Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)
– Я видел только твой желтый платок на синем горизонте, – рассеянно кивнул Кристьян.
– На какое-то время я ощутила себя невероятно счастливой. После трудных дней я вновь обрела равновесие. Опустила лицо в воду и увидела освещенное солнцем морское дно, которое было выметено волнами. Нащупала пальцами песок. Вода доходила до подбородка. Я отфыркивалась, я смеялась, потому что знала – никто меня не слышит. Мир – эта пестрая ярмарка – остался где-то далеко на берегу. Бесконечно далеко, словно бы и нет ничего, кроме воды да бездонного неба. Я плескалась, смеялась, выпрыгивала, подобно дельфину, из воды и снова ныряла. Желтый платок сбился набок и прилипал к шее. Я чувствовала себя ребенком и усмехалась при мысли о той сверхпорядочной, сверхосмотрительной женщине средних лет, которая повязывалась на берегу платком, чтобы не замочить волосы. Она вдруг показалась мне смешной со всеми своими страхами и угрызениями совести. В воде словно бы растворялся груз годов и приобретенного опыта. Я была действительно счастлива.
– Как мало вообще-то нужно, – роняет Кристьян.
– Когда я резвилась в воде, я увидела сквозь мокрые ресницы мерцающий берег. Люди, которые до этого, как будто в истоме, загорали, теперь почему-то метались. Красные, синие, зеленые цвета, словно в калейдоскопе, менялись местами. Может, кто тонет, мелькнула беспокойная мысль; я смахнула пальцами с глаз капельки воды. Ты стоял по колено в воде и, сложив ладони рупором, кричал в сторону моря. Невольно я поплыла к берегу. Ветер дул сзади, и, как я ни старалась, расслышать твоих слов я не могла. Лишь какие-то отрывочные, бессвязные звуки доносились до меня: «…на-наа!..»
Достигла места, где было помельче, вода дюйм за дюймом понижалась, вместе с этим снова меня охватывал панцирь сомнения и страха, который сдавливал. Ты больше не кричал. Опустив руки, стоял по колено в воде. За твоей спиной метались пестро одетые отдыхающие, они размахивали руками, бессмысленно стояли на месте или беспомощно толклись и вытирали со лба пот, хотя погода и не была такой уж жаркой. Подплыла ближе, увидела, как шевелились твои губы, они произносили какое-то странное слово, но голос твой хотел еще на мгновение пощадить меня. Расслышала тебя, лишь когда была уже настолько близко, что, словно в увеличительное стекло, увидела твои глаза.
«Война!»
Кристьян сжимает мои пальцы. Этого же не может быть, чтобы руки дрожали, я никогда не замечала ничего подобного, наверное, это лишь от напряжения мышц.
На автобусной остановке, перед рестораном, извивалась взбудораженная очередь – гвалт, гомон. Было неразумно дожидаться машины, не хватило бы терпения. Надо было куда-то бежать. Зачем? Куда? Назад, в город. Будто уже люди вставали там под ружье, и мы могли опоздать. Я сняла туфли, чтобы идти быстрей. Даже не чувствовала под ногами острой гранитной щебенки. Нас подгонял страх опоздать. Вот только от чего мы боялись отстать? Все равно все решения осуществились лишь через несколько десятков часов.
– Да мы особо и не задерживались, – кивает Кристьян.
Компания загорелых юношей и девчонок стояла, облокотившись на прибрежный парапет. И такие они были радостные, не подозревали, насколько приблизилась к их песне действительность.
…Если завтра война, если завтра в поход,
будь сегодня к походу готов…
– «Война уже идет! Война!» – прокричали мы им.
– «Война!» – крикнули мы, – подтверждает Кристьян.
Они испуганно смотрели на нас, вроде бы хотели остановить, но мы не замедляли хода. Когда я еще раз взглянула на них через плечо, они стояли, сбившись тесной кучей. Один из парней задрал голову, словно тут же должны были появиться бомбардировщики.
Возле памятника «Русалка» я надела туфли. Навстречу нам шла какая-то дама в шляпке, украшенной целым пуком фиалок, и с белой собачкой на поводке. «Война», – сказала я тихо, когда дама проходила мимо. Дама удалилась, неловко улыбаясь, словно вспоминала, знакомы ли мы, – ей, видимо, показалось, что я приветствовала ее.
– «Особые исторические расы нуждаются для проявления своей гениальности в особых условиях. Нигде, кроме как на войне, не появляются возможности наблюдать эти явления!» – громогласно вмешивается Кристьян в мой спокойный рассказ.
– Вместо того чтобы цитировать Гитлера, ты мог бы лучше рассказать о нем какой-нибудь анекдот, – ворчу я недовольно.
– Я непременно пойду добровольцем. Завтра же, – заявляет Кристьян.
– Уже завтра?
– Анна, говорят, что на твоем лице не было трагической мины, даже когда тебе зачитывали смертный приговор, – с упреком произносит Кристьян.
– Да-a, – соглашаюсь я кротко.
– Двух мнений тут быть не может, – бормочет он.
От завывания сирены чувствуется, как начинает дрожать пол, вибрируют стулья, и мы сами начинаем ерзать. Когда завывание сирены становится особенно пронзительным, мы встаем, руки мои все еще в ладонях Кристьяна. Кажется невозможным, чтобы оставшиеся совместные часы мы провели без ощущения обоюдного тепла.
– Страшная музыка! – стараюсь я перекричать продолжающееся завывание.
– Война еще вся впереди, Анна. Нужно закалять нервы.
Прижимаюсь лицом куда-то возле Кристьяновой шеи. Какая же я все-таки рядом с ним маленькая.
– Пойдем или останемся в комнате? – спрашивает Кристьян – тишина, наступившая после сирены, словно бы заставляет двигаться, торопиться, куда-то поспевать.
– Посмотрим с чердака, – предлагаю я.
– Ладно.
В коридоре нет ни души. Из-под крана течет и в трубах булькает вода. Чердачная дверь, которую в добрые Юулины времена старательно держали на замке, сейчас распахнута настежь. Взбираемся по крутой пыльной лестнице – впереди Кристьян, следом я. Идем по накатине, что выступает из пыльного настила, минуем засмоленное изножье трубы, подныриваем под обвислые бельевые веревки и пробираемся к окну. Порыв сквозняка прижимает волосы с затылка к лицу.
Над черными зазубринами крыш мерцает густо-синее небо. Улицы кажутся серыми канавами в засушье, с кустиками жухлой травы по обочинам. Единственные, кого мы видим, – две продавщицы в белых халатах – они стоят на крыльце, ведущем в подвал, и смотрят вверх. Чуть дальше понурилась лошадь, запряженная в пустую извозчичью телегу; доставая из торбы, повешенной на шею, сено, жует его. Ломовик привязан к покосившемуся телефонному столбу – случись что, испугается и попятится, провода, видимо, обязательно оборвутся.
Единственный звук, который доносится до меня, – дыхание Кристьяна.
В отдалении, ближе к морю, в безоблачном небе возникают белые дымки. Там, в выси, они кажутся комочками снега, – заброшенные в летнее небо, они тают, принимая неопределенную форму, пока не испаряются вовсе.
– Противовоздушная оборона, – бормочет Кристьян, словно желает преподать неопытному в военном деле человеку первые уроки.
– Зададут жару, отгонят! – кричу я пересохшим горлом.
Какая-то незнакомая дрожь, подобная азартному возбуждению, пробегает по спине.
Раздается треск и глухой удар: поднимая пыль, на чердачный настил шлепается дверной противовес – кто– то вошел в дом или вышел на улицу.
Теперь до слуха доносится гул.
Может, осы где-нибудь под крышей свили себе гнездо?
– Ну конечно, самолеты. Самолеты!
Кристьян высовывается из продолговатого слухового окошка наружу.
– Ты видишь? – Мне никак не удается выглянуть.
– Да. Очень высоко.
Смотрю поверх его плеча на гроздья дымков – как только они расплываются, над городом с треском появляются новые дымки.
Держусь за Кристьяново запястье.
Гул самолетов усиливается. Наползающие завывания давят на барабанные перепонки, сжимают голову, и единственное желание – это увидеть! Любой ценой уследить, куда они летят.
И вдруг откуда-то просачивается сознание, что с этой минуты, в любое мгновение, ночью и днем, людей подстерегает насильственная смерть.
Сейчас, через минуту или десять минут нас уже может не быть.
А у нас с Кристьяном все еще не договорено.
От нервного напряжения пересыхает во рту, губы спекаются.
Вижу, как на лице Кристьяна напряглись мускулы, которые морщат в складки его щеки. Он сдвигает потускневшие створки – так и сыплются пауки. Относительная тишина, возникшая после удаления самолетов, расслабляет.
Квадратная накатина ведет нас к засмоленной трубе, где мы приваливаемся на сундук, превращенный по правилам противовоздушной обороны в ящик для песка.
– В одном месте мы нашли запрятанное в диване оружие, – сурово говорит Кристьян. – На улице Роозикрантси взяли какого-то начальника кайтселийта[8]8
Кайтселийт – союз обороны, военизированная фашистская организация в буржуазной Эстонии.
[Закрыть]. Третьим оказался рантье, который неподалеку от Сууре-Яани сдавал в аренду два хутора. Мужик сперва никак не мог сообразить, что же ему взять с собой – то ли картины в тяжелых рамах, то ли фарфоровых пастушков или двух своих такс. После первого испуга все же пришел к разумной мысли – отыскал в передней овчинный полушубок, такой добротный, крестьянский.
– Кристьян, а что будет с Хельми? – робко спрашиваю я.
– Видишь ли, – говорит Кристьян, – мне кажется, что проведенное мероприятие можно сравнить с обработкой целины. Конечная цель там – тучные поля, и во имя этого мы выкорчевываем старые деревья, которые намертво уцепились корнями в землю, сосут ее соки и засоряют окружающее пространство. Что же касается Хельми, то… Антс-то ее действительно…
– Ленин говорил, что имеющийся человеческий материал необходимо перевоспитать.
– Но его никто и не собирается уничтожать! Высылка нежелательных элементов – это не бог знает какое страшное наказание, – горячится Кристьян. – Их переместят в новую среду, с тем чтобы они перевоспитались. И вообще, почему мы должны быть невесть какими гуманными по отношению к отдельным личностям, в то время как страдать из-за этого будет большинство? Мы же знаем, что в истории было достаточно революций, которые потерпели неудачу именно потому, что не хватило решимости устранить силы, мешавшие прогрессу; при первой же возможности эти силы поднимали голову и захватывали власть в свои руки. И вот теперь, когда мы собираемся человеку, сотни лет прозябавшему в темноте, дать знания, расширить его кругозор, превратить в действительно общественное существо, вырвать его из скорлупы безнадежности, именно сейчас, когда мы разрубили цепкие корни частной собственности, – почему мы обязаны миловать тех, кто всячески пытается помешать новому! Мы довольно хорошо преуспели в этом, и мы не смеем поддаваться каким бы то ни было сомнениям.
На мгновение забылось, что самолеты все еще летают над городом.
– Или ты думаешь, что мне всегда бывало легко приказывать какому-нибудь подобному типу, что собирай манатки и пошел… Нельзя погрязать в сугубо личных эмоциях, это лишнее. Да, так оно и есть, – заканчивает Кристьян.
– Да, – повторяю я.
Потом Кристьяну еще что-то припомнилось, он грустно усмехается и говорит:
– Есть и у нас в недалеком прошлом горький урок. Ох и добренькие были мы к буржуям. Пятсу дали два месяца тюрьмы, а Яан Тыниссон, тот и вообще был отпущен под расписку, видите ли, господин любезно соизволил пообещать, что откажется от борьбы против трудящихся…
Да, что верно, то верно, напоминание об этом заставляет горько усмехнуться.
– А потом? – сурово продолжает Кристьян. – Что там и говорить! Все знают судьбу Кингисеппа и Креукса, убийство Яана Томпа[9]9
Руководители эстонских большевиков и выдающиеся революционеры, убитые при буржуазной власти.
[Закрыть] и еще сотен и тысяч красных, которых загнали в могилу…
– Ты прав, Кристьян, – подтверждаю я, – слишком быстро мы забываем историю.
– Надо оставаться твердыми, – медленно произносит Кристьян.
– Сегодня у нас последний день, – с болью выпаливаю я.
– Да, да, – бормочет Кристьян, все еще витая где– то в мыслях, и, словно выполняя приказание, обнимает меня за плечи.
На какое-то время завывание самолетов утихает, но вместо этого ясно доносятся взрывы шрапнели. От засмоленной трубы исходит тепло. Сгустившаяся на чердаке затхлость и запах пыли вызывают тошноту.
С приближением ночи небо окрашивается в цвет распустившейся лиловой сирени, кусты у заборов темной массой остаются поджидать утра.
Сумерки, окутавшие легкой поволокой землю, превращают виднеющиеся за окном крыши в далекое идиллическое нагорье. Флюгер уже несколько дней стоит недвижно, и дом, который совсем недавно был полон шорохов, сетований, смеха, грохота и скрипа, исчезает из нашего восприятия, словно погружающаяся в пучину подводная лодка.
Мы остались с Кристьяном вдвоем, только мы – и никого больше.
Наша последняя ночь.
Теперь надо бы отыскать все самые нежные слова, все ласки, все милые шепоты и построить из них здание надежды, куда мы войдем после войны.
Но минуты, оттикивая, уходят в глубь ночи, и мы молчим.
Любила ли я Кристьяна?
А он меня?
И вообще, что такое любовь?
Наша совместная жизнь продолжается больше двадцати лет.
Может, порой я потому и вспоминала Антона, что его уж нет. А как я буду вспоминать Кристьяна? Он уходит завтра, и кто знает, надолго ли мы с ним расстанемся, если не навсегда.
В воздухе нависла свинцовая тяжесть. Взрывы, бомбы, осколки, пули – воздух густо наполнен металлом, день ото дня его становится все больше. Кто останется в живых, кто погибнет? Мы уже достаточно взрослые и трезвые для того, чтобы знать наперед – в войне трагическому случаю отведена невероятно большая роль.
В молодости я была уверена, что Антон не может умереть!
Пронзительная мелодия медных труб – над привезенными из Иерусалимского леса гробами – то и дело останавливает меня: нельзя быть уверенным, нельзя знать…
Никогда нельзя знать.
Когда осенью девятнадцатого года нас пришли арестовывать, я сидела у кровати больного Кристьяна. Измученная бессонными ночами, я тупо слушала врача, который не оставлял надежды. Вы же совсем еще девочка, переживете, шептал он мне в передней. Редкостный случай, заверял он, будто мне было легче оттого, что это редкостный случай. Молодой человек и вдруг паралич. Где только так застудился, допытывался доктор. Ходил на охоту, буркнула я. Он и впрямь неделю тому назад ушел, – с ружьем за плечами, опоясанный патронташем, в парусиновом плаще и в высоких сапогах. А вернувшись, даже принес с собой двух уток. Конечно, на охоту, заверила я. Разве бы что изменилось, если бы я стала плакаться в докторову жилетку и призналась бы, что мой муж выполнял партийные поручения, что ему пришлось перебираться несколько раз по болоту, что в темноте провалился в трясину, а когда вернулся домой, то радовался, что все-таки выбрался оттуда?
Из нашей спальни, где лежал Кристьян, вела дверь в другую комнату, выходящую окнами в сад. Вход туда был прикрыт ковром. Недопустимая халатность, крайняя потеря самоконтроля, что я не прибрала в той комнате. В пепельнице куча окурков, на столе с десяток чайных стаканов, оставшихся с предыдущего вечера, в углу, на стульях, постель – одеяло, подушка. Товарищи, сидевшие там накануне, предупреждали ведь, прибери все как следует, мы теперь придем не скоро: мол, сейчас, в связи с болезнью Кристьяна, здесь бывает много посторонних людей, придется переждать, дескать, найдем, где собраться. Но документы спрячь, прежде всего спрячь документы. Когда я перешептывалась с доктором в передней, я вдруг почувствовала, что бумаги у меня до сих пор лежат под бюстгальтером, я словно бы забыла про них. Ведь находился же в сарае, что лепится к концу дома, потайной лаз – за поленницей. Проникнуть туда не стоило особого труда, надо было лишь переложить в сторону поленья, вытащить из кладки фундамента два куска плитняка, опуститься на живот и пролезть в дыру. Подвала под домом не было, но между балясинами и землей оставалось примерно полуметровое пространство, так что на локтях и коленках там можно было довольно сносно переползти. Когда-то я вырыла справа, метрах в двух от лаза, тайник, накрыла его жестянкой и завалила землей – ни одна душа не найдет. Только я знала, что около седьмого камня от угла дома нужно вкопаться пальцами в землю, пока ногти не коснутся жестянки.
– О чем ты думаешь, Анна?
– Думаю о последнем вечере в нашем доме за серым палисадником. В том доме, где под окном росла рябина и где в ту пору последнюю осень нас сводили с ума яблони – плоды шлепались на землю, а мы все думали, уж не шпики ли это крадутся под окнами.
– В тот год было трудно с топливом, случалось, люди ходили воровать доски с палисадников. Ну и здорово же было ходить с ружьем вокруг дома, изображая из себя сердитого хозяина. Каждый мог воочию убедиться, что у меня страсть как болит сердце из-за этих яблок и жердей. Однажды слышу, кто-то возится у палисадника, ну, думаю, погоди же ты, проклятый шпик! Как заору истошным голосом: руки вверх, ворюга! Из темноты кто– то спокойно так отвечает: погоди, погоди, хозяин, надо же сперва пилу вытащить!
Кристьян смеется с какой-то осмотрительностью. Ведь в доме спят люди, – а сколько им отведено всего спокойных ночей?
– Возле твоей кровати, на комоде, горела под зеленым абажуром керосиновая лампа.
– Да-a. До сих пор мне совестно из-за того, что тебе пришлось подкладывать под меня судно.
Поглаживаю кончиками пальцев по тыльной стороне Кристьяновой ладони.
Эту лампу с зеленым абажуром я про себя считала великолепным средством спасения. Все думала, если, случится, придут арестовывать, я швырну лампу о стену – керосин так и брызнет, вспыхнет огонь, и в этой суматохе мы с Кристьяном сумеем исчезнуть.
После ухода врача, усевшись перед кроватью Кристьяна, я снова ощутила на груди бумаги. Пришлось будоражить свое истомленное тело, подгонять себя – сейчас же, немедленно ты поднимешься, пойдешь в сарай, переложишь в сторону дрова, залезешь под дом и спрячешь эти документы, так, чтобы их вовек никто не нашел. Чувство долга подгоняло меня, но тело было расслабленным, и сознание охватила паника: а вдруг Кристьян… Большей частью он находился в полузабытьи, в последнее время почти не говорил со мной – его перекошенный рот произносил лишь неуклюжие и невнятные слова. Кристьян старался оставаться наедине со своим недугом, словно бы возводил между нами невидимый барьер… Иной раз просто не знала – то ли спит на самом деле, то ли прикидывается. Оставь меня, уйди – говорило каждое его движение, молил каждый его беглый строптивый взгляд, когда он открывал глаза.
На стук я равнодушно потащилась открывать – думала увидеть Юули, или Рууди, или доктора, вернувшегося с каким-нибудь советом. В первое мгновение трое мужчин, стоявших за дверью, страха мне не внушили. Наоборот, мелькнула наивная надежда, что, может, явились какие-нибудь друзья Кристьяна, – разве кто откажется в таких случаях от сочувствия. И только в спальне, на свету, я догадалась. Инстинктивно, как только могла, втянула грудную клетку, будто могла таким образом лишить себя грудей и спрятанных документов.
Прежде всего они перерыли постель Кристьяна. За мной никто не следил. Я протянула руку за лампой, прохлада витой латунной ножки побуждала к действию. Оторвала от стола это керосиновое огнище с зеленым абажуром. Один из мужчин смерил меня предупреждающим взглядом, видно, подумал, что я хочу задуть лампу. «Чтобы вам было светлее», – прохрипела я. Подняла еще выше, чтобы уж в следующее мгновение швырнуть о стенку.
Будто сумасшедшая, подгоняемая навязчивой идеей.
И тогда я увидела глаза Кристьяна. Властный взгляд его требовал, чтобы я посчиталась с ним. Кристьян понял мое намерение. Вызванный возбуждением румянец неожиданно преобразил его лицо. Он привстал, того и гляди, поднимется с кровати, совсем как симулянт, которому надоело лежать. Хотя подобные медицинские чуда и являются, как правило, нелепыми выдумками, но Кристьян действительно собирался подняться, пусть он в тот момент и не мог этого сделать, да и после еще не сразу встал на ноги. Только вдруг он словно бы вырвался из строя отходящих в мир иной, и жизненная сила, сверкнувшая в его глазах, подействовала на меня долгожданной разрядкой. Я поставила лампу обратно на стол и опустилась на колени перед кроватью Кристьяна. Рука его вздрогнула от моих первых слезинок. С усилием Кристьян повернулся на бок. Я угадала его намерение. Двое мужчин возились у комода, третий как раз открыл в прихожей платяной шкаф, березовые дверцы которого были украшены резными цветами лотоса на извивающихся стеблях.
Кристьян приподнял одеяло. Я распустила концы платка, которым была перетянута грудь.
Сейчас я суну бумаги ему под одеяло.
Ведь Кристьяна уже обыскали.
Снова переворачивать постель не станут.
И я спасена.
Теперь, спустя десятилетия, все напряжение той минуты укладывается всего в одну здравую фразу: сейчас я суну под одеяло документы.
Обычно сердце от волнения начинает биться и лицо покрывается потом. А тогда все было наоборот: я не чувствовала, что у меня вообще что-нибудь бьется в груди, я казалась себе застывшим в зиму земноводным, чья жизнедеятельность настолько замедлилась, что мои движения уже вроде и не были движениями, а напоминали собой некое медлительное переползание моллюска.
Целую вечность я вытаскивала документы из-под кофточки и совала их под одеяло. Чтобы отвести подозрение, в отчаянии громко всхлипывала, громче, нежели умела, – это должно было придать убедительность тому, что мне все не оторваться от Кристьяна. К всхлипыванию присоединялись настоящие слезы, застлавшие мне глаза.
Один из тех, кто шарил в комоде, в зеркале все увидел.
Проклятое зеркало!
Будь они прокляты, все эти дорогие венецианские зеркала в золотой оправе, пусть будут прокляты все убогие, высеребренные в провинциальных мастерских зеркала!
С тех пор в моем доме никогда больше не висело на стене зеркало.
Когда я одно время пользовалась губной помадой, то смотрелась в тусклый глазок пудреницы. Наверное, поэтому и не узнаю себя на фотографиях, или, может, просто мое представление о собственном обличии так и осталось в давно прошедшей поре, когда на стене нашей спальни еще висело зеркало.
Полицейский, шаривший в комоде, опустил свою лапу на бумаги. Без всякого труда он взял нас, схватил так же легко, как лоснящийся кот хватает беспомощного мышонка.
Кристьяна вынесли на носилках, следом за ним, через грязный двор, брела я. Накрапывал осенний дождь. По– домашнему светились окна, и никому не было дела, никто даже не подумал, что нас под покровом ночи увели в неведомую безысходную пустоту.
Не было у меня о Кристьяне никаких сведений ни тогда, когда я сидела в предварилке, ни после, когда военно-полевой суд вынес мне смертный приговор, ни позднее, когда смертный приговор заменили пятнадцатью годами каторги, и даже когда меня как политзаключенную везли к границе Советской России. Мертвый он или живой – Юули об этом не сообщали, да и так ли уж она этих сведений добивалась! Правда, однажды, в самом начале моего заключения, при свидании, Рууди шепнул, что Кристьян находится в больничной камере сиринаской тюрьмы. Это я даже могла допустить, куда же кроме, как не в Сирина, увозили мужчин-политзаключенных; и то, что он в больничной камере, – тоже закономерно: парализованного человека не положено содержать вместе с другими там, где на день нары убираются.
Даже в Петрограде я встретила не Кристьяна, а Антона…
А почему я вообще должна была думать, что Кристьяна выменяют в Россию?
Оставались одни беспочвенные догадки.
В Петрограде я встретила Антона.
Он сделал вид, что Кристьяна никогда и не было. Обоюдная жестокость, тем более что и я не посмела раскрыть рта и заговорить о своем законном супруге. Может, я даже нарочно заставила себя не думать о Кристьяне, о человеке, который как-то незаметно вошел в мою жизнь в ту самую осень, когда прошел слух, что Антон расстрелян под Изборском. Кристьян словно бы пришел затем, чтобы наколоть дров и принести воды. Как-то само собой постоялец стал мужем.
Все это я вспоминаю с каким-то удивлением стороннего наблюдателя. Неужели нас с Антоном все еще можно осуждать?
Испугавшись и отпрянув от этих мыслей, возвращаюсь в сегодняшнюю ночь.
– Кристьян, ты уже давно не занимался чучелами птиц, – произношу я, чтобы что-то сказать.
– Да, я бы с гораздо большим удовольствием взял ружье и отправился бы охотиться на зверей, чем на людей, – рассеянно кивает Кристьян.
О, одно время страсть к чучелам всецело захватила Кристьяна. Все осенние и зимние воскресенья он бродил под Ленинградом по болотам и лесам. Возвращался с добычей и долгими вечерами сидел за столом с пинцетами, скальпелями, щипчиками, ножницами, буравчиками и щеточками под рукой. С поразительным терпением снимал шкурки, делал из проволоки каркас, старательно набивал паклей, пока чучело не обретало естественного вида. Особенный восторг вызывала одна сова, которую он повесил над окном. Все, кто впервые входил к нам, тут же застывали на месте. Взъерошив перья, на входящего пучилась сова. Даже имя дал ей Кристьян – сова Екатерина.
Мне было не по душе увлечение Кристьяна. Не перечила – нельзя задевать человеческие наклонности. Эти молчаливые птицы по стенам, особенно тетерев с тетеркой, которых Кристьян держал на шкафу, исподволь бесили меня. Частенько ловила себя на сравнениях, быть может несправедливых, что наша совместная жизнь с Кристьяном тоже с виду вроде бы «как настоящая», но на поверку оказывается такой же застывшей, как эти чучела пернатых в нашей комнате.
Кристьян не попрекал меня Антоном, но оставлял одну долгими воскресными днями, к чучелам у него было больше внимания и любви, чем ко мне.
Соседка по квартире все говорила, какой необыкновенный у тебя муж, по вечерам сидит дома, не пьет и не буянит.
Я даже обрадовалась, когда с переездом в Таллин всю эту лупоглазую «живность» пришлось бросить.
Возможно, это простое воображение, что Кристьян своим увлечением чучелами старался отплатить мне за Антона. Охотничья страсть теплилась в нем давно, задолго до нашего ареста, до того, как, разбитый параличом, он лежал при свете керосиновой лампы с зеленым абажуром.
На каком-то отрезке нашей совместной жизни мы начали отдаляться друг от друга. Становились все отчужденнее и отчужденнее. Видимо, упустили тот момент, когда надо было сесть за стол, и, взглянув друг другу в глаза, спросить, как же нам быть теперь дальше?
Ни у кого из нас в тот решающий миг не хватило смелости, чтобы растопить возникшую наледь.
Может, мне следовало покаяться в истории с Антоном, выговорить начисто душу, безвозвратно похоронить мир ушедших теней! А может, не высказал Кристьян, мол, послушай-ка, Анна, добропорядочное и чистоплотное сожительство еще не является счастливым браком.
Ах, упрямство, это перебирание случившегося про себя.
Всяк нуждается в другом человеке, кому нужно было бы высказать все самые потайные ходы своих мыслей, чувств и сомнений. Не то с годами начинает одолевать одиночество, и протянутая к тебе в постели рука будет лишь напоминанием, что ты замужем и что у тебя есть перед кем-то обязанности, так же как есть они и у другого по отношению к тебе.
«Необыкновенный у тебя муж», – говорили в коммунальной кухне ленинградские бабы.
А может, я слишком многого требую?
Может, так и живут?
Люди умирают в одиночку, это обусловливает относительное одиночество и в жизни.
Иначе с чего бы у женщины был настолько могуч инстинкт материнства? Видимо, взаимное доверие с ребенком возмещает неизбежное отдаление от мужа.
Да что там, не разрешишь ведь в последнюю ночь того, в чем не смогли разобраться за многие годы. Надо примириться с тем, что многое неизбежно так и останется невыясненным.
Всегда у людей что-то остается незавершенным.
Вот только что – у кого? – у Хельми осталась без присмотра капуста, высаженная в свежевскопанную грядку, в моей и Кристьяновой семейной жизни остается неподведенной черта и неподбитым итог.
Какие горькие мысли!
Не обязательно же сегодняшней ночи быть последней!
– Может, чересчур торопишься?..
– У тебя, Анна, что-то уж очень усталый голос. Что, если лечь на часок-другой поспать?
– Как бы потом не пожалеть, что продрыхли последние часы.
Кристьян согласно кивает.
– Кристьян, а здоровье не помешает?
Слова эти звучат безучастно и сказаны так, между прочим. Я бы стала сама презирать Кристьяна, не запишись он завтра добровольцем! Но где-то в глубине души скребется подсознательное желание любой ценой сохранить семью! Хотя я и решила, что с уходом Кристьяна окунусь с небывалым, нещадным упорством в работу, безразлично, – уложу ли я вещмешок и отправлюсь строить оборонительные рубежи, или очиню все карандаши и закрою окна, чтобы уличные звуки не раздражали меня. Иногда оздоровляюще действует придуманное тобой будущее – уйти в себя, отрешиться от всего другого. Разумеется, в этой решимости есть и доля самосожаления.
А может, я, по сути дела, и не ощущала одиночества рядом с Кристьяном, если уже загодя ищу ему противоядия.
– Кристьян, тебя угнетало со мной когда-нибудь чувство одиночества? – выпаливаю я неожиданно для самой себя.
Кристьян усмехается.
– Подобное обычно плетется в хвосте у обиды.
– Ты уходишь от ответа.
– Есть ли надобность?
– Говори.
– Когда меня в двадцать третьем году в конце концов обменяли в Россию, не было у меня и понятия, как же мне тебя найти. Неведение сковывало радость. Думал, что мне предстоит долго разыскивать твои следы. Но едва я прибыл в Петроград и заикнулся о тебе, как мне тут же указали твой адрес. Помню, шел я по Невскому, радость так и распирала меня, и клял я, что в кармане пусто, что ни на одном углу нет цветочницы. Валил снег, и отыскать проулок, где ты жила, было дьявольски трудно.
Значит, и он не может обойти Антона. Ну что ж, сама настояла, чтобы говорил.
– Этот пропахший керосиновым чадом коридор, куда я наконец вошел, казалось, лишил меня уверенности. Звякнул звонок, какая-то женщина с темными кругами под глазами открыла дверь, и я остался ждать в сумрачной передней. Вокруг какие-то ящики, бочки, скособоченный шкаф – и, будто гудок паровозный, голос все той же женщины: «Анна, к тебе новый муж пришел!»
Снег стекал с кепки за шиворот. Хотелось повернуться и немедленно уйти, но тут из кухни в переднюю ввалились клубы пара, и я потерял в этой захламленной прихожей ориентировку.
– Когда живется небогато, люди берегут всякое барахло, авось сгодится, – извиняюсь я задним числом за неубранную прихожую, словно это имело какое-то значение.
– Ты пришла с распущенными по спине волосами – в ту пору ты еще носила косы и закручивала их пучком на затылке. «Проходи», – негромко сказала ты и только в комнате подала руку. На какое-то время я вроде бы даже забыл тот пронзительный голос, которым крикнула твоя соседка: «Анна, к тебе новый муж пришел!» Подумал: знать, вычеркнула меня из списка живых и поэтому не может прийти в себя. Только поэтому не в силах преодолеть смущения.
А ты просто не знала, что с этим новым мужем предпринимать.