брожу по столовой и заглядываю на кухню, где Юули крошит овощи.
– Здравствуй. Может, ты скажешь, что с ним стряслось?
– Откуда мне знать, – устало отвечает Юули. – Душа в теле, и на душе, видать, радость не угасла, только кто его поймет. Ненароком тебе откроется?
Дольше стоять возле Юули желания нет.
Рууди спокойно разлегся на коротеньком диванчике, заложив руки за голову и свесив через край ноги. Его темный костюм порядком измят, брюки снизу забрызганы грязью.