Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
И опять разгон – маятник придвигается, обжигает.
Ага, бездыханная кубышка, замотанная в платок, с ружьем за плечами, ага – вот и вбили тебя в снег, там, где проходит граница между светом и тенью.
Движется навстречу желтое солнце, катится упрямый огненный кругляш – неужели тот золотой червонец с царским ликом на лицевой стороне стал таким большущим?
В тот день, когда меня увозили на обмен, моросил дождь, перрон отблескивал, и золотому червонцу было хорошо катиться. Мне удалось как-то ловко швырнуть его из-за решетки, и сверкавший кругляшок покатился по дощатой платформе с таким чудесным дребезжаньем.
Мне был все же оказан почет – у других политических таких провожающих не было. Под черным зонтом и в пальто с бархатным воротником маячил Ватикер, рядом с ним его тщедушная супруга, одетая в меха, она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, ожидая паровозного гудка. Юули стояла отдельно, гораздо ближе к вагону. Но и она выражала нетерпение – делала под неслышимую музыку какие-то незнакомые, сверхмедленные па. Вперед-назад, вбок, вперед-назад. И каждый раз, приближаясь на расстояние слышимости, Юули бросала мне какую-нибудь странную, не связанную с предыдущей фразу:
– Откуда мне знать, в живых Кристьян или нет!
– За твоими вещами и домом я присмотрю!
– Доктор думает, что Рууди простыл!
– Дура я, не принесла тебе вина на дорогу.
– Часовые – такие милые и вежливые парни!
– Туфли-то у тебя хоть выдержат дорогу?
Будто я каторжанка из романа, которая в мороз и стужу должна пешком вышагивать долгие версты. Обо мне и моих товарищах позаботилось милостивое эстонское правительство – посреди теплушки железная печь, в углу параша, считай, что роскошь первого класса.
Увидела Ватикера, явно что-то задумавшего. Он оставил свою супружницу в мехах мокнуть на дожде, а сам, прикрываясь черным зонтом, двинулся к нашему вагону.
– Анна, – сказал он, – мы же все-таки земляки…
Скорее увидела, чем услышала эти выдавленные толстыми губами слова, какие-то вязкие, липучие.
Тут, кстати, раздался паровозный гудок, Ватикера оттолкнули, но он самоотверженно продирался все ближе. Я протянула руку, чтобы попрощаться с Юули, и ощутила на ладони что-то холодное.
Золотой червонец.
Юули открыла рот и настолько подняла брови, что ее шелковая шляпа, казалось, сдвигается на затылок. На запястье вытянутой руки у нее болталась толстая золотая цепь. Только абсолютно уверенные в своей свободе люди осмеливаются носить подобные символы оков, подобно тому как «змеиные» украшения любы тем, кто никогда не соприкасается наяву с гадюками.
Спотыкаясь, двигалась Юули вслед за дергающимся поездом. Клубы белого дыма застилали ватой глаза, и желтая монета на мгновение напомнила о себе. Потом на платформе стало светлее, и тут я швырнула ее – хотя решетка и не позволяла размахнуться, все же получилось ловко. Золотой покатился по набухшей на осеннем дожде платформе. Желтое колесико бежало почти напрямую, и люди растерянно уступали ему дорогу.
Ватикер и Юули, конечно, видели все это. Прижавшись лицом к решетке, я уловила, как монета подкатилась к ногам какой-то старушки, обутой в ботинки. Она держала за руку мальчонку и шла за поездом. Ребенок схватил золотой, протянул его плачущей старушке, начал тормошить ее, пока она не сообразила, что к чему. Старушка застыла с раскрытым ртом, смахнула слезы и с благодарной смиренностью улыбнулась в пространство.
Налетели новые клубы дыма, пахнувшие в лицо едким жаром, глаза слезились.
«Ну и что? Может, повернешь назад?» – насмешливо спрашивает какой-то внутренний голос. Я все еще стою на прежнем месте, будто столб на меже перед полем и лесом.
Если бы знать мне хоть какой-нибудь прием, чтобы загнать Ватикера в угол и заставить дрожать от страха!
Но что может закутанная в платок и медленно раздумывающая женщина, у которой за плечами по случайности болтается старое двуствольное ружье!
Как-то жалко ступить на поле и нарушить своими неуклюжими валенками искристую снежную гладь. Летом, наверное, здесь, на вырубке, пахнет смолой и зреет под пышущим маревом земляника.
О-о, тут действительно тихое место, если из лесу осмеливается выйти лисица! Бесподобная гибкость у этой рыжей курятницы! Глазу открывается торжественная гармония девственного леса, в ту минуту я не вижу за спиной жалкого ольшаника, за которым вьется будничная, в навозных катышках, дорога.
Хищница бежит легко и красиво. Уже дотрусила до середины поля. Остановилась, подняв лапку. Морда вытянута вперед – или учуяла человека? Теперь повернула к ольшанику, осторожно крадется несколько метров вперед. Застывает. И тут же, будто выпущенная пружиной, взлетает вверх. Молниеносно опускается, поднимая снежную пыль. Разрывает под собой снег. Какой странный танец! Уткнулась мордой в разрытый сугроб. Может, и среди лис встречаются помешанные?
Но нет, обычный старый хищник спокойно возвращается с полевой мышью в зубах.
И почему только бытует убеждение, что лисы воруют лишь кур?
На меня находит смех. Когда-то на Ватикера власти возлагали большие надежды, а он выследил всего несколько подобных мне рядовых товарищей и не прослыл в веках.
Вперед! Волокусь по снегу большущими валенками – по соседству с лисьим поживным угодьем остаются две глубокие борозды.
Кое-где под вековыми соснами земля совсем голая, под снежной коркой, на просеке, хорошо видны санные следы, а за поворотом, отсюда так близко, – дом лесника.
«О, – говорил мне Михкель Мююр. – Каарел, он все норовил других перещеголять. Все твердил; я на государственной службе – потому-то он и пристроил к дому стеклянную будку. А так посмотреть, дом как дом – как все наши здешние хибары, краски и в глаза не видел, на крыше – дранка, под одной же крышей – хлев, все от дедов-прадедов завещано. А вот будку стеклянную, надо же, пристроил».
Жердевый забор, лозовыми скрутками прикреплены к столбу ворота – распахиваю их на вышарпанный двор. Медли не медли, а застекленный тамбур, о котором говорил Михкель, невольно приближается. Из проталинки в заиндевевшем окне меня без стеснения оглядывает старуха. Отворять дверь она не спешит, ждет, пока чужой человек войдет в кухню, сама все у окна.
Старуха молчит, я – тоже. Раздумываю: спросить господина Ватикера? Или товарища?
Прокашливаюсь, снимаю варежки. Человеку с мороза простительна некоторая медлительность.
– Мне бы хотелось видеть гражданина Ватикера.
Старуха исчезает в соседней каморке.
Теплый и влажный воздух просторной кухни отогревает лицо. Отходят пальцы на руках. Снег, стаивающий с валенок, капельками стекает между клинкерных плашек, которыми елочкой выложен пол.
Перед печью лежит приготовленная куча хвороста и стоит лоханка с тестом, на которую наброшена черная тряпка, чтобы в тепле быстрее поднялось тесто. На плите сушатся, положенные на решетку, три тарелки и три кружки – с розами на боку.
Вздумай старуха сказать, что они тут с Каарелом только вдвоем, – а кто тогда третий сидел за обеденным столом?
Возле дальнего окна – столярный верстак, под ним – стружки. На гвозде висят уздечки и, если не ошибаюсь, плетеный кнут. Под окном – бог весть какой древности стол, выскобленный так, что видны все прожилки.
В задней комнате скрипит кровать и слышится кашель– ощущаю, как стволы опущенного прикладом на пол ружья обжигают мою правую руку.
Выходи же ты наконец! Сама бы шагнула ближе, да жалко расставаться с полумраком, который так к месту окружает меня в углу возле двери.
– Спрашивает гражданина Ватикера, а сама какая– то чудная, с ружьем… – доносится до меня шепот старухи.
В дверях появляется одряхлевшая фигура в заштопанных шерстяных носках. Человек подходит ближе. Верхний крючок на галифе не застегнут, видно, забыл, одна подтяжка болтается на предплечье, другую он поднимает выше. Исподняя рубаха после сна совсем мятая.
– Кто это тут пришел? – задыхается Ватикер и прикрывает рукой глаза, чтобы яркий, отраженный от снега свет с улицы не бил в лицо.
– Что же это, глаза ослабли, гражданин Ватикер?
Он шарит в кармане. Я мгновенно отрываю от пола приклад ружья. Ватикер достает всего лишь носовой платок, чтобы вытереть пот.
– Печь не теплая, и хворост дожидается своего часу, вроде бы и не жарко вовсе, чтобы потом прошибло, – поддеваю я, изумленная, что он не узнает меня.
– Приглашай гостя присесть, – командует Ватикер старухе, а сам дышит при каждом слове так тяжело, что не остается сомнения – видно, и впрямь болен.
Выхожу на середину кухни и откидываю с головы платок.
– Анна?!
– Она самая.
– От-то-то, – пугается Ватикер. – Такой гость! А я в подобном виде, – бормочет он, отступая в заднюю комнату. – Ставь кофейник! – кричит он оттуда.
Старая женщина в темном одеянии копошится в углу возле плиты, обратив ко мне бесцветное лицо. Нащупывает между кусками сохнувшего на печном уступе мыла спичечную коробку и говорит мне:
– Вешалка, вон она, у двери, раздевайся уж, коли на то пошло, и ружью место определи.
Береста в ее руках с треском загорается. Через мгновение уже под плитой горит огонь. Старуха кружкой зачерпывает из ведра воду и наполняет закопченный чайник, потом снимает кочергой несколько кружков и ставит его на плиту – капельки воды, упавшие на горячее железо, громко шипят.
Приходит Ватикер – сапоги начищены, на плечах засаленная домашняя куртка с простроченными бортами, редкая седина приглажена гребешком, протягивает Руку.
– Здравствуй, Анна! – приветливо говорит он и снова задыхается. – Видишь, постарел, астма продыху не дает, с добрым человеком и не поговоришь как следует.
Смотрю на его обвислые щеки, прислушиваюсь, с каким трудом он хватает воздух, и вдруг чувствую свою беспомощность: какие могут быть счеты с таким жалким существом?
Ярость, что гнала меня сюда, как-то вдруг поугасла, превратившись в обыкновенную повседневную злобу.
– Что ж, пойдем на чистую половину, – предлагает Ватикер.
На чистой половине через всю комнату протянулся лоскутный половик, он приводит нас в угол, где вокруг одноногого круглого стола расположились три кресла – к каждой спинке прислонена вышитая подушка. С потолка на цепи свисает керосиновая лампа под белым куполом.
– Вот видишь, куда кривая вывела, – объясняет Ватикер. – В заброшенный домик лесника, в сторонку от людей и дорог.
– Да, бывало, все держался ближе туда, где побольше народу.
– Теперь что, да и здоровье тоже… Здесь, в лесу, легче дышится. Каарел постарел, говорит – иди подсоби. Лесничество большое, пригляд требуется, и браконьеры случаются, и дровишки воруют. А добро народное надо беречь.
– И давно ты бережешь его, это народное добро? – посмеиваюсь я.
– Да с год будет или поболе.
Ватикер смотрит на меня серьезно, переставляет, скрипя сапогами, ноги. И продолжает:
– Ты напрасно таишь на меня злобу, Анна. С ружьем вот пришла. Страсть-то какая. А я – конченый человек. Судьба оделила меня сполна за все грехи мои.
Садистские приемы! К чему! Ватикер сам преподнес мне превосходный ключ: пусть унижается, пусть объясняется, извивается, вымаливает прощение, прикидывается, пускай – что еще может быть страшнее для человеческого достоинства!
А я могу расслабиться и слушать его. Пускай даст небольшое представление.
– Я не против нового строя, – заметив мою ироническую усмешку, торопится он заверить. – Если я, убогий и хворый, служу здесь на маленькой, но нужной должности – разве я этим приношу властям вред? Нет, Анна, человека нельзя отбросить в сторону! Мало там что…
– Давай, давай, говори! – прикрикиваю я на него прокурорским тоном и скрещиваю руки на груди. – А что ты, проклятый шпик, все это время делал? Сколько по твоей милости сгинуло людей?
Старушка, вошедшая с кофейником и чашками, вздрагивает. Бормочет в сторону Ватикера:
– Смотри-ка, чудище!
– Погоди ты, – бегая глазами, успокаивает Ватикер старуху и самого себя. – Анна – человек не чужой, должна бы знать – сестра Юули и Михкеля Мююра. Кроме того, – запинаясь, добавляет он, – характерец жестковатый.
Старуха замолкает. Она сразу же вспоминает, с кем имеет дело. И с этой минуты свое презрение выражает безмолвно. Швыряет на стол сахарницу и удаляется, хлопнув дверью.
На меня находит смех, хотя я и сохраняю строгое, серьезное лицо.
Ватикер наливает кофе, долго и основательно размешивает сахар и собирается с мыслями.
– А знаешь, Анна, – начинает он осторожно, – у кого хочешь спроси, и все тебе скажут…
– Что?
– А то, что я и родитель мой, мы оба помогали революции.
– Что я слышу? Вот удивил, слов не нахожу!
– А ты не издевайся. Ты и помоложе, и ведать того не ведаешь, лучше спроси у Михкеля, брата своего, он подтвердит, что святую истину говорю.
– Да ну?
– Мой отец в пятом году ходил жечь мызу в Кяру. И я с ним прокрался. Все господские зеркала перебил. Это я-то, двенадцатилетний пастушок, а вот всем сердцем ненавидел угнетателей! И не побоялся!
Ватикер задыхается, возбуждение усиливает приступ астмы, и ему приходится отпить несколько больших глотков кофе, чтобы заговорить снова.
– Ты не торопи меня и не смотри с такой злостью, видишь, тяжело мне, – просит он.
И хватает ртом воздух; слышу, как на кухне старуха гневно рубит на чурбаке хворост.
– Потом пришла черная сотня, и отца по этапу угнали в Сибирь. Так и не вернулся.
– И как это яблоко от яблони так далеко падает? – смеюсь я в лицо ошеломленному Ватикеру.
– Когда потом мужики, что поджигали мызу, бросились в бега, люди боялись к ним подходить и помогать. И только я носил ведрами на дорогу воду, чтобы мужики и лошади могли напиться, душу отвести. Никто другой не посмел. Опять я.
Глаза Ватикера умоляют, чтобы я похвалила его.
– А мало я терпел в детстве? – спрашивает он сам себя, и его при этом даже слеза прошибает. – Или, думаешь, легкой кровью достается пастушку хлеб – ой, не сладок он. Или парнишке легко было ходить за плугом? Все какие ни на есть тяжелые работы мне пришлось переделать, вот и надорвал здоровьишко свое.
– Бедный ты, бедный, Ватикер! Вот только как из такого благородного, такого хорошего человека получился шпик?
– Ну зачем ты так? – морщится Ватикер.
– Так как же из тебя получился шпик? – требую я.
– Видишь ли, – увертывается он, – на этой проклятой работе я и состоял-то всего ничего – года два или три. Просто затмение какое-то нашло. Злость моя против угнетателей и выкинулась таким боком – вкривь и вкось, – патетически объявляет он. – Я стоял за свое – эстонское. Чужой власти не хотел. Если бы знать, что все пойдет по-другому, – да разве я бы дал такого маху? – на одном дыхании произносит Ватикер и косится на окошко.
– Ждешь помощи?
– Вернется Каарел – защитит. – Ватикер пытается шутить.
– Ну, – хмуря брови, подгоняю я.
Ватикер послушно продолжает:
– Свою долю сыграла, конечно, и моя непутевая женитьба.
– Не верти, быстрее, – стучу я пальцем по краю стола.
Сказать по правде, комедия эта начинает уже порядком надоедать мне. Как-то не получилось эффектного сведения счетов, к которому я столь долго готовилась. Одно лишь отвращение вызывают жалкие людишки, изворачивающиеся с поросячьим визгом. Пусть унижается и копается в своем прошлом, и то ладно.
– Ну да. У нее были свои дома. Богатая и образованная женщина, ничего не скажешь. По-немецки лопотала почище другого немца. А у меня за душой – ни гроша. С того и пошло – грызет-сечет нечистая под ложечкой. Мужик ты или кто? Веса никакого. А там… хорошо платили. Должность важная, и к почтительности понуждает.
– Вот-вот, – киваю я, – сам видишь, с какой почтительностью слушаю я тебя.
Ватикер опустил глаза и глухо постукивал каблуками, так что подрагивали на коленях вздувшиеся галифе.
Если бы он хоть возражал, показал свой характер! Неужто это старость и несбывшиеся надежды превратили его в моллюска?
И надо мне было тащить ружье! Неудобно как-то. Какие я тут страсти ожидала увидеть? Девчоночьи воображения, которые уже давно поблекли, стали тленом. На какой-то стадии своей жизни человек, сам того не замечая, становится удивительно наивным.
– Теперь дома твоей жены национализированы, – замечаю я безо всякой задней мысли.
Ватикер оживляется, потирает руками расплывающиеся в улыбке пухлые щеки, которые совсем хотят зажать щелки глаз.
– Власть трудового народа сделала то, что и требовалось, – радуется Ватикер. – После смерти жены все ведь досталось ее племяннице. Как же– кровная родня. А я кто – бери котомку и убирайся вон. Работу найти было непросто, но потом все же получил грошовое местечко в министерстве – здоровье никудышное, кому ты нужен, ах… А ныне дома у государства, племянницу эту погнали в меньшую квартиру, – и пусть утрет рот. Вот так-то, они, дела да присказки.
Ватикер хихикает, задыхается и снова разливает кофе.
– Да, в таком случае, – поддеваю я, – новая власть для тебя – все равно что мать родная.
– Само собой, само собой.
– Если говорить по чести, так место твое за решеткой или в Сибири, – прерываю я его злорадство.
Руки Ватикера обмякают рядом с чашкой. Он пытается подавить одышку и шаркает каблуками по полу, словно проверяет, может ли он еще передвигать ноги.
– Знаешь, Анна, – собираясь с духом, продолжает он, – что до тебя, так я всегда старался закрыть глаза на твои делишки. Все-таки – земляки, с детства знаемся, да и нравилась ты мне одно время страсть как…
– Золотце ты мое! Ватикер! Слов не нахожу! Такой видный мужчина – обратил на меня, простую девчонку, свое внимание!
– Истинно говорю. Сейчас оно, конечно, смешно кажется: что я теперь – мешок мяса, в руках и то силы никакой; а пальцы, если уж сказать по чести, за всю жизнь ни к какой настоящей работе так и не приучились.
На зорьке, когда сна нету, мысли к смерти клонят. Особо если погода к перемене и дыху не дает. Ты, ясно, обошла меня. За Кристьяна выскочила. Я женился на Эльвире. Вот крест святой, злобы не таил, и пальцем не пошевельнул бы, и глазом бы не повел на твои потайные дела. Если бы не Юули…
Какое-то странное ощущение ненужности заползло в душу вместе со словами Ватикера. Зря пришла. Возможно ли вообще еще распутать истлевшие узлы?
– Как? – требую я объяснения у Ватикера. Меня охватывает противное чувство зависимости – нет, надо было остаться с Михкелем Мююром!
– А случилось это на именинах Эльвиры. Общество собралось пестрое – всякие там домовладельцы, как говорится, сливки нашей окраины. А тут еще новоиспеченные герои освободительной войны. Эльвира была без ума от мужчин в офицерских мундирах. Доныне понять не могу, с какого лиха она вышла за меня, на что надеялась. Видно, никто другой не хотел ее.
– Что сказала Юули?
Ватикер неожиданно стал хозяином положения и, словно в насмешку, потчует меня длинными Эльвириными историями. Неужели я попалась на крючок и смеяться потом будет он?
– Юули, – послушно продолжает Ватикер, – пропустив рюмочку, начала клясть своих родственников. И то, что муж – сопун, на люди не выходит, ей приходится всюду бывать одной, будто она вдова какая. И что сестра – точно уже не помню, но примерно в том духе, мол, неудачно замуж вышла, и что мужа сестрина хворь гложет, да и раньше с него толку не было – на месте не задерживался, все схватывался с хозяевами за грудки, язык больно острый, насмехаться горазд, в газетенках всякую ерунду на людей возводил, разве кому такой слюбится!
Голова у меня вдруг отяжелела, стала вроде грузного ящика, который положили на меня одним боком, и сдвинуть его теперь уже невозможно. Зато грудь и дряблый живот у Ватикера просто колыхались, когда он дышал. Долгий разговор вызвал на его лице прилив крови, и даже тупые руки в лучах закатного солнышка светились багровой кровью.
– Эльвира возьми да и спроси: мол, с каких таких доходов живут сестра с мужем, вдруг они сидят на Юулиной шее? Юули тряхнула своими пышными волосами, ну прямо любо-дорого смотреть было, однако от ответа уклонилась. Эльвира все допытывалась, пока Юули не призналась, что вы с Кристьяном живете политикой.
Тут Ватикер умолк.
Челюсти у меня начинают двигаться с таким хрустом, будто кто отдирает с ящика доски. Слышу свои слова:
– Мутишь воду, Ватикер. Юули знать не могла.
– Жили-то вы рядом, сестры к тому же, а Юули на ногу шустрая, и глаз на примету здоров…
– Да, крышки с чужих горшков поднимать любила, любопытства не занимать было.
И как только вообще язык у меня поворачивается говорить с Ватикером в таком доверительном тоне!
– Всякие люди бывают, суют нос…
– А ты сам, Ватикер…
– Послушай, Анна, – просит он жалостливым голосом, – называй ты меня наконец Херманом! Всю жизнь, и Эльвира туда же, одно и то же – Ватикер да Ватикер!
Он просто втягивает меня в пасторальную обстановку братания. Какая прелесть – ладан понимания. Неужели он, сатана такой, и в самом деле столь ловкий психолог, что способен использовать мои слабости? Откуда знать ему, что я не в силах ударить по лицу человека, который кается и протягивает руку?
– Ну хорошо, гражданин Херман Ватикер, – остаюсь я официально-холодной, – но ведь ход намекам, которые под пьяную руку могла высказать Юули, дал не кто другой, как ты?
– А куда мне было деваться? – Ватикер смотрит в упор своими водянистыми глазами, словно вынуждая меня смириться и стушеваться. – Офицеры заинтересовались делом, Эльвира разошлась вовсю и потребовала решительных действий. Бабы, на то ведь они и созданы, чтобы подстегивать мужчин на большие замахи. Дескать, что станет с нашим эстонским делом, если нельзя уже положиться на государственных чиновников и если из-за старых связей плюют на интересы народа. Эльвира не переносила тебя – слишком уж часто я неосмотрительно упоминал твое имя.
– Выходит, во всем виновата покойница Эльвира!
Все же я вновь обрела чувство превосходства.
– Такое было время. Братоубийственное. Люди ненавидели друг дружку. Вражда разрывала семьи, не осталось места для жалости. Глядишь, только сейчас можно будет снова надеяться на человечность.
Смех мой звучит не совсем естественно.
Старуха распахивает дверь и спрашивает:
– Ватикер, ты снесешь сено козам или мне плестись на холод? Каарел вон все еще не вернулся.
– Неси сама, – устало бросает Ватикер.
Старуха даже не смотрит на меня, резко захлопывает дверь.
– Да ты, Ватикер, и впрямь как перст, никто не хочет тебя Херманом называть. Даже старуха.
Он оставляет без внимания мой укол.
– Тут поблизости, под соснами, Каарел устроил косулям ясли. В непогоду подкармливает их, и мне приходилось не раз подносить им. Только сейчас дошло до понимания, как близость с природой возвышает и очищает человека. Скажем, видишь, заяц скачет или идет и покачивает рогами лось– красотища такая, что… Я уже старый человек, а только в минувшую весну впервые случилось смотреть, как токуют тетерева.
– Гляди-ка ты, какая нежная у человека душа!
– Насмехайся, насмехайся, Анна. Да и где уж тебе понять хворого старика.
С улицы в окно нескончаемо струится густая зимняя синь. Единственная вещь, которая выделяется из усыпляющего полумрака, – лампа под белым куполом, висящая на цепи над столом.
Съежившаяся фигура Ватикера по другую сторону стола напоминает собой брошенный на стул полупустой мешок.
О чем он думает? Вспоминает Эльвиру? Или прикидывает: махнула я рукой на него, простила или по-прежнему представляю опасность?
Провалилась моя затея. Двадцать лет невозможно таить зло. Одно воображение. Почти столь же нелепое, как наказание детей за проступки их родителей.
– Ладно, Ватикер. Пойду.
Мои слова звучат неуверенно, будто продираются они в сумерках, отыскивая проталины, где мрак не столь густой.
Поднимаюсь. Меня пугает чувство половинчатости.
– Не спеши, у тебя же ружье с собой! – встряхивается Ватикер.
– Вдруг волки, – оправдываюсь я теперь за свой воинственный вид.
– До шоссе недалеко. Хоть разок в жизни немного провожу тебя, – поднимаясь, предлагает Ватикер.
Ступив за порог пропахшей хлебным духом кухни, чувствую, как мороз схватывает ноздри.
Ватикер плетется сзади, и у него за спиной болтается ружье. Утыкаюсь подбородком в платок и шагаю по своим прежним следам, которые накрест пересекают лисье угодье.
Дойдя до ольшаника, Ватикер замедляет шаг.
– Может, еще свидимся, – говорит он неуверенно и поддевает носком сапога наметенный снег.
Возможно, и у него осталось чувство половинчатости?
– Быть может, – произношу я безразлично.
– Вот видишь, как хорошо можно прояснить наши старые дела, – шепчет он мне в затылок.
Будто меня ткнули в шею ледяными иголками.
Ну почему случается так, что я всегда иду перед Ватикером, словно под стражей?
– Не так ли? – ждет он ответа на свой вопрос.
Невольно киваю. И хотя это остается незамеченным – скрывает платок, – во мне углубляется угнетающее чувство предательства.
Все же Ватикер волнуется, иначе с какой стати он пытается прощупать мое настроение?
Хотя бы с ним остались страх и неведение.
Когда ольшаник редеет, Ватикер останавливается и с сожалением говорит:
– Вот и не встретили волков.
Быстро оборачиваюсь – какое-то его движение заставило меня напрячься.
Он сунул руку за пазуху, и на окоченевшую ладонь из-за отворота кожуха шлепнулись часы. Как же сказала об этом наблюдательная Мирьям?
– Золотая брюква! – восклицаю я, и смех вырывается у меня из какой-то неведомой глуби.
Ватикер взвешивает на ладони свое сокровище и улыбается мне.
Слышу, как стучат среди лесного покоя часы. С легким звоном отскакивает золотая крышка, и Ватикер кивает:
– И совсем еще не поздно.
Нерешительно подаю руку.
И снова он оказался у меня за спиной. Впереди чернеет полуразвалившийся сарай. Очень хотелось бы ускорить шаг, но это может показаться трусостью. Пробирает дрожь.
Гремит выстрел. Я застываю на месте, ожидаю боли. Не чувствую. Медленно оборачиваюсь и замечаю Ватикера, который стоит в редком ольшанике, уставив ружье в небо.
– В кого это ты там стреляешь? – громко кричу я.
– Волков пугаю, тебе идти будет смелее, – очень ясно доносится в ответ, будто нас и не разделяет добрая сотня шагов.
Остаюсь на месте, жду. Больше к нему спиной поворачиваться нельзя.
Ватикер догадывается, закидывает ружье за спину, кажется, даже машет рукой, если мне только не изменяет зрение, и исчезает за деревьями. Наполовину бегом добираюсь до овина. Опускаюсь на сено. Пусть отойдет сердце.
Через ворота мерещится, – как в поле, опустив хвост, заводит свой танец все та же лиса – рыжая плутовка на сверкающем снегу. Обычная старая хищница, которая довольствуется в большой снег полевой мышью.
Немного отдохнуть, успокоиться!
И почему это люди говорят о лисицах, будто они вечно таскают лишь кур?
Поблизости от меня кто-то храпит.
– Эй, земляк! – кричу я громко в глубину сарая.
– Что? Что? – доносится голос Михкеля Мююра. – Это ты, – узнает он и долго потягивается. – Пришлось– таки подождать. Полбутылки на согрев ушло. Хочешь глотнуть?
В горлышке булькает. Волоча за собой клоки сена, выбираюсь на дорогу. Михкель Мююр ковыляет следом.
– Давай понесу ружьишко, – предлагает он.
Не оборачиваясь, подаю ружье.
8
За спиной теперь у меня прочная защита.
Если относиться к морозу с оптимизмом, тогда ледяные узоры на окнах, хотя они и не дают возможности выглянуть на улицу или во двор соседского хозяина Хави, даже помогают моей работе. Раньше, бывало, встану со стула, пройдусь из комнаты на кухню и гляжу, как в ближайших домах зажигают свет, или начинаю рассматривать женщин, которые стоят через дорогу возле лавки в очереди и чешут языками. А теперь, после того как горком партии нагрузил меня срочным переводом, я без конца сижу за столом – чистая бумага справа, русский текст слева, прямо передо мной в стаканчике – горстка отточенных карандашей.
Кристьян радуется: уж теперь-то у меня больше не останется времени на возню с родственниками. Возвращаясь с работы, он по вечерам всегда точит затупившиеся карандаши и, одобрительно кивая, читает переведенный текст.
Из квартиры выхожу лишь по утрам, чтобы сходить в лавку, принести снизу, из подвала, корзину сланца и наполнить под краном водой оба ведра. Завидев сланец, Юули страшно сердилась – загубишь плиту. Ей хорошо говорить – небось с лета запаслась березовыми дровами. А нам по приезде сюда было непросто раскошелиться на такое. Пришлось заново налаживать свое житье-бытье.
Все эти страшные пожарища войны, уже опалившие Европу, нагнали и тут, в Эстонии, страху. Люди стали создавать запасы, нахватывают всего, что под руку попадется. Из лесов не успевают подвозить дрова, со складов – товары. И в газетах читают, и разъяснительные речи, которые пытаются сбить горячку приобретательства, слушают, однако в памяти людей еще свежа прошлая мировая война, и каждый наперед старается отгородить себя от возможных трудных времен.
Щели в окнах я забила плотно тряпьем, сверху оклеила все бумагой, и все равно заледеневшие стекла дышат таким холодом, что мне пришлось передвинуть кухонный стол поближе к плите. Куски сланца под рукой, время от времени подбрасываю их в топку, пусть себе тлеют. Стоит забыть об огне, как сразу коченеют руки и мысли словно бы застывают.
Настроение великолепное: срочная работа создает хорошее самочувствие. Ты все время нужна, с тобой считаются, даже радуются, когда тебе удается принести какую-то часть работы на денек-другой раньше срока. Я была приятно поражена, когда за надобностью переводов вспомнили меня. А то за своей долгой, кропотливой работой я превратилась в глазах других в домохозяйку, по поводу которой пожимают плечами и не знают, способна ли она вообще шевелить мозгами или просто бездельничает. Так бывает всегда, когда ты занята большой работой, продвижение которой известно лишь тебе самой.
В коридоре сегодня как-то необычно шумно – неужели бабы согреваются разговорами!
– Красным ни за что не справиться! Слабаки!
Это сказано прямо за моей дверью.
Придется отложить карандаш.
– Знай митингуют и обещают!
– Бывало, заходишь на дровяной склад, закажешь. Дрова сухие, поленья так и звенят в руках.
– Да, под плитой гудело – и все вмиг закипало.
– Что там дрова! Захочешь ты сейчас какую тряпку купить, пойдешь в магазин – и не знаешь, то ли достанется тебе, то ли нет!
– Вот только кто из нас раньше покупал зараз по тридцать метров материалу на подштанники?
Дружный хохот.
– А если я покупаю на свои деньги, почему я не могу взять столько, сколько мне заблагорассудится?
Хлопают двери, коридорное собрание пополняется все новыми участниками.
Пойти поговорить с ними? Высмеют! Начнут издеваться, скажут, что говоруны вы хорошие, только знай лопочете! Особенно соседка Лиза и эта Хельми с нижнего этажа – такие зубастые, что… Я же никогда ораторскими способностями не отличалась.
Или остаться сидеть возле теплой плиты и пусть они там поносят советскую власть?
Встаю из-за стола, оглядываю голые кухонные стены, словно ищу себе опоры…