Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
Вот так и выяснили мы наши отношения. Не предполагал, что после этого все же будет какое-то продолжение.
О чем мы тогда говорили, уже не помню.
– Я тоже не помню.
Некоторое время мы молчим и избегаем взглянуть друг на друга.
– Кристьян, почему мы с тобой ни разу не сели за стол, чтобы тихой ночью не спеша обо всем поговорить.
– Дневной свет, он отгоняет скрытое беспокойство. Вроде бы забываешь, пока снова не выпадет какая-нибудь бессонная ночь. Но тут оказывается, что человек рядом с тобой спокойно спит, – как его разбудишь?
– Но почему ты никогда не поднял меня с постели, почему я не будила тебя?
– Сон – это залог здоровья.
Смех звучит грустно.
– Чего же ты еще недосказал, Кристьян?
– Когда я в тот вечер ушел от тебя, вот тогда-то я и почувствовал невыносимое одиночество. Поверь, даже в тюремной камере не было такой отвратительной свинцовой ночи, как в тот раз, когда я брел по Невскому проспекту к Московскому вокзалу.
После той встречи я не виделась с Кристьяном. И только через два года встретила его в Доме просвещения на Красной.
Состоялось собрание после подавления декабрьского восстания в Таллине. Битком набитый зал разом умолк, когда на трибуну с сообщением поднялся бледный Анвельт[10]10
Советский государственный и партийный деятель, один из руководителей Компартии Эстонии.
[Закрыть].
Я стояла сзади. Из дверей напирали, и меня теснили вперед. Я оперлась на спинку стула, чтобы не навалиться на сидевшую передо мной женщину. Мельком взглянула через плечо и заметила среди обращенных к трибуне лиц Кристьяна. Он уловил мой взгляд и поздоровался, моргнув.
После этого я уже не могла ни оглянуться, ни смотреть на выступающего. Смотрела на свои вытянутые руки и напряженно слушала каждое слово Анвельта.
Об Антоне у меня до того никаких сведений не было. Уже многие перешли через границу, но точно никто ничего не знал. Да, его будто бы видели в схватке у Балтийского вокзала, однако восставшие потерпели там поражение, им пришлось перебежать станционные пути и рассеяться, чтобы укрыться от белого террора.
Антона видели в схватке у Балтийского вокзала – это меня весьма утешало. Сомнений не было, значит, скоро и он проберется через границу.
На трибуну поднялся какой-то незнакомый мне человек и начал перечислять борцов, погибших в бою. Стал называть людей, которые попались в руки буржуазии и были убиты.
Сама не понимаю, как мои пальцы вцепились в плечи сидевшей передо мной женщины. Она испуганно оглянулась и попыталась освободиться от моих рук.
– Кого он назвал последним? – зашептала я в лицо женщины.
Та произнесла две незнакомые фамилии.
Я повела отрицательно головой.
Тогда женщина назвала имя Антона.
Мои ослабевшие руки грузно повисли. Женщина впереди снова повернулась к трибуне.
Лампочки в люстре померкли и остались лишь тлеть красными угольками. Когда вновь стало светлее, я увидела, что рядом стоит Кристьян. Он не прошептал ни слова, даже не посмотрел в мою сторону, он просто стоял рядом со мной.
Без него я, наверное, и впрямь бы рухнула в том зале на пол.
Великодушие его в тот вечер позднее словно бы обязывало меня. По какому-то молчаливому, само собой разумеющемуся согласию мы снова сошлись в двадцать седьмом году – к этому времени исполнилось точно восемь лет нашего официального брака.
Вроде бы нас связывало нечто большее, чем давняя совместная жизнь, – год до ареста.
Вдруг замечаю, что Кристьян тоже смотрит в окно.
Влажные от росы толевые крыши поблескивают, за окнами еще висит сумеречная пелена.
– Уже утро, Кристьян, – выдавливаю я с сожалением.
– Надо собрать вещмешок, – говорит он. Подходит к ведру и пьет из ковшика вчерашнюю тепловатую воду.
Флюгер над домом скрипит. Этот первый порыв ветра на восьмом дне войны словно бы велит отставить все личное, все незначительное, не имеющее никакого веса, в то время как свинец разрывает воздух и дымные комочки зенитных разрывов лепят в небе неестественные облака.
Вечером того же дня Кристьян еще раз возвращается домой. Он беспокойно ходит из кухни в комнату и снова возвращается на кухню, шаг по-военному тяжелый. Закрывая глаза, пытаюсь представить, что война окончилась и что Кристьян вернулся домой насовсем, что мы стоим возле нового начала.
Говорим мало, но, несмотря на это, у нас никогда раньше не было такого ощущения полной слитности.
Мы были изнеможенными и полусонными в этой жаркой ночи, очарование ее казалось нескончаемым.
Утром, вскоре после восхода, Кристьян снова направляется на сборный пункт, туда, где ему прошлым вечером подарили эту ночь. Я иду провожать.
Вцепляюсь Кристьяну в руку. Плачу навзрыд, без стеснения.
Лицо Кристьяна дышит глубоким спокойствием.
Сколько лет мы жили половинчато, не понимая того, что мы значим друг для друга.
12
Она успокоилась и, видимо, забылась во сне.
Сказать по правде, и мне тоже следовало бы поспать, но тело – оттого что я сидела в кресле с высокой спинкой– расслабилось, в пальцах уже не было силы, чтобы ухватиться за резные подлокотники, подняться и где-нибудь прилечь.
Вестей от Рууди нет, позавчера ушел на сборный пункт Арнольд, где-то за Пяэскюла на оборонительных работах находится его жена, и детей увезли к каким-то знакомым в Нымме.
Все куда-то исчезли, и Юули осталась на моем попечении.
До сих пор меня гнетет чувство вины – удручающая была картина, когда, взломав замок, я увидела беспомощную Юули, которая лежала на ковре, – уже полтора дня без еды, без всякого ухода, в полном одиночестве.
В бешеной спешке последних дней, говоря по совести, я как-то забыла про нее. Озабоченная дворничиха, это она остановила меня на крыльце и с тревогой сказала, что надо все-таки посмотреть, может, хозяйка уже и ноги протянула, не видать, чтобы выходила.
Какой Юули была жалкой! Перекошенный рот не мог выдавить даже слова – ну что ж, не впервые мне возиться с парализованными.
Доктор сказал, что произошло кровоизлияние в мозг.
Арнольда она провожала еще на ногах. Я тоже побежала к воротам, где Юули чуток задержалась с сыном. Долгие рукопожатия, и все то же, сопровождающее расставание, чувство, что осталось недосказанным нечто очень важное.
Беспокойными были эти последние несколько дней. Доныне в подсознании живет ощущение, будто я должна немедленно окунуться в бурлящий водоворот свиданий, проводов, речей и окончательных решений. Беспредельно важным казалось мне и вчерашнее событие, – весомым, быть может, роковым, возможно, поворотным для его участников, и вместе с тем осталось впечатление какой– то несвязной суматохи.
Может, меня потому и гнетет все недавнее, что дальнейшее не зависит от моих намерений, что я вынуждена сидеть возле больной Юули, смачивать ей из чайника губы, подкладывать судно, варить жидкую кашу и растирать больную по утрам и вечерам мокрым полотенцем.
Надолго ли?
Немцы приближаются, у меня есть задание, и я не могу оставаться здесь.
Но и Юули нельзя бросить одну.
Неужели и впрямь все мои усилия пойдут насмарку?
Подобно рытью окопов в городском парке?
Там, в окружении лип и осин, в заросшем травой квадрате колышками наметили зигзагообразные контуры убежища и неделю назад начали копать. Привезли бревна и доски, которыми собирались накрывать траншеи. Вязкая почва взметывалась насыпями, и на глазах возникало углубление.
Работа спорилась, никто не унывал и не плакался из-за мозолей – главное, что получится крепкое и вместительное убежище, того и гляди, окажется крепче бетонированного подвала.
Вот уже по колено в землю вкопались люди, уже достигли метровой глубины, и вскоре у тех, кто был меньше ростом, над землей виднелись одни головы.
И вдруг все оказалось бессмысленным. Под ногами сочилась вода.
Одна за другой утыкались лопаты в выброшенную землю, люди выбирались из траншей наверх. Отряхивая колени, мужики собирались в тени под деревьями перекурить, бабы торопились разгладить фартуки и незаметно исчезали. Кто издевался, а кто ругался. А ночью на перекопанном квадрате двигались безмолвные фигуры, и к утру не один сарай был набит свеженапиленными досками и бревнами.
Теперь в недокопанных траншеях плескаются оставшиеся в городе без присмотра ребятишки, перепрыгивают через канавы, стаптывают края и ведут друг с дружкой комьями дерна сражения.
Какой-то недавний энтузиаст ехидно и с укором протянул:
– Уж в старое-то время пустой работы не делали.
Стоило случиться оплошке, и уже умывают руки и с презрением отступаются.
Будто старожилы не знали, на какой глубине здесь находятся грунтовые воды.
Это же так здорово – выпятить с помощью желчного осуждения свою личность, а потом, злорадствуя, втихую, хапать и хапать.
Бессмысленная суматошная толчея.
Проклятые путы объективности, которые удерживают меня в этом кресле!
И некого оставить вместо себя. Ну некого, и все.
Неужто мне и в самом деле остается надеяться лишь на последний пароход, который уйдет из Таллина?
Ведь меня ждет важное задание.
Не зря же я после гавани поднялась по лестнице в горком партии и обратилась все к той же непогрешимой женщине-инструктору. Хотя – было это совсем недавно, каких-нибудь два месяца тому назад, – я клялась что ни в жизнь на прием к ней не пойду.
Был послан вызов явиться немедленно!
Начать упорствовать, держать на уме давние обиды? В то время как в опасности родина?
В горкоме хотели найти мне применение.
– Ваше имя? – беря лист бумаги, незнакомо спросила инструктор. Кто знает, что заставило ее так повести себя.
– Анна, по отцу Тааниелевна, – начала я, подчеркивая каждый слог.
– Партийный стаж?
– С тысяча девятьсот девятнадцатого года.
– Садитесь, пожалуйста, – указала она и, прикуривая папиросу, пристально посмотрела на меня.
Было записано и все остальное, графы на бумаге заполнялись убористым почерком. Затем инструктор принесла мое личное дело и приколола туда заполненную анкету. Спустя несколько часов, уже в другом кабинете, у меня спросили:
– Как по-вашему, на что вы способны?
– У меня есть опыт подпольной работы, – ответила я.
Стали прикидывать. Подолгу размышляли над различными вариантами. После чего секретарь горкома задумался, перебрал какие-то бумаги – ясно слышалось, как в кабинете жужжит одинокая муха…
Неужели возможно, что фронт уже так близко?
Неужели возможно, что приближаются сражения?
Я ощутила под рукой гладкую кожу сумочки, которая лежала у меня на коленях и где хранились коротенькие письма от Кристьяна. Я уже знала их наизусть. То, что его из истребительного батальона направили в волость проводить мобилизацию. Что потом перебросили на спецзадание в Раквере, позднее он руководил строительством оборонительных сооружений.
Секретарь все еще молчал и держал в руках листок бумаги, сквозь который просвечивали отдельные строчки.
Уж решал бы он скорей, может, дома ждет меня какая-нибудь весточка от Кристьяна! Может, послал еще откуда-нибудь письмо, которое лишь теперь, когда отплыл пароход, дойдет до меня.
Воин Кристьян…
Так неужто и впрямь война подошла к родному очагу?
Нет, это невозможно, чтобы немцы захватили Таллин.
Да и то, что из меня получится одно из звеньев поспешно создаваемой партизанской сети, – тоже кажется нереальным…
– Сможете пройти через линию фронта?
Секретарь поднимает голову и пытливо глядит на меня.
– Так, значит, Пярнумаа? – отвечаю я вопросом.
Он кивает.
– Проберусь.
Секретарь подзывает меня кивком головы. Подхожу к столу, где он разворачивает истертую карту.
Секретарь медленно ведет карандаш, кончик его сантиметр за сантиметром удаляется от Таллина, выписывая вокруг зеленых пятен маленькие обводы. Серая линия, оставляемая графитом, перемещается все дальше к центру Пярнуского уезда, пока не задерживается возле местечка, помеченного мелким-премелким шрифтом. Нагибаюсь, чтобы прочесть.
– Здесь хутор Сяэзе Нигула, – тихо произносит секретарь. И мне отлично вспоминается наша первая с ним встреча, его громкий голос, будто выступал он на многолюдном митинге.
Шепотом повторяю название хутора.
Мы все еще склоняемся над картой. Кончик карандаша остановился возле точечки с мелким шрифтом. Запоминаю неровную серую линию и расположение зеленых обводов.
Дорога в общем-то знакомая, особенно в сторону Вяндра, не говоря уж об окрестностях Кяру и стекольной фабрики.
– Проберусь, – повторяю я уже более уверенно. Замечаю мельком брошенный взгляд. И понимаю вдруг, секретарь отнюдь не считает меня чуть ли не дезертиром, как это было при нашей первой встрече. Да, может, и не считал.
Он словно читает мои мысли и спрашивает:
– Закончили перевод?
– Почти. Осталось совсем немного. Недельки на две после войны…
Он улыбается и подает руку. Ничего не говорит. Чувствую себя неловко от его долгого рукопожатия и бормочу:
– Как-нибудь справлюсь.
Надо ли объяснять ему, что во мне до сих пор живет инстинктивное умение ходить не оглядываясь, не убыстрять шаги, если чувствуешь, что за тобой кто-то следит, находить всевозможные предлоги, если, случаем, спросят, куда идешь, а понадобится – то и притвориться немного придурковатой.
Все это загромождало бы наш разговор несущественным и личным. В таких случаях не распространяются попусту, не дают воли чувствам и воспоминаниям, все чтоб было коротко и ясно. Настолько кратко, чтобы в сознание врезалось бы лишь самое существенное: на хутор Сяэзе к старому Нигулу.
Повременить можно было бы тут в кресле возле Юули не больше нескольких часов, и надо отправляться в дорогу…
Но не могу же я оставить Юули…
Дожидаться смерти человека, который судорожно цепляется за жизнь? Следить, вздрагивают ли у нее во сне пальцы руки, не тронутой параличом? Не опустились ли веки?
И не уткнулись ли безжизненно в подушку Юулины заострившиеся плечи?
Проклятое состояние!
Или закрыть дверь и просто уйти? По лесным извилистым тропкам, надвинув на глаза линялый ситцевый платок, сгорбившись и распустив полы старой вязаной кофты, с размалеванной драночной корзинкой на руке, – совсем как деревенская баба, которая спешит домой.
Пожертвовать собой ради Юули?
Для того чтобы подавить элементарную человечность, разумеется, ничего другого и не требуется, как патетически воскликнуть: достойна ли она моей жертвы! Затем разжечь в себе слегка злость, так чтобы она тлела эдаким неярким огнем, вспомнить еще по порядку все Юулины дела, совершенные в ущерб моим личным интересам, и можно с полным основанием удалиться.
Ибо почему теперь я должна проявлять жалость?
Как просто!
Но ведь то была Юули, которая после вынесения мне смертного приговора натаскивала адвоката и направила эту чернильную душу в батрацкую хибарку наших родителей, собрала нужные подписи.
Обо всем этом я узнала много позже.
Здесь же в этой комнате, полной красноватого отсвета от задернутых штор, где кафельная стена глядится в зеркало, а зеркало таращится на кафельную стенку – и все это разделяют скучные полосы крашенных охрой половиц, – тут можно стать истеричкой.
В моем возрасте не так уж это и противоестественно. Говорят, что если не раньше, то уж за сорок женщины теряют способность к принятию решений, четкую логику, деятельную энергию и начинают искать оправдания к существованию в мелких хлопотах, в заботах и в беспокойствах. Они смиряются с тем, что главное ушло безвозвратно, и пытаются стать умилительно участливыми, ибо зубами пусть скрипят те, кто еще не вставил себе протезы.
К черту!
Именно сейчас, когда я чувствую, что мои духовные мускулы снова налились силой, что ноги могут месить десятки километров грязь или толочься по песку, что ненависть подстегивает мою смелость, – именно теперь я вынуждена смотреть, как руки мои бессильно повисли и ноги уже порядочное время неподвижно пребывают в одном положении. Стопы вовнутрь, словно пальцы присматриваются к шляпке гвоздя, который чуть выступил из половицы.
Все, у кого сердце хоть чуточку покраснее, действуют. То ли чистят вороненые стволы ружей, то ли учатся бинтовать внахлест конечности. Пусть носят на чердаки песок и дежурят при свете прожекторов у затянутых паутиной слуховых окон. Или просто подрубают на болоте лопатами корни у сосен, чтобы было где притаиться, если покажется враг. Устанавливают бетонные противотанковые надолбы и разматывают мотки колючей проволоки, которая на сей раз предназначается отнюдь не для домашних заборов, не для того, чтобы раздирать штаны у ребят, полезших за яблоками.
Но что делать, если на ногах и на руках у меня бетонные гири долга и сострадания, даже жилы на шее кажутся покрытыми цементным панцирем.
Жена Арнольда на оборонительных работах, и детишки, эти растормошенные тревогой непоседливые существа, находятся невесть у какой знакомой.
Кто бы из чужих смог сейчас усидеть возле больной? Особенно теперь, когда город задыхается в сжимающемся кольце осады и когда старушки, единственные, у кого нет обязанностей поважнее, думают: лишь бы выжить, схорониться, получше обеспечить себя хлебом-солью. На своем веку они довольно повидали и голодной поры, и того, как одна власть сменяет другую!
Смена власти!
Кое для кого это, к сожалению, всегда лишь смена власти и судорожное старание вовремя склоняться в нужную сторону. Чтобы, не дай бог, не опоздать и не на ту карту не поставить, чтобы и дальше жевать свой кусок хлеба и иметь, по крайней мере, возможность посыпать его щепоткой соли.
В этой спертой каморе недалеко до того, чтобы стать человеконенавистником.
Если я вовремя не исчезну отсюда – подведут черту.
И жизнь моя будет окончена.
И всяк, кто пышет злобой к красным, может тогда злорадствовать. Да нет, не по поводу моей физической сущности, которая перестанет быть явью, а потому, что в фашистском тылу недостанет одного коммуниста. Один коммунист – это не так уж и мало, – распространение убежденности в нашей победе, организация сопротивления, подтачивание чувства смиренной покорности– да мало ли что может сделать один коммунист!
Если бы все это слышал какой-нибудь циник, он наверняка посмеялся бы мне в лицо: ну, что с тебя, немощная баба! У самой уже морщины под глазами, твое дело– стоять у плиты да караулить невинность у девок, что выросли из детских платьиц. Коли бог не дал тебе своих детей, сторожи чужих.
Зубоскальством можно все опошлить.
Все можно пустить по ветру.
Не мины ли уже там грохочут? Разве не смеются исподтишка, поглядывая на приближающийся фронт, те, кто в любой обстановке считает за высшее благо лишь бы выжить, покорно, смиренно?
Уморенные жарой мухи жужжат в душной комнате.
Может, шипят уже синим огоньком запальные шнуры? Кристьян сам присутствовал при минировании Балтийской Мануфактуры.
– Всего одно движение, – сказал он, когда вернулся домой, – и разлетятся в пух и прах кирпичные стены и каменные фундаменты; искорежатся в груду металла машины, что были налажены слесарями до микронной точности, и железные балки, десятки лет выдерживавшие вибрирующее дыхание фабрики, начнут извиваться на жару.
Всего лишь одно движение?
В тот момент лицо Кристьяна показалось каким-то неприятно плоским.
Минутное противоестественное оживление сменилось очень быстро подавленностью.
А люди, которые в таких случаях теряют равновесие? И, подобно наркоманам, снова и снова жаждут возвышенного блаженства?
Проклятие, вдруг и Лийна по-своему тоже наркоманка, неожиданно лишившаяся своей порции опиума?
Она прислала записку – явилась какая-то девчушка с косичками и, сделав книксен, подала мне небрежно заклеенный конверт.
«Немедленно приходи ко мне», – было нацарапано под адресом.
Мы не виделись уже целую вечность. С тех пор как она сошлась с Мироновым.
– Безумие! – отчаивалась Лийна и почему-то металась из комнаты в комнату – длиннополый утренний халат на плечах, хотя уже был полдень, – несколько раз теряя равновесие на ковриках, которые при небрежной ходьбе проскальзывали по паркету.
– Как жизнь? – обычным вежливым вопросом я пыталась остановить ее и успокоить.
– Оболтус он, этот Миронов! – повернувшись ко мне спиной, крикнула она в открытое окно; такая вспышка, видимо, приносила облегчение. – Рыпается в гавани, словно стреноженный мерин, пароходов не хватает, а мобилизованные все прибывают. Куда их девать? Люди по нескольку дней ожидают отправления. Разве таким способом можно остановить фашистов, если мужики загорают на бережку?
Лийна тяжело дышит, замечаю, что груди у нее по– старушечьи обвисли.
– Ты что, затем и позвала меня, чтобы я послушала, как ты ругаешь своего мужа?
– Какой там муж? Не всякий мужик, с которым спят, муж! – Лийна всхлипывает. – Василий все бы сумел, у него хватило бы здравого смысла.
Хрусталь в буфетной стойке, высвеченный солнцем, отсвечивает в Лийниных глазах множеством холодноватых огоньков.
– Я все надеялась подняться повыше к воздуху, чтоб свободно вздохнуть и насладиться спокойной жизнью. Шут с ним, что прошло мое бабье цветенье, по крайней мере, пожую наливных плодов, а уж потом смирюсь с тем, что придет зима и не спеша осыплет снежком. Красота вроде той, что на рождественских открытках.
Закинув голову, гоготнула.
– Ну, а потом?
– А теперь события насильно рвут в клочья нагроможденную перед глазами кисею; и душа вдруг стала такой старой, что хоть пляши отходную! Жалкий олух! Для того ли мы сидели в тюрьмах, терпели голод, выполняли сложные и опасные задания, чтобы какой-то тупица пустил все насмарку!
– Советскую власть нечего равнять с Мироновым! – выкрикнула я. – Чего ты ждешь? Иди добровольцем! Твоя мощная энергия, если ты будешь закатывать истерики, и впрямь пойдет прахом! Вполне бы могла стать санитаркой, тебе ничего не стоит взвалить на спину парочку раненых!
– Я – беременная, – прошептала она, нижняя губа у нее отвисла, и, словно в оправдание свое, на этот раз Лийна набычилась. – Никуда я не пойду. Ой, как бы мне хотелось освободить свое чрево от этого мироновского последыша!
– Не ори! – кричу ей.
Потом, взявшись под руки, мы поплелись к порту. Я была взволнована словами, которые так, между прочим, пробормотала уставшая от всего Лийна.
– Кристьяна все еще не отправили. Можешь увидеться.
Она чуть не забыла сказать об этом.
Кристьян в порту!
Первый же пост преградил нам путь. Лийна сунула руку в сумочку и выхватила с самого дна перемазанную губной помадой бумажку. Булыжник под ногами у меня казался невероятно скользким, удерживая равновесие, я так сильно привалилась к Лийне, что ее потное запястье, щелкнув, прилипло к моей ладони.
Нас пропустили.
Мы оказались в хвосте колонны мобилизованных. Кепки, шляпы, холщовые вещмешки, стоптанные ботинки, кто-то был в черных носках и светлых сандалиях. На войну в сандалиях!
Женщины и дети махали из-за спины постового мобилизованным солдатам. Им кричали наперебой, голоса сливались, никто из людей, шедших к причалу, не мог разобрать слов, которые предназначались ему.
При расставании обычно что-то неотложное и важное остается несказанным.
Так же, как у меня с Кристьяном.
Теперь я оказалась в предпочтительном положении, что увижу его, смогу дотронуться, сумею все досказать.
Только что же я такое недосказала?
Заставляю бесчувственную Лийну ускорить шаг, будто нам нужно обязательно пройти ворота вместе с мобилизованными.
У нас снова требуют пропуск. Лийна подает скомканную в руке бумажку приземистому солдатику. Мрачный постовой, со вздувшимися жилами, требует паспорта. А беспорядочно шагавшая колонна мобилизованных между тем дошла уже до середины бесконечной складской стены.
Получив разрешение, полубегом спешим за мобилизованными.
За воротами попадаем в плотную мужскую толпу.
Отыскать здесь Кристьяна?
Тычусь бровями в чей-то заросший подбородок. На меня смотрят бесцветные глаза, обложенные глубокими морщинами. Чьи-то спекшиеся губы пышут мне в лицо перегаром. Дорогу преграждает в потных разводах рабочая блуза, но по какому-то счастливому внутреннему побуждению спина поворачивается и пропускает меня. Из расползшегося шва выглядывает локоть и нечаянно задевает мое плечо. Оказываюсь лицом к лицу с белобровым рабочим парнем, который радостно гаркает:
– Ой, вы, милашки!
– Пропусти дамочек! – Господин в очках с золотой оправой отталкивает парня в сторону, нагибается, и я чувствую, как он ущипывает меня сзади.
– Ай! – вскрикивает также Лийна.
Оборачиваюсь – золотоочкарика из-за толпящихся мужиков не видно. Чтоб ему пусто было!
– Как найти Кристьяна? – выставив вперед плечо и пробираясь в толпе, кричу я в Лийнино ухо.
Лийна мотает головой и шевелит губами. Но я ничего не слышу.
Мы потеряли направление. В какой стороне шумит море? Где причал? В нас бьет запах пота и табака, тело распарено, в горле беспомощно застрял комок.
– Где Миронов? – кричу я снова Лийне.
– Миронов, Миронов! – передразнивает меня долголицый и, вытянув подбородок, показывает мне язык.
– Откушу! – кричу ему в ноздри и, ощерившись, клацаю зубами. Долголицый, закинув голову, гогочет. Протискиваемся мимо его кадыка.
Наконец открывается простор. На набережной люди расположились на земле: кто лежит на боку, кто уселся на изгрызенные тросами причальные тумбы и болтает ногами. Смотрят на воду и плюют в мутные волны, что плещутся о стенку. Подогнув под себя ноги, сидит редковолосый мужчина: плечи опущены, ладошки сложены пригоршней, кажется, что собирается зачерпнуть родниковой воды, разглядывает фотографию. Не первый день, видать, ждут здесь парохода те, кто отвоевал себе клочок серого, запыленного причала и теперь лупит по нему засаленными картами.
Мое колено задевает пожелтевшую газету, которую с жадностью читают, прижавшись друг к другу щеками, двое мужчин.
Как мне найти Кристьяна?
Все причалы, все разгрузочные площадки, все мало– мальски возможные углы и закоулки забиты людьми.
– Смотри, Миронов! – вздыхает Лийна. Смотрю в сторону, куда направлен ее указательный палец, – через замазученную рябь на следующий причал, за которым стоит, накренившись мачтами, рыбацкое судно.
Лийна хватает меня за руку и тащит за собой. Она торопится, без стеснения отпихивая людей, требует, чтобы ее пропустили, протискивается с удивительной рьяностью сквозь людскую массу – никак не могу поверить, что делает она это только ради Кристьяна. Наступаю кому-то на пальцы, задеваю бедром затылок подымающегося мужчины. Времени извиняться нет. Мы с Лийной обе впились взглядом в Миронова, который снует взад-вперед – то исчезая в толпе, то снова появляясь на виду – и размахивает над головой какими-то бумагами. И думать нечего, что он дает нам знак. Его действия, насколько мы можем разглядеть отсюда, кажутся такими неосмысленными и беспомощными.
От него нас отделяет еще неимоверное расстояние. Может, шагов сто, а может – семьдесят. Уж догадались бы эти бездельники подобрать свои ноги и руки, чтобы мы смогли проскочить побыстрее!
Лийна отпускает меня, тяжело дышит и достает из сумочки овальное зеркальце. Мельком взглядывает в него, затем поднимает брови и кидает зеркальце обратно в сумку.
Вдруг на набережной, будто по мановению волшебной палочки, становится просторнее. Мобилизованные начинают строиться по двое, перед нами открылась широкая полоса деревянного настила, и, направляясь к Миронову, мы с Лийной можем свободно идти рядом.
Какое-то неожиданное ощущение торжественности затрепетало в воздухе, есть что-то трагически-прекрасное в этих мужчинах, которые построились, чтобы идти на войну. Хотя у них и нет еще солдатской выправки, стоят они в разношерстных пиджачках, в смятых, вытянувшихся на коленках брюках, за плечами замызганные вещмешки, у некоторых на скорую руку и явно в последний момент сшитые мешочки, горловины стянуты первой попавшейся веревочкой.
Хочется крикнуть им: «Будьте славными! Победа с нами! Берегите себя! Вас будут ждать!» Но куда исчез Миронов? В прежней суматохе мы не упускали его из виду, а теперь он вдруг исчез. Может, его приземистую фигуру заслонил строй новобранцев? Смотрим по сторонам, беспомощно приостанавливаемся.
Колонна страгивается с места, чтобы подняться по трапу на чернобокий пароход. Все оставшиеся на пирсе люди смотрят на тех, кто отправляется в дорогу. Мужчины – лежавшие и сидевшие – поднимаются, и вот уже в воде у причала отражается темная, стоящая на сотнях расставленных ног человеческая стена.
Неожиданно вижу Кристьяна. В числе первых он вступает на палубу.
– Кристьян!
Он оборачивается, хочет вернуться. Но мужики напирают, и он вынужден двигаться дальше. Вижу, как он проталкивается и выбирается из толчеи к поручням, куда протискиваются и другие мужчины.
Теперь я вижу Кристьяна совсем рядом.
Лийны нет, я уже не чувствую на своей спине ее теплой груди.
Касаюсь пальцами просмоленного корпуса – так легче стоять: голова закинута назад, небесная синь слепит глаза.
– Ты пришла! – кричит Кристьян, чтобы в этом гаме что-нибудь расслышать, приходится напрягаться. Но интонации исчезают, поэтому я так и не знаю, сказал ли Кристьян это нежно, с удивлением или грустью.
Пронзительный звук сирены прорывается неожиданным толчком, черный корпус судна утыкается в причал, деревянный настил под ногами вздрагивает, и я с усилием отрываю прилипшие к смоле пальцы. Кристьян перегибается далеко через поручни и тянет руку, словно хочет поддержать меня. Оттираю за спиной платком пальцы, чтобы хоть немного отодрать смолу.
Все отъезжающие и оставшиеся на причале люди смотрят вверх.
И мы словно бы остаемся наедине с Кристьяном – все глаза устремлены в ясное небо. Сколько самолетов?
Откуда начнут бить зенитки?
Кристьян кивает, пожимает беспомощно плечами, и мне тоже становится жаль, что не умеем объясняться на пальцах.
Меня вдруг охватывает нетерпение, которое вызывает дрожь, соединяющаяся с воем сирены. Расставляю ноги, чтобы обрести устойчивость.
Ловлю себя на желании увидеть, как немедленно отчаливает от набережной судно, хочу, чтобы кончилось это половинчатое свидание, чтобы опустился наконец занавес в той сцене, где действующие лица никак не дотянутся друг до друга руками.
Прежнее ощущение непричастности вдруг начинает мучить меня. Я вроде все еще не поняла, что необходимо перестать быть зрителем, подобно тому как следует отказаться от довоенного цветастого шелкового платья, которое носить сейчас, по меньшей мере, неуместно.
Чернобокое судно может отдать концы в любой миг.
И мне тоже нужно оторваться от этого состояния нерешимости и немедленно идти…
Что же я умею?
Наконец-то сирена умолкла.
– Я тоже пойду! – в наступившей тишине кричу я Кристьяну. Это прозвучало неимоверно громко, все с любопытством устремляют на меня свои взоры. Вот я и нарушила нашу с Кристьяном относительную интимность.
В небе появляются завывающие самолеты. Людская масса на причалах медленно, с явной неохотой откатывается в сторону приземистых пакгаузов, судовая сирена, словно запоздалое эхо воздушной тревоги, взвинчивает напряжение. На рейде взвивается гигантский водяной столб, опустившись, он кругами разбегается от места взрыва.