355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмэ Бээкман » Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) » Текст книги (страница 27)
Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
  • Текст добавлен: 10 мая 2018, 19:30

Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"


Автор книги: Эмэ Бээкман


Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

– Да, была я считай что в девицах, и вот перед сном, когда за печкой вовсю шуршали тараканы или когда жужжала какая-нибудь муха, угодившая в ламповое стекло, я развлекалась тем, что строила воздушные замки. По примеру граупнеровской Адели ходила по лугам – венок на голове, пятнистые легавые собаки справа и слева. И тогда появлялся из лесу молодой охотник, и его черная лошадь вскидывалась на дыбы и ржала.

Юули издает звук, напоминающий смех, открывать глаза не хочется, чтобы не видеть ее выдающийся вперед подбородок и бледное лицо.

– Порой я слышала, как скрипит кровать, на которой спали отец с матерью. И сразу же летели в тартарары мои воздушные замки. Утром в сердцах жаловалась нашему Михкелю: мол, снова они делают на мою голову ребеночка. Братец отмахивался и ковылял себе дальше, а я со страхом всматривалась в материн живот… – Юули делает паузу, чтобы очень медленно произнести: – Надо думать, Анна, что и при твоем зачатии я говорила то же самое.

– Ничего, сошло, – бормочу я.

Вспоминается Юули – сильная, прямая, когда она, пригибаясь в дверях, оббивала на пороге заснеженные метелью ноги. Из-под грубошерстного платка выглядывают раскрасневшиеся щеки, густо заиндевевшие брови словно стремятся разлететься в стороны. На коромысле полные ведра воды – с какой ловкостью ставила она их на скамейку и капельки не расплескивала!

Кто-то громыхнул? Или это всего лишь давно забытый стук ушедшей в воспоминания Юули – однажды весной она прогуляла до рассвета, и вечером рассердившаяся мать заложила дверь черенком от метлы, чтобы распутная девка не смогла неслышно пробраться в дом.

– Пойди взгляни, – просит Юули.

За дверью, если только верить глазам, стоит Мирьям.

– Милая детка!

Мирьям, заметив мое блаженное облегчение, чуть снисходительно усмехается.

– Мама сказала, что в войну родня должна держаться вместе, – объявляет она. – Как дела у бабушки?

– Бабушка тяжело заболела. – В голосе у меня проскальзывают неуместные нотки радости.

Мирьям отталкивает меня и бросается в комнату.

Не торопясь, прикрываю дверь и никак не могу собраться с мыслями. Что взять с собой? Когда уходить? Сейчас же или дожидаться ночи? Почему я все это не прикинула наперед, время-то было!

Вернувшись в комнату, я увидела, что Мирьям сидит на моем месте, в кресле.

– Я, бабушка, так думаю, – говорит она с уверенностью взрослого человека, – залезу-ка я на иву и срежу там две крепкие палки. Мама пристроит к ним кусок холстины, и получатся у нас совсем неплохие носилки. А то как мы тебя стащим в убежище, если станут бомбить? Ты же сама говоришь, что у тебя один бок отнялся и ходить ты не можешь.

Ну, да время терять нечего, откуда знаешь, когда опять бомбить начнут. В Нымме одна прямо в сад угодила – ба-бах! – столько землищи выворотила! Хозяин решил из этой воронки себе погреб сделать.

Мирьям смеется, хлопает ладошками по подлокотникам и вскидывается на ноги. Загорелые икры промелькнули мимо, и вот я уже слышу ее топоток на крыльце.

Видимо, собирается пойти в подвал за пилой.

– Ну… и… девка, – радуется Юули. Уголки рта поднимаются от усмешки вверх, и слезы градом катятся на подушку.

Пожимаю Юули руку – сперва здоровую, потом больную, медленно киваю. Медлю – рука моя повисла в воздухе, и все же я не смогла погладить ее по голове, ушла, не в состоянии оглянуться назад.

На дворе пусто – ни единой живой души. Поднимаюсь по скрипучим деревянным ступеням, обитым железными угольниками, рука скользит по отшлифованному поручню. С чердака доносятся глухие шаги, возгласы, говор.

Открыла дверь, в нос ударил спертый воздух. Распахиваю окна и стою на сквозняке, чувствую, как во мне пробуждается жажда к действию.

В ведре, до половины наполненном тепловатой водой, плавают несколько утонувших мух. Оставляю дверь за собой открытой и направляюсь в сени, открываю кран. Жду, пока с журчанием стечет теплая вода, и наполняю ведро водой, такой ледяной, будто сходила к роднику.

В кухне раздеваюсь догола, ступаю с ногами в таз и моюсь вся, беззаботно разбрызгивая на половики воду.

Темная юбка и выгоревшая на плечах шерстяная кофта, полосатая ситцевая блузка с обтрепанными петлями – все это мне сейчас отлично подходит. Когда-то Юули дала мне белый платок – по краям фабричный рисунок из завитушек – великолепно, именно то, что надо!

Обувка?

Взять с собой туфли, но на долгую дорогу нет ничего лучше вязаных поршней. Носки шерстяные, в них ноги потеть не будут, да и не натрет.

Все?

Да, надо спрятать незаконченный перевод. Провожу указательным пальцем по тисненым буквам коленкорового переплета – «В. И. Ленин. Материализм и эмпириокритицизм» – и кладу книгу вместе с рукописью в папку. Ну да, и закладка здесь, не стерлась и галочка, поставленная карандашом на том месте, где работа прервалась на половине. Правда, не столь уж и на половине, перевести осталось с дюжину страниц.

И альбом с фотографиями – как хочется полистать его! Но нельзя терять время! Рывком сдергиваю со стола клеенку, на пол летит стакан, в котором торчком стояла ложка. Пусть валяется. Стол весь в каких-то несусветных пятнах. Покрываю столешницу полотенцем, запихиваю в карман кофты сырой обмылок крапчатого хозяйственного мыла.

В погребе под капустной бочкой была расшатана каменная плита. Вполне подойдет. Те горсти сухого песка, которые потребуется убрать, чтобы освободить место для свертка, можно превосходно засыпать между другими плитами.

Ключ оставляю в замке. Пусть растаскивают дрова и нюхают пустую кадку. Ящик с инструментами Кристьяна? Да ну его, кому нужно это ржавое барахло.

Когда дровяник будет опустошен, к нему быстро пропадет интерес.

Придется еще раз зайти к Юули, чтобы взять корзину с намалеванными розами. Когда я в последний раз ела? Дома ни корки хлеба, чтобы взять с собой. Не станешь ведь напихивать в корзину крупу или манку. Зачем?

В конце концов повсюду есть люди, которые не откажут в куске хлеба.

В нагрудном карманчике похрустывают сто двадцать рублей, может, кто посчитается еще с советскими деньгами.

Приоткрывшая было дверь Мирьям тут же быстро шмыгает обратно в Юулины покои.

Достала из чулана корзину, прохожу через комнату, в которой лежит Юули. Перед ее кроватью собрались все: жена Арнольда и обе их дочери. На лице больной светится глубокая умиротворенность, руки покоятся сверху на пододеяльнике. Заметив мой торопливый шаг, Юули просит на секунду задержаться.

– Анна, я должна тебе сказать… я… сожалею, что так плохо говорила Михкелю о своих родителях. В семье должно быть много людей. Видно, и ты должна была родиться.

Мирьям, Лоори и Арнольдова жена поворачиваются ко мне взглядами, стою перед ними какой-то слишком одинокой, ручка разрисованной корзины лежит на выцветшем рукаве кофты. Вязаные поршни делают меня очень приземистой; на плечи, кроме тяжести неведомого, давит также неуверенность в собственной силе и стойкости.

Ощущаю себя ужасно одинокой перед ними.

Взрывная волна сотрясает дом. Юули охает, Арнольдова жена закрывает уши руками. Вижу, что она страшно боится оставаться с детьми и с неподвижной Юули за этими стеклами, которые ни от чего не могут защитить.

– Ну, держитесь, – вот все, что я могу сказать им.

Подбегает Мирьям, хватает меня за руку, выходит со мной в коридор и шепчет:

– Давай слазим разок на чердак!

Бегу вместе с ней по лестнице, перемахивая сразу через две ступеньки. Болтающаяся на руке корзина задевает краями за побеленную стенку. Нащупываю ногой железную перекладину чердачной лесенки, корзину ставлю на пол.

Мирьям уже исчезает в люке. Проклинаю свою неудобную старушечью юбку, что путается в ногах и делает меня неуклюжей. Мирьям с готовностью подает руку, но я все же не ухватываюсь за ее тоненькие пальчики.

Особых изменений не замечаю – все тот же черный задымленный горизонт, который выглядит под светлым небом словно провалом или же вырезанным из общей картины куском. Мирьям высунула голову из окошка, и теперь ее затылок упирается мне в грудь.

Что это – мираж? Балтийская Мануфактура вдруг приподнялась над дымом?

Прежде чем взрывная волна успевает докатиться до нас, я успеваю оттащить Мирьям от окна и броситься вместе с ней на песок.

Старые ивы, высокая береза и, наверное, даже яблони в саду шумят, будто перед грозовой бурей. Что-то грохается на железную крышу, скатывается к стрехе и падает наземь. В дымоходах гудит, взрывная волна охватывает жаром икры ног и скользит по тыльной стороне рук. Мирьям горячо и влажно дышит мне за пазуху.

Постепенно все успокаивается. Лишь однотонно трепещут листья, словно кто настраивает скрипку.

Поднимаемся на ноги. Без желания взглянуть друг другу в лицо подходим к слуховому окошку.

На том месте, где раньше над дымом вздымалась крыша Балтийской Мануфактуры и высилась труба котельной, сейчас вскинулся столб пыли.

Значит, всего одно движение…

Да и на что тут еще было надеяться?

Поддерживая друг друга, спускаемся с чердака.

В коридоре на побеленной стене появилась трещина – от потолка до лестничной площадки. Мирьям останавливается и ковыряет ногтями края трещины.

Спускаемся снова, и в нестерпимой, давящей на перепонки тишине гулко отдаются наши шаги. У парадного выхода Мирьям преграждает мне дорогу.

– Мама сказала, что в войну вся родня должна держаться вместе, – произносит она, хотя и без особой уверенности.

Мирьям ждет ответа, ее что-то мучит, она жаждет немедленной ясности, – а у меня пересохло в горле, и нужные слова никак не хотят сойти с языка.

– А может, ты и не принадлежишь к нашей родне? – подгоняет она.

– Время покажет, кто принадлежит к моей семье и к моей родне, – говорю я.

Дотрагиваюсь сквозь ситцевое платьице до ее разгоряченных плечиков и открываю дверь.

Некоторое время слышу за собой легкие шаги. Не оглядываюсь, и Мирьям тоже не останавливает меня.

К удивлению своему, встречаю на улице довольно оживленное движение. Но встречные словно бы не люди, а какие-то неведомые существа из фантастических рассказов. На меня натыкается какая-то госпожа – глаза выпучены, за спиной огромный мешок. Шелковое платье под мышками расползлось по швам, и оттуда выбиваются вьющиеся волосы. Над мешком, который она тащит на спине, поднимается белый дымок.

– Горит ведь! – кричу я и свободной рукой дергаю ее за вырез платья.

Тяжелый мешок с маху падает на мостовую. Веревочка, стягивавшая горловину мешка, слетает. Женщина по самые локти залезла в мешок с горячими хлебами, пока не отыскала обуглившуюся буханку. Протягиваю руку, и она отдает мне обгорелый хлеб. Помогаю ей снова взвалить мешок на спину; в корзине у меня лежит очищенная от пригоревших корок ароматная горбушка. Не могу избавиться от искушения, отламываю от горбушки кусочки и с удовольствием жую.

На углу мальчишки ногами перекатывают по тротуару куски водосточных труб. Так и есть, под стрехой висит лишь воронка – все остальное то ли сорвано, то ли сбито воздушной волной. Боязливо оглядываясь, крадется какой-то мужчина в длиннополом коричневом пальто, обвислая шляпа надвинута на глаза, в руках замызганная котомка. Случаем, не сбежавший ли мобилизованный?

Старик со старухой катят перед собой рессорную тележку, такую, на какой обычно возят на рынок разную снедь, но сейчас на тележке ни капустных кочанов, ни морковных пучков нет, зато лежат свертки ткани. Шагают стремительно в ногу, напряженные руки судорожно вытянуты перед собой – совсем как лунатики, глаза блестят, разговаривают громко.

– Айно и метра не получит!

– Эльмара нельзя и близко подпускать!

– Навесим на сарай два замка и сразу же пошли назад!

– Эрна приволокла себе под кровать целый мешок сахара!

Какая-то девица с накрашенными губами идет посреди улицы и ревет, словно обиженный ребенок, – трет кулаками глаза.

Скорее вон из города, скорее, скорее!

Хочется попасть в центр, к воинским частям, но вынуждена идти окраинными улицами.

Поторапливаю свои и без того шустрые ноги. Перекидываю корзину с руки на руку и отгоняю усталость после бессонной ночи, – почему-то ноет в пояснице.

Заклеенные накрест бумажными полосками окна большей частью закрыты – завешены одеялами или задернуты гардинами, но в слуховых оконцах мелькают лица. Кажется, будто люди потому забрались под самые крыши, что хотят уберечь ноги от грязи, которая уже растекается по улицам.

Впереди виднеется тенистый парк.

Пусть живые изгороди всегда будут буйные и нестриженые?

Еще перейти, и тогда…

Из проулка выворачивает несущаяся во весь опор лошадь, таща за собой грохочущую телегу. Чтобы уберечься от вскидывающихся копыт, пробегаю несколько шагов. На возу сидят две бабы, каждая держит в руке по вожжине и без конца нахлестывает конягу. С телеги соскальзывает алюминиевый кофейник, ударяется об асфальт и, набив себе вмятины, останавливается.

Несмотря на то что кругом светло, город перед сменой власти кажется каким-то ненастоящим. Ни будничного движения, ни трамвайного погромыхивания, ни одного почтальона, который шагал бы от дома к дому. Никто не подметает улицы. Не гуляют с детьми.

В сосновой рощице хвоя под ногами шуршит такой сушью, что я не удивилась бы, если бы она вдруг за спиной занялась огнем.

Снова дома, безмолвные дома. Не иначе, даже собаки посажены в подвалы на цепь, и намордники надеты. С афишной тумбы кинотеатр «Victoria» приглашает посмотреть «Великого гражданина». Кто-то сорвал нижнюю часть афиши, избавив имена артистов от вражьего взора.

Видимо, все же легкомысленно идти по тротуару, каждую минуту могут хлынуть мимо, к центру города…

Но нет, не все дороги еще открыты перед ними. Откуда-то до слуха доносится гул сражения. То ли с запада, то ли с юга – сказать наверняка невозможно.

Очень высоко над головой завывает одинокий самолет. Но сирены молчат. Доносящийся из поднебесья звук словно бы прощупывает осторожными прикосновениями ясные контуры города. Пустые и узкие, окаймленные липами улочки проглядываются насквозь, подобно упавшим наземь трубам.

И тем не менее! Навстречу мне движется мужчина на костылях. Может, он выглядит по-будничному спокойным только потому, что не способен бежать?

– Ты чего бродишь, иди прячься, – говорит он, поравнявшись со мной.

– У меня дочка в Рапла, вот-вот родит, как ей там без меня? – отвечаю я.

– А ты бы рукой заслонила, – мрачно усмехается мужчина.

Хочу обойти его, но он хватает меня за локоть и больно сжимает. Так обычно причиняют боль другим, когда самому невыносимо плохо.

– Не бойся, – снова щерится он, оголяя редкие, прокуренные зубы, – я уже не человек, я голая видимость, символ…

Решив, что все равно деревенская баба, которая торопится в Рапла помогать при родах, не поймет его, он поправляет под мышками костыли и, со страшной медлительностью выбирая места поровнее, куда упереться костылями, направляется к городу.

Мысленно твержу себе: учись опять ходить так, чтобы не оглядываться, хотя самой хочется задержаться и, по– женски прикрывшись платком, взглянуть на мужчину с костылями.

«Учись, – повторяю себе, – забудь, – внушаю, – забудь вчерашнее и позавчерашнее, все минувшие дни. Драночная корзина – не реквизит, а твоя привычная повседневная ноша, и ты поэтому, естественно, не должна знать, что такое „символ“.

Ты уходишь все дальше и дальше от тех, кого еще вчера называла товарищами. У тебя никогда не было непреклонного мужа, которого звали Кристьяном. Ты идешь все дальше и дальше и с каждым шагом должна становиться все смиренней, если еще недавно ты ломала над чем-нибудь голову, то с этой минуты тебе пристало лишь поддакивать. Единственная забота, которая может волновать тебя, подоена ли утром коровушка! Поди знай этих соседок, сцедят кое-как, для виду, ведать не ведаешь – вдруг Краснушка мычит и выглядывает тебя с дороги…

И глаза-то твои, наверное, наполнились внутренней пустотой?

Железная тяжесть после бессонной ночи, все еще ломит и гнет поясницу – да и было ли у тебя времечко, чтобы разогнуться? Морковку прореживала, капустницу с кочанов собирала и поросенку сечкой свекольную ботву рубила…

Охо-хо…».

После того, что я увидела, я прошла пять, а может, все десять километров.


Желание казаться боязливой бабой, которая ни о чем не задумывается, словно бумеранг, ударило меня по голове. Я и впрямь потеряла способность мыслить. И только сейчас, когда я перелезла через откос противотанкового рва, во мне начинает клокотать гнев. От жажды мести зудят руки. Если бы у меня была сила, была возможность– я бы уничтожала, рушила, сшибала бы головы!

На том месте, где за спиной остались последние дома и где начиналось болото, поросшее вереском да чахлыми сосенками, я увидела труп.

Увидела труп?

Детский красный флажок, скатившаяся с головы офицерская фуражка среди лиловых цветков, раскинутые руки, на рукаве нашита красная звезда политрука, ворот разодран.

Детский флажок из красного таместика… Нет, слова тут, видимо, не в силах выразить это сколько-нибудь точно и логично.

Задержавшийся на бровях пот из-под пальцев скатывается на скулы.

У политрука ниже пояса одежда содрана, и между ног на расщепленной палочке воткнут детский флажок.

Нет, это сделали еще не немцы.

Уж не тот ли мужик на костылях, который шел с той стороны?

Земля под ногами у меня вся перевернута. В это лето здесь уже ничего расти не будет. Но в следующем году в окопах и противотанковых рвах буйно разрастутся сорняки, и лопата, что позабыто воткнулась в кочку, упадет на ветру, начнет понемногу ржаветь, пока не станет вконец тупой и ненужной.

Может, и я уже по-своему притупилась, что все спешу и спешу, передвигаю ноги, обувка на одной ноге прохудилась, беззащитная пятка быстро намялась и уже ничего не чувствует.

Только одно: на хуторе Сяэзе старый Нигул. Старый Нигул на хуторе Сяэзе.

Флажок выдернула и отбросила в сторону. Нет у меня голоса, громкого, как сирена, и крика никто бы не услышал. Отломала ветку вереска и положила на грудь политруку. Переложила ближе руки, застегнула одежду. Смежила веки и прикрыла лицо фуражкой.

Постояла, скрестив руки, – может, вживалась в новую роль? Беспомощная, с душой, подвергшейся надругательству, я была готова где угодно искать опоры и как угодно противостоять похабному разбойничьему оскалу.

Не было лопаты, чтобы вырыть могилу.

Старый Нигул на хуторе Сяэзе.

Видимо, это я прошептала вместо клятвы, когда грозилась расплатой. Быстро-быстро, земля подошвы жжет – все дальше и дальше. Быть ниже травы, быть тише воды…

Ох, нет.

Торопись, бабонька!

Та, другая Анна, до мозга костей красная и жаждущая мести, та неизменная в своих убеждениях Анна постарается с помощью твоих пустоватых голубых глаз подкараулить самый подходящий случай, выбрать самый сладостный момент и действовать, действовать! Эта Анна снова изворотлива и снова расторопна, легко и без устали передвигается она с места на место. Она пройдет повсюду, куда только потребуется, как некогда девчонкой шла она рядом с Антоном. И Кристьян тоже стоит за ее спиной, охваченный пышущим солнцем, пристроившись на корме, он простодушно машет носовым платком.

Такие мгновения, свободные от налета иронии, наращиваемого годами, никогда не забываются.

Наклоняюсь у края поля, беру горсть каменистой, пыльной эстонской земли. И снова торопливо ступаю на захоженную тропку, что вьется возле шоссе и шаг за шагом приближает меня к пярнуским лесам.


14

Свечу Михкель Мююр сунул мне явно зря.

Я должна выспаться, должна сразу уснуть, чтобы на зорьке продолжать свой путь. Впрочем, Михкель особо хлопотать и не стал, тут же догадался по кончику моего заострившегося носика, что я предпочитаю быть тихой да скрытной, чтобы никаких чужих глаз.

Он мне дал две старые шубы, и валявшуюся в высокой траве под березой старую дверь Михкель притащил: мол, как хочешь, а на землю ложиться не след.

Августовские вечера темные, заметить меня никто не мог.

Никто не заметил, никто не увидел, никто подглядеть не сумел – убаюкивали красивые слова!

Добрые старые шубы! Пропитанные острым запахом пота, земли, навоза, сена и чуланной сырости, и, как знать, может, сохранили в них свой дух для прочего мира резвившиеся когда-то ягнята.

В темноте обоняние становится по-собачьи острым, нет надобности даже щупать рукой – ясно, что справа гниет картошка, примерно с корзину.

Пятки ноют, даже по пальцам идет зуд, с лица на шубу спадает пыль дневного пути.

Пусть стрекочут себе кузнечики за дверью погреба, пусть поют.

Проклятие, затылок, кажется, повис в воздухе, и обрывки мыслей не дают ему опуститься.

Надо стряхнуть усталость, усыпить себя. К вечеру мне нужно быть на месте, вечером нога моя должна коснуться порога хутора Сяэзе.

Словно тебя буравят заостренными карандашами. Но они остались на столе.

Из-за Рууди?

Родственники тут, родственники там! В силах ли я заботиться о всех?

И это апоплексическое лицо под льняной кепкой…

Виолончели тянут визгливую мелодию.

Музыканты одеты в зеленое, в руках смычки. «Родина, счастье и радость моя… Роо-оодина, счастье и радость моя… Роо-оодина, роо-оодина». Горсть льна из мочила в мялку. Для Ватикеровой белой кепки. Старые больные мужики любят носить льняные кепки. Старые мужики, безобидные старые мужики. «Отчизны краа-аасу охраа-ааняя, враа-аага за проступком застаа-аав…» Под льняными кепками лишь гордости ради носят на плече ружья. Хочется ощутить мужицкую удаль. Патроны давно кончились, и порох пошел на лекарство, на поправку живота. Зеленые виолончелисты! Скачете и скачете, а следов почему нет? Движение руки, и смолкла музыка. Взлетела в воздух фабрика, сглотнула новый фундамент. Новый фундамент. Под станки придется залить бетон. В насыпь покинутого противотанкового рва воткнут на палочке красный детский флажок. Видно, и ты должна была на свет появиться! Опять делают на мою голову ребеночка! Они торжественно стоят перед портретом, держат в руках щепки, будто выставили иглы, – учатся патриотизму.

Сверхъярое национальное представление под крышей отечественного овина. Дюжие мужики с дубинами играли в считалки: я тебе владыка, ты мое корыто! Пот лился градом от такого занятия. Кепки на глазах. Жесткие льняные кепки. Остывают, остывают, зеленые музыканты, складывайте же наконец в футляры свои инструменты.

Или уже утро?

Что-то удерживает меня под шубой, никак не дает подняться. Колочу руками, словно палками, по двери. Ну вот, теперь снова начинаю ощущать себя. Кажется, кто-то сказал, что уже утро?

Натыкаюсь на каменную кладку, нащупываю, пока руки не упираются в трухлявую дверь. Полевица и чертополох царапают ноги. Кругом кромешная тьма. По дороге сюда мы с Михкелем Мююром проходили мимо корыта. Оно стояло недалеко от хлева возле самой ограды из жердей.

Никто же меня не увидит?

Умиляющая аккуратность! Смехотворные привычки! Отряхиваю от пыли кофту и юбку – всем нам хочется быть чистыми, всем – красивыми!

Одежда вся по порядку развешана на заборе. Сама я разлеглась в водопойном корыте. Под затылком вогнутый, обглоданный торец корыта, размочаленная древесина – что кедровые иголки; бедра охвачены скользкими гладкими боковинами. Блаженная холодная вода.

В небе гаснут звезды.

Стреноженная лошадь ковыляет к корыту, пьет возле моих ног медленными глотками. Вода плещется о стенки желоба, ночная прохлада на мгновение касается моих коленей.

Утолив жажду, лошадь оживляется, встряхивает гривой. Полукружья влажных глаз, отражая скудный свет занимающегося дня, придвигаются совсем близко. Лошадь касается губами моего плеча.

Тихонько смеюсь и слегка почесываю ее светлую отметину. Лошадь выгибает шею, фыркает и пятится неуклюжими скачками.

Не одни лошади стреножены. Размочаленный торец корыта под головой вдруг взъерошивается и начинает покалывать бесчисленными занозами. По телу проходит дрожь. Выбираюсь из своей корытной ванны.

Все-таки освежилась. Снова ощущаю в себе избыток сил.

Никто не видел? Не слышал моего тихого смеха? И не заметил моей белой руки, что поднялась к лошадиной отметине?

Если и видели, то приняли за наваждение, за необъяснимое привидение сонных глаз. Бывает, что именно необычное отводит подозрение.

Что там за человек стоит? Оперся локтями о бугор погреба и вглядывается в утреннее небо.

Застываю на месте и измеряю расстояние до темнеющего леса.

– Анна, – шепотом доносится до моего напряженного слуха.

Обнимаемся с Рууди.

– Откуда ты?

– Собираешься поутру в путь?

– Михкель Мююр… – скороговоркой выдыхаем друг другу в лицо.

Великая радость охватывает меня.

Я люблю Рууди. Он ведь отчасти мой сын.

Почему я все поглядываю на его рукав, боясь увидеть там белую повязку?

Словно и любовь должна размежевываться на красное и белое.

– Где ты был, Рууди? Михкель Мююр…

– Ходил охотиться.

– На зайцев, – киваю я, хотя сейчас совсем не время, чтобы заниматься болтовней.

– А ты? Ясное дело, романтика погреба, дух предков.

– Поила лошадей. Когда-нибудь снова придется пахать и бороновать, кто тогда потащит плуг и борону?

– И все опять начнется сначала, – тянет Рууди. – Люди выберутся из своих берлог, прищурятся на солнце и начнут изобретать каменный топор.

– В какую сторону путь держишь, Рууди?

– Да куда мне? Сяду вот здесь на травку, смастерю себе дудочку и – туу-ту-лууту – начну пасти овец и ждать.

– Рууди…

– Непостижимо – привязали лыком березку к палочке! Совсем как яблоню. Но во дворе у нас росла береза, прямо под окном… Как же их величают? Ах да, новоземельцы. Вот только земля старая и корнями вся проросла.

– Ты о чем?

– Женщина выскочила на улицу, на большущих руках – маленький ребенок. Чтобы сырые бревна взялись таким огнем… Еще смола не просохла. Керосин, фирмы Шелл, а может, уже советский?

– Говори яснее!

Расслабленно стоявший Рууди, казалось, обдавал меня огнедышащей тревогой.

– Оскар, вот кто в них целился.

– Какой Оскар?

– Разве это имеет значение? Просто один эстонский Оскар.

– И у тебя было оружие?

– Он дал мне.

Пробирает жуть.

– Откуда только навалились эти бойцы истребительного батальона, дали мы деру, лишь пули сзади свистели.

– Немцы, далеко они? – спрашиваю, едва сдерживаясь.

– Немцы? Они воюют по шоссейным дорогам. Лесная война идет по хуторам да болотным тропкам.

– Что ты сам делал?

Некогда развязывать узлы. Становитесь же наконец, люди, в две шеренги.

– Когда наступают и отступают – в этом еще есть какая-то логика. Но слепое сведение счетов…

Кто же ты все-таки, Рууди, ты, мой почти что сын?

Невольно гляжу в сторону батрацких хибар, всматриваюсь в вековые деревья парка, за которыми виднеются бывшие баронские хоромы, вслушиваюсь в ельник.

Все еще стоит спасительная темнота.

– Михкель Мююр говорил, что…

– Юули осталась не одна… – резко перебиваю я.

Могут же когда-нибудь вконец истощиться запасы жалости.

– Я выстрелил Оскару в спину. Может, это и не моя пуля убила его, – с пугающим безразличием произносит Рууди.

– Пойдем со мной, – предлагаю ему, когда после долгого молчания мои сомнения перекрылись доверием.

– Помнишь Сельму? Ее увезли.

– Никакой Сельмы я не знаю, – раздраженно отвечаю я.

– Поразительно! Совершенно непостижимо! Один момент – и вынесен приговор. Всего мгновение – и спущен курок. Момент – и… – Рууди опускается перед дверью погреба. Шарит в траве, наверное, ищет соломинку.


– Это был бандит.

Скорее в строй! В две шеренги. Оскар – бандит. Рууди…?

– Ах, тебе все ясно. А если бы я не видел этих большущих рук крестьянки, которые держали крохотного ребенка? Что тогда? Не знаю, может, я жалостливый, возможно. А может, я убил не Оскара? А собственное безразличие. Щелк – и все!

– Нет, ты не был безразличным, когда ходил убивать новоземельца, – я пытаюсь встряхнуть его элементарной логикой. Нет времени! Времени нет, чтобы разбирать непролазные завалы эмоций.

Я должна вышагивать к старому Нигулу, как лошадь в наглазниках. Когда идет война, каждый обязан точно знать, на чьей он стороне.

– И ты неправа, коль разговариваешь тут с такими, как я!

Опускаюсь на землю рядом с Рууди. Прислоняюсь головой к его плечу.

– Пойдем со мной! – повторяю требовательно.

– Ты не помнишь Сельму? – произносит Рууди так, будто поток его мысли снова уперся все в ту же плотину.

– Чего тебе далась эта Сельма? – говорю без всякого сочувствия и понимаю, что того беспокойного сна, который мне выдался в картофельном погребе, на кожухах, должно хватить на предстоящий день и, как знать, может, и на предстоящую ночь.

С этой минуты вообще неизвестно, на сколько тебе должно хватить последнего сна.

– Видишь ли, Сельма была в именье у господ кухаркой. Она-то и подавала Михкелю Мююру его прикухонный паек. Давным-давно, как-то на троицу, повязал себе Михкель на шею чистый платок и объявил, что пойдет к Сельме свататься. Захотелось мне подсмотреть, как это сватовство происходит, прокрался следом. Оскар увязался тоже.

Голос у Рууди ломается, будто у мальчишки в переходном возрасте. Понимаю без расспросов, что речь идет о том самом Оскаре.

– Накануне из лесу нанесли березок. Из Сельминого окошка в нос шибал сладковатый запах увядших листьев. Мы стояли с Оскаром в крапиве и прислушивались. Вначале разговор шел о том о сем, но стоило Михкелю под нервный смешок сделать Сельме предложение, как тут же вскинулись сто чертей. Сельма обозвала Михкеля нищим и хромым, как мол, он посмел подумать, что ей не найти себе настоящего мужика, неужели это она вынуждена будет пойти за такого, как Михкель!

Прижимаю ладони к гранитным глыбинам, которыми выложен картофельный погреб. С каким мастерством отец Тааниель расколол пополам эти камни. В общем-то, жить просто, если есть инструмент и сноровка.

– После было такое ощущение, будто меня протащили по крапиве. Оскар хихикал и раструбил это дело на всю деревню.

– И эту Сельму теперь увезли?

– …Сельма, отвергшая Михкеля, сейчас далеко; под кустом, по-волчьи, сковырнулся Оскар. Словно справедливость сочлась с унижением, и мы теперь можем радоваться, ибо отмщение сладостно и пьянит. Только что за чертовщина, голова у меня сейчас точно с похмелья. Какой-то кавардак, нет ни душевного покоя, ни стремления действовать. Женщина с большими руками и Михкель Мююр – за них я вроде бы вступился, хотя и со страшным опозданием. Ну почему люди столь высокой мерой карают друг друга?

– И бесповоротно, – поддакиваю я и с отвратительной отчетливостью вижу тот красный детский флажок на расщепленной палочке, которым было совершено глумление над политруком. – Нужно идти, – повторяю настойчиво.

Рууди качает головой, не знаю только, по какому поводу.

Как просто тесать камни – рука моя скользит по розоватому граниту, слюдяные прожилки на зоревом свету занимаются огнем.

Светает с пугающей быстротой. Будто какой нетерпеливый человек срывает у нас над головой черное покрывало, словно выносят из темноты для осмотра картину величиной с окружающий пейзаж. Видны заржавленные петли на двери картофельного погреба, стреноженная лошадь с белой отметиной, похрустывающая росной травой, и жердевый забор, на котором висят вымытые подойники, дожидающиеся утренней дойки, и плешивая тряпичная кукла, забытая ребятишками на притоптанной траве. Поет петух, но вместо привычного идиллического погромыхивания телеги откуда-то издалека доносится гул моторов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю