Текст книги "Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)"
Автор книги: Эмэ Бээкман
Соавторы: В. Медведев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Кристьян открывает дверь, едва я вставляю ключ в замочную скважину. Он уже приготовил ужин и накрыл стол. Хорошенькое дельце – домохозяйка шатается по городу, забыв о своих первейших семейных обязанностях.
Кристьян сегодня, кажется, в настроении. Он ставит на стол бутылку с водкой и рюмки. Выпиваем перед едой.
– Ну, Анна? – спрашивает он.
– Бродила по городу.
Мои прогулки его сейчас не интересуют, ему самому не терпится поговорить.
Улыбаюсь ему и киваю. Устраиваюсь поудобнее на стуле, бросаю взгляд меж занавесками на улицу, где шпарит по лужам очередной ливень. Уютный домашний покой. И пускай эта Лийна…
– Вчера один мужик заполнял анкету, хотели было взять помощником мастера. Читаю и удивляюсь – сражался в Нарвском стрелковом полку, преследовался в буржуазное время, даже в тюрьме сидел. Освобожден по всеобщей амнистии в тридцать восьмом году. Показался серьезным человеком, и раньше на подобных местах работал. Я уже думал, что заполучил себе делового товарища. Но тут увидел руку – у него на пальце золотое кольцо с зеленым камешком! Вот тебе и раз! Думаю, странный ты все же рабочий, и подождал с оформлением. Попросил прийти сегодня к обеду снова. А утром запросил архив – выясняется, что человек с такой фамилией в тюрьме и не сидел…
– Разве архивы настолько полны, что можно верить?
– Надо будет, конечно, еще проверить. Во всяком случае, с работниками архива следует считаться больше, чем с человеком с улицы.
Кристьян выпивает еще рюмочку, откидывается на коричневую крашеную спинку стула, наслаждается покоем.
– Комиссар похвалил за бдительность. Все-таки хорошо ощущать себя способным быстро что-то улавливать, это вселяет уверенность, что ты еще не лишился зоркости.
Передвигаю рюмку по столу – вперед, назад. Кристьян думает, что я слушаю его. На самом же деле до меня доходят какие-то обрывки фраз. Количество станков, которые пущены в ход, производственная площадь, анкеты.
Опять погружаюсь в воспоминания и вижу радостную Лийну. Это было в мае три года назад. Уже который день стояла жаркая погода, мне очень хотелось поехать в Петергоф, к морю. Но надо было заканчивать работу – я как раз переводила Серафимовича.
Лийна пришла веселая, пританцовывая, смешала мне на столе все бумаги и потребовала что-нибудь выпить. Я принесла бутылку «Массандры». Лийна одним духом осушила стакан и плюхнулась на стул.
– Знаешь, – воскликнула она, – Миронова больше бояться нечего!
– Вот видишь, а ты зря паниковала.
– Доброе слово повергает даже врага, – смеялась Лийна. – Как-то вечером Василий сунул в карман бутылку коньяка и отправился к нему. На следующий день после того, как Миронов справлял свое рождение. II предлог подходящий. Вначале Миронов встретил Василия с холодком, хотя пригласил в комнату. Увидев бутылку, пошел ставить чай. Как-никак Василий учился вместе с Мироновым, с юных лет знают друг друга, правда, друзьями их никогда не считали. Так что визит Василия странным казаться не должен был.
Миронов принес чайник, и они уселись друг против дружки за столом. Сперва шел разговор вообще, потом заговорили о последнем рейсе. Василий упомянул теплым словом прием, который им устроили работницы табачной фабрики в Аликанте. Миронов, со своей стороны, сказал, что, известное дело, международный авторитет советских моряков всегда на высоком уровне. Тут Василий перевел разговор на Эдварда и рассказал подробно о том вечере в Гулле, который они провели вместе.
Лийна потянулась, даже плосковатый лоб вдруг показался выпуклым и мягким.
– Василий уверен, – продолжала Лийна, – что у Миронова все подозрения как рукой сняло. Слава богу, Василий снова обрел душевный покой! Между прочим, Миронов спросил, как обстоят у Василия дела с женой. Видимо, он кое-что слышал. Василий ответил, что великолепно, и пусть Миронов сам догадывается, кого Василий имел в виду: свою первую жену или меня.
Лийна счастливо засмеялась.
– А теперь мы едем в Ялту. Василий получил отпуск, пароход ставят на ремонт. Василий взял путевку в санаторий, я найду себе где-нибудь поблизости комнатку, много ли нам с сынишкой надо? В основном будем болтаться у моря или лазать по горам. Василий больше ни о чем и не говорит: мол, скоро будем гулять в Ялте по кипарисовой аллее, и обязательно при луне, обнявшись, как настоящие молодые влюбленные.
И Лийна снова, как человек, который освободился от нервного напряжения, зашлась раскатистым смехом.
Я пожелала ей счастливого пути…
– Так что ты думаешь об этом? – откуда-то издалека доносится до меня вопрос Кристьяна.
– О чем ты?.. – бормочу я, словно спросонок.
– Вот так да! – удивляется он. – Я ей толкую и толкую, что жена Арнольда приходила узнавать, можно ли устроиться на фабрике на работу.
– Почему же нет?
– Я тоже думаю. Пускай приходит. Скажем, ученицей в ткацкий цех. Анкета у нее вроде в порядке.
– Анкета, – повторяю я. – Что могло у нее быть? Молоденькая, детей растила, ни побывать нигде не успела, ни принять участия…
– Никогда не следует быть чересчур уверенным, – возражает он.
Сейчас скажу, что видела Лийну, сейчас спрошу напрямик – говорил он где-нибудь о том, что произошло у Василия в Англии.
Неужели Кристьяна предупредило чутье?
Он вытащил из кармана пальто, которое висело на вешалке, газеты и побрел в заднюю комнату полежать. Ладно, оставим пока все разговоры, для Кристьяна читать газеты – святое занятие.
А мне надо вымыть посуду. Сную между столом и плитой.
– Смотри-ка, что сказал Чемберлен! – доносится в кухню голос Кристьяна.
– Ковентри сровняли с землей, – бубню я.
– Да, здорово сказал этот англичанин с зонтиком, вот только умер он.
Сдвигаю тарелки со звоном на полку и беру черный Юулин зонтик, под который натекла порядочная лужа.
Может, удастся поднять настроение?
Раскрываю зонтик и, подняв его над головой, вхожу в заднюю комнату – шаг размеренно-степенный и твердый. Покашливаю и произношу:
– Я надеюсь дожить до дня, когда Гитлеру придет конец.
– Ты как Яан-балагур, – улыбается Кристьян.
– Где он сейчас, Яан-балагур? – спрашиваю я с тревожным любопытством и складываю зонтик.
– Кто знает этих пьянчужек, где сходятся их пути– дороги? – безразлично говорит Кристьян и резко переворачивает газету.
Яан-балагур, который сморкался всегда в неимоверно мятый носовой платок.
Какие-то глупые мелочи западают в память о некоторых людях.
В коридоре раздается чье-то покашливание: кто-то вернулся с работы, слышится топот бегущих ног на крыльце, журчание воды под краном, тараторят бабы в коридоре, и в знак скорого завершения разговора они непременно держатся за ручку двери.
Собираешь со скатерки, чувствуешь тяжесть сытого желудка, и наконец все отходит в сторону. Видишь крошки и чувствуешь сытость. За окном монотонно плещется дождь…
Ха-ха, у Кристьяна выпала из рук газета. Он заснул, засопел.
Всего хорошего, земные заботы! Человек нуждается в разрядке.
Прилягу-ка я возле Кристьяна. Потом как-нибудь решу, сказать ему, что видела Лийну, или нет.
Сквозь полуоткрытые веки вижу яркий треугольник на потолке. Да, порядком продрыхли. Кристьян дышит глубоко и спокойно. Боюсь пошевельнуться, чтобы не разбудить его. По правде сказать, и торопиться некуда. За стеной громыхают посудой, откуда-то снизу раздается приглушенная игра на скрипке.
Мое пристанище, Кристьян, лежит тут же рядом. На столе белеют листы бумаги и открытая книга.
Перед отсвечивающим окном стоит пустая ваза, которая напоминает чем-то крутобедрую женщину.
Единственное, по чему я очень скучаю, – по лету.
Что это мне вздумалось, когда я решила купить черные бумажные розы?
Снова гляжу в потолок, где слегка качается светящийся треугольник уличного фонаря под окном.
Треугольное солнышко во дворе предварилки.
Лийна, Лийна. Никак не выходишь ты из головы.
Черпаю из колодца воспоминаний, куда очень редко достает свет.
В Ленинграде Лийна пришла ко мне в последний раз. Я все еще собиралась в Петергоф.
Она стояла в дверях с ребенком на руках. Нижняя губа дрожала, под глазами – синие круги, совсем как У Веры Холодной в немых фильмах.
– Лийна! Что случилось? Входи!
Предчувствовала недоброе.
Я поспешила к ней, взяла ребенка. Положила его на кровать, где он сразу же уснул. Лийна добрела до стола, мешком плюхнулась на стул, подперла подбородок ладонями и в упор уставилась на меня.
Есть люди, которые умеют все округлить легкой болтовней. А мне так трудно даются слова!
Отчужденный блеск Лийниного взгляда стал удручающим. Я поднялась, взяла бутылку, налила в стакан вина. Лийна даже не дотронулась до него.
– Говори же наконец, – попросила я.
Лийна вздохнула и прошептала:
– Мы были в Ялте.
Это прозвучало так, словно она произнесла, что ходила на похороны.
Оставила ее в покое, принесла кое-что поесть. Лийна против воли стала жевать и прихлебывать из стакана.
– Что случилось, Лийна? – посмела я спросить, когда щеки у нее приняли прежний цвет.
– Пять дней назад Василию вручили телеграмму. Со строгим предписанием прервать отпуск и срочно вернуться в Ленинград. Он обещал мне позвонить через день, вечером. Я целую ночь прождала разговора в комнате у хозяйки, и ничего. Наутро собрала вещички, взяла сына на руки и поехала в Симферополь, на поезд. И дома никакой записки. Помчалась в порт. С большим трудом удалось попасть на прием к начальнику порта. Сама понимаешь, положение у меня глупое. Ну, объяснила, что я хорошая знакомая Василия и что он обещал мне занять денег, но куда этот человек делся, никак не могу найти. Предлог дурацкий, конечно. Начальник порта внимательно разглядывал меня. Возбуждение мое заметить было нетрудно. А когда я взяла сынишку на руки и повернула его лицом к начальнику, тот, наверное, все понял. «Василий Сергеевич… у него выясняют кой-какие детали», – сказал он. И тут же поднялся со стула. Я тоже поднялась, была ошеломлена. Ноги не держали, стали ватными. Начальник порта взял меня за плечи, вывел в секретарскую и приказал, чтобы мне дали машину: мол, человеку стало плохо. Отвезите ее домой. Я приехала сюда.
– Лийночка, золотце успокойся! Это недоразумение! Потерпи немножко, все быстро выяснится, и Василий твой вернется. Подождем…
Лийна нервно засмеялась, и отчужденный блеск в ее глазах перерос в целенаправленное презрение.
– Успокойся ты.
Лийна смолкла. Смерила меня прищуренным взглядом, втянула подбородок, подалась вперед своим бычьим лбом и выдавила:
– Куры мы, куры! Успокойся! – передразнила она. – Подождем! – иронизировала Лийна. – А где твое многообещанное чувство локтя? И кто ты такая? Какого черта я тогда вступилась за тебя? Меня из-за тебя выкинули из партии! И кто этот твой Кристьян? Чем он вообще занимается?..
– С ума сошла, Лийна! – Рука у меня поднялась, хотелось ударить ее, чтобы она пришла в сознание. Только никогда в жизни я не могла ударить человека. Может, Лийна решила, что моя опустившаяся рука означает, что во мне пробудилось чувство вины?
Громкие голоса разбудили ребенка. Испуганный мальчишка подошел, присмиревший, к столу и спросонок смотрел то на Лийну, то на меня.
Комок подступил к горлу. Вспомнилось, как мы с Лийной сидели в одной камере и клялись, что мы останемся вечными друзьями, что и наши дети должны быть преданы друг другу.
– Я знаю, ты любишь Василия, – сказала я по возможности спокойнее, чтобы вернуть Лийну на путь трезвых рассуждений. – Но все ли ты о нем знаешь?
Лийна безмолвно изучала меня, брови у нее поползли вверх.
Напрасно, не надо было повторять этих слов Кристьяна…
И тотчас, просто физически, я ощутила, как в Лийне поднималась ненависть, я знала, что Лийна сейчас уйдет, что я ее больше не увижу.
Так оно и случилось, Лийна схватила ребенка и в сердцах хлопнула за собой дверью.
Я кинулась за ней в коридор. Влажно пахнуло керосиновым чадом. Я стала задыхаться. Склонившись через перила, я увидела мелькнувшую возле входной двери белую кофточку Лийны. Хотела крикнуть, но, кроме хрипа, ничего не смогла из себя выдавить.
С тех пор я чувствую себя Лийниной должницей. Чувство вины перед ней то опускается в нижние слои колодца воспоминаний вместе с последним нашим разговором в Ленинграде, то всплывает на поверхность, как было сегодня, когда я снова встретила Лийну. По ночам, когда я просыпаюсь, это чувство кажется мне ледышкой, острая кромка которой режет, а то и просто грязной водой, которая давно уже выплеснута за ограду.
Наверное, Лийна теперь считает Миронова главным виновником зла. Но почему она, правда сгоряча, назвала Кристьяна? Если все узлы уже распутаны, что же заставило ее быть сегодня такой гневной? Чего она еще не знает? И чего не знаю еще я?
Кристьян заверял, что это хорошо, если человек наблюдательный и не потерял зоркости…
Если раскачивающийся на потолке треугольник света заденет концом розетку лампочки, значит, Кристьян замешан в истории с Василием! Разумеется, нечаянно, невольно.
Задел…
Безумие! Ребячество! Лицом в подушку! И не думать!
– О чем ты думаешь, Анна?
Проснувшись, Кристьян обнимает меня правой рукой.
– Да так. Спала, – отвечаю я вяло.
Ладно, оставлю Лийну на другой раз.
Сомнения могут убить человека, яд беспокойства никак не вывести из крови.
– Ну, не счастливы ли мы с тобой, Анна? Выдержали, вернулись после столь долгой разлуки. Все это, в общем-то, уже далекое прошлое, и то, что мы в тюрьме сидели, и что нас приговорили к смерти, и… – Кристьян чуточку медлит, прежде чем добавляет: —…всякое другое. Во сне почувствовал какое-то приятное облегчение. Что же касается врагов, которые могут причинить вред молодой республике, то со временем все они исчезнут. Все устроится.
– Да, Кристьян, – отвечаю безрадостно.
Смотрю в потолок и вижу, как передвигающийся светлый треугольник несколько раз касается розетки.
– Только вот кто чужие, а кто свои?
Кристьян принимает мои слова за шутку.
– Здесь, в Эстонии, это нетрудно определить. Народ маленький, прошлое у каждого на глазах.
– Люди меняются. Можно ошибиться.
– Не ошибаются лишь боги, – смеется Кристьян.
– Да.
Спорить нет сил.
«Ну, не счастливы ли мы с тобой, Анна? Выдержали, вернулись».
Под светящимся треугольником, словно звенья огромной цепи, стоят, изгибаясь дугами, венские стулья.
4
– Полегчало тебе, Рууди?
– Ну, если совсем не загнусь, тогда выкину штуку – женюсь. Нарожаем кучу детей, буду сажать деревья, построю дом – словом, сделаю все, что должен в жизни совершить человек.
Я касаюсь его холодных пальцев. Другой рукой пытаюсь закрыть от взгляда больного запачканный кровью отворот пододеяльника.
– Не беспокойся об этом, – заметив мое движение, говорит Рууди. – В ноябрьской серятине красный цвет особенно ценится.
Ох, эта Юули, не могла сменить на кровати белье.
– Знаешь, Рууди, мне никого не жалко так, как тебя. Попробуй все же наладить свою жизнь, побереги здоровье.
– Спасибо, – серьезно отвечает Рууди.
За окном валит густой мокрый снег. В комнате стало совсем сумрачно. По водосточной трубе, стекая в бочку, журчит вода. К вечеру опять развезет…
И Кристьян в последнее время жалуется на плохое самочувствие. Не застудился бы. Чтоб не открылась старая болезнь. Сколько лет не можем избавиться от страха.
После того как у Рууди пошла горлом кровь, только и думаешь о болезнях, все видится в мрачном свете. Когда позавчера ночью испуганная Юули прибежала к нам, дела у Рууди были совсем неважные. Он лежал в жарко натопленной комнате. Лицо раскрасневшееся, веки распухшие. Кровь. Я распахнула окно, послала Юули за полотенцами, намочила их под краном и стала прикладывать к Руудиной груди холодные компрессы.
Дважды приходилось мне видеть, как от чахотки умирают люди, в те разы я не знала, что холод облегчает страдания. Оба раза в тюрьме, но там и без того пробирала дрожь от холода. Мы все пытались накрыть больных всем тряпьем, какое было под рукой, старались обогреть, облегчить страдания теплом. Наделяли тем, чего так жестоко не хватало самим. Мы, двадцатилетние и здоровые, еще кое-как справлялись с холодом. Прижимались друг к другу и в декабрьском мраке с великой надеждой мечтали о январе, когда дни станут длиннее и мы снова увидим краешек синего неба и розовеющий закат. На январском холоду, когда тюремные стены снаружи покрывались инеем, мы мечтали о феврале, о том блаженном времени, когда, бывает, из окошечка на верхние нары светит чуть-чуть солнце. А в феврале радовались, что этот месяц короче других, и уже не за горами март, и за решеткой свесятся искрящиеся, светлые сосульки. И до теплого лета останется не так уже далеко…
Умирающие чахоточные! Лицо зарделось – как я могла подумать такое о Рууди! Это Юули втемяшила мне в голову подобные слова. В ту ночь, когда у него хлынула кровь, Юули на лестнице причитала мне в затылок.
– Рууди отходит. Сын мой умирает!
Да, сдала. Не те силенки. Умер муж, болен сын. Не легко это.
– Знаешь, Рууди, мне припомнилась одна странная легенда.
Рууди изумляется, поворачивает голову и с любопытством смотрит на меня.
– Легенда так легенда, – соглашается он. – Больной обязан есть то, что ему дают, и слушать то, что ему рассказывают.
– Под исполинскими соснами, на склоне горы, в кои-то времена охотник подстерегал лебедя. Голод его не мучил, в мясе птичьем охотник не нуждался, да и пера лебяжьего ему не требовалось – кровать его была застелена пуховыми одеялами и подушками. Охотника терзала жажда славы. Его охотничьим рассказам в долине давным-давно уже никто не верил, но он хотел, чтобы его слушали, чтобы люди всплескивали от удивления руками и с горящими глазами ловили каждое его слово.
Охотнику повезло. Над деревьями появился большущий лебедь – необыкновенный, с черными треугольниками на крыльях.
Грянул выстрел. Птица вскрикнула человеческим голосом и ринулась ввысь. Охотник знал, что в следующий миг лебедь должен упасть к его ногам. И уже воображал себя в кругу слушателей, длинношеяя птица, как вещественное доказательство, распластана возле ног.
– Что это за сказка такая?
– Лебедь упал, только охотник его не нашел. Обрывы, горный ручей и исполинские сосны, отсвечивающие бронзой, помешали этому.
И собака тоже не смогла найти.
Но на следующий год, и через год, и еще в течение ста лет в тех местах люди видели того же самого необыкновенного лебедя с черными треугольниками на крыльях.
С тех пор жители долины стали верить, что горный сосновый воздух излечивает все самые страшные раны в груди. Ведь охотник-то видел, как из лебедя хлестала кровь.
– Все?
– Не совсем.
– Тогда я сам доскажу конец. Люди установили советскую власть, в горах среди сосен построили санаторий, и все чахоточные в той стороне выздоровели.
– Очень прозорливо! Именно так эта история и кончается! – присоединяюсь и я к подтруниванию Рууди.
В комнату вползает темень. Из водосточной трубы плещет все сильнее, мокрый снег перешел в дождь.
В окнах переднего, через двор, дома один за другим зажигаются огни. Задергиваются плотные белые занавески, чтобы посторонние взгляды с улицы не беспокоили собравшихся за ужином людей. Зимний вечер в семьях – самое приятное время. Натруженные за день руки покоятся на клеенке стола, обдает теплом тесной кухоньки, на плите шумит чайник с водой. Вилкой раздавливают дымящиеся картофелины, посреди стола сковорода с жареной свининой, в чашке луковый соус – можно есть с аппетитом, и не надо никуда торопиться. Между делом толкуют о рыночных ценах, прикидывают, надо ли покупать детишкам новую обувку или обойдутся и так, и как там, в этой далекой Европе, обстоят дела с войной и бомбежками. Медленно отламывают от ломтя небольшие дольки хлеба, натыкают на вилку и макают в сало на сковороде. Сквозь решетку поддувала пышет на ноги жаром, дребезжит крышка – закипела вода, и можно будет попить чайку с вареньем.
– Чего вы в темноте-то?
В дверях появляется Юули. Направляется к окну, чтобы задернуть занавеску.
– Не надо, – останавливает ее Рууди.
– Как хочешь, – Юули застывает на месте.
Ее угловатую, в халате, фигуру венчают вылезшие из пучка на затылке волосы, на фоне освещенных окон переднего дома пряди эти чернеют растопыренными сучьями.
– Во, у извозчика все окна запотели, не иначе, в квартире стиркой занялись. Как же, надо, чтобы у ее старика подштанники были самые чистые! В прачечной в сток уже и вода не проходит, бог знает с каких пор засорился. Все в развал запустили!
– Ну и пусть! Чего там жалеть? – утешает Рууди.
– Так ведь когда вернут мне мои дома – с ремонтом такого горюшка хватишь, что…
– Когда они были у тебя в руках, что-то не очень ты о них заботилась. Тот же сток в прачечной вечно был забит, – поддевает Рууди.
– Прошедшая молодость, схороненные люди и отобранные дома – все одинаково любы-дороги, – грустно отвечает Юули.
– Уж не хватила ли ты лишку? – удивляется Рууди.
– Я пьяна от этой красной власти, – острит Юули и, словно боясь столкновения, тяжелым шагом уходит.
– Новая власть перековывает даже угнетателей народа, – поддевает Рууди, когда Юулины шаги доносятся уже из кухни. – Старуха давненько что-то не кутила.
Он шарит правой рукой под матрацем. И лишь когда зажигается спичка, я вижу смятую пачку, из которой Рууди вытряхивает себе в рот папиросу.
– Оставь, Рууди, – прошу я.
Он глубоко затягивается. При свете папиросы вижу его заросшие щетиной щеки. Запах табака расходится по проветренной комнате.
– А что мне терять? Вот пытался поберечь нервы родичей, спрятал курево под матрац, не моя же вина, что ты задержалась и стала свидетелем распроединственной моей греховной слабости.
После нескольких затяжек Рууди закашливается. Быстро распахиваю окно, отбираю папиросу и гашу ее в пепельнице. Рууди глубоко вдыхает свежий воздух, сплевывает в плевательницу и успокаивается.
– Не надо подвергать опасности свое здоровье, – советует он мне.
– Вздор несешь, Рууди, – прикрикиваю я.
Замечаю, как он подтягивает повыше одеяло. Закрываю окно.
– Рууди, – начинаю я осторожно.
– Давай говори, – подбадривает он, – не всегда же я кусаюсь.
– Рууди, тебе надо поехать в санаторий, в горы.
– Ха-ха-ха, – смеется он, изменив голос.
– Чего ты ерепенишься?
– Кому я нужен? Да и знаешь ли – красива смерть, когда ты молод, когда друзья вокруг, гремит оркестра медь…
– Не болтай.
– Я принадлежу к классу угнетателей, – рисуясь, объявляет Рууди. – Все эти годы я бездельничал, жил за счет трудового народа. Законченный кровопийца! И ты думаешь, что меня с раскрытыми объятиями примут в красный санаторий, туда, в горы, где ожил убитый лебедь? Мы тут сажали красных чахоточников за решетки, с какой же стати теперь красные станут нянчиться с такими, как я? Или вы такие всепрощающие христосики?
В голосе Рууди насмешка перемежается с возбуждением.
– Рууди, есть вещи, над которыми нельзя смеяться. Помню, в нашей камере умирала от туберкулеза нескладная девушка из пригорода. Я была возле нее. Так вот, последними словами перед тем как… Она спросила: «Анна, а как это – быть замужем?»
– Я часто вспоминаю, – первым после минутной тишины заговаривает Рууди, – как ты лечила меня в детстве, таскала в клинику Грейфенгагена. Твоей милостью, видимо, и живу до сих пор. – В голосе Рууди появляются нотки нежности. – Если бы я смог сейчас подняться, я бы низко поклонился вам, мадам.
Тут же он стыдится и поспешно добавляет:
– Может, возилась зря. Протянул бы ножки – и никаких забот.
В своем безумном, потаенном страхе Рууди частенько пытается причинить боль и себе и другим.
– Мужчины, даже если они умирают, ведут себя по-мужски.
– Нет, ты все же отличная баба, – хохочет он.
– Благодарю от души, – смеюсь вместе с ним и я.
– Чего вы гогочете? – просунувшись в дверь, спрашивает Юули.
– Анна мне присоветовала, что если уж умирать, то со смехом, вот я и тренируюсь!
Юули, сердито отдуваясь, исчезает на кухне.
– Ты так трогательно заботилась обо мне в детстве, – вспоминает Рууди. – Чем ты меня только не пичкала! Это когда мать боялась, что Арнольд может от меня заразиться, и выпроводила к тебе. За жильца меня уже не считали.
– Да, целый год. Тогда я была богатой барышней и могла сорить деньгами.
– Ты носила темно-лиловый жакет с соболиной оторочкой и шляпу из перьев. Я смотрел на тебя с благоговением и клялся, что сосватаю себе именно такую прелестную жену.
– Да, выкинул штуку петербургский купчик, этот мой дядюшка, провел-таки всю свою родню, сделал наследницей меня. В завещании было объявлено, что, дескать, все родственники, которых он видел, ему не по душе, поэтому он завещает свое богатство Анне, о которой он представления не имеет. Особенно злилась Юули, она, как старшая, имела на это больше прав, к тому же у нее в то время как раз ничего за душой не было, дом съел все припасенные денежки.
– Все думали, что я уже вовсе не жилец, вынесут вперед ногами. А ты выходила. В тот раз. Потом о моей хвори забыли. И стали продолжительность моей болезни измерять с более позднего времени, когда она снова объявилась. Что поделаешь, так и стараются исказить мое жизнеописание.
– Купила я хибару с большущим участком и большие планы строила! Подрядчиков изводила, пока мне не нарисовали на бумаге дом пошикарнее того, что выстроила Юули. Хотела переплюнуть ее!
– Я и не знал, – усмехнулся Рууди.
– Как-то и самой уже не верится, – смеюсь я весело.
– Ели землянику и пили шампанское. Ты была самая элегантная и самая бесшабашная тетя на свете. Я был просто влюблен в тебя. Это я-то, скелетина, с головой, обкатанной под нулевку. Мне еще длинных брюк-то не надевали.
– Вместе мы боялись крыс, что по ночам скреблись под полом и возились на чердаке!
– А по утрам, проснувшись, ты проклинала свою халупу: мол, влипла с покупкой.
– О, жили мы с тобой по-царски, Рууди!
– Я уже было украдкой подумывал про себя, что моя покойная бабушка, видимо, не столь беспорочна, что, пожалуй, могла и с каким-нибудь бароном пошалить. Потому что моя мамаша, когда у нее вывозили мусорный ящик, сама хватала вилы и гонялась за крысами и нисколько не боялась их. Не чета тебе.
– Ну, она всегда была решительней, чем я.
– С тех пор как я поправился и поздоровел, ты начала где-то пропадать по вечерам. Однажды не появлялась целых три дня. Матери я об этом говорить не стал, не хотелось, чтобы она приказала перебираться домой. В те вечера я доставал из буфета бутылку и наливал себе вишневого ликера, пьянел и сваливался мешком и уже не слышал ночной крысиной возни.
– Да, оставила я тебя на три дня одного.
– Вернулась с каким-то молодым человеком. Антон или как там его? Взыграла во мне ревность, совсем как сейчас у Мирьям, которая терпеть не может моих барышень.
– Да.
– Антон прожил у тебя дня два, если не ошибаюсь.
Водосточные трубы все гудят и гудят.
– Подай мне папиросы, Анна.
Я протягиваю ему скомканную пачку и нащупываю спички. Помедлив, чиркаю.
– Ты плачешь? – удивленно шепчет Рууди.
Отхожу к окну, поворачиваюсь спиной к Рууди и вытираю слезы.
– Не стоит плакать по глупостям, которые случались в молодости.
– Лучше помолчи.
– Хорошо, я лучше помолчу.
Хлопает парадная дверь, кто-то поднимается по лестнице. Неужели Кристьян? Обычно он избегает ступать через Юулин порог.
Шаги идут вверх.
– Ты помнишь яблоню, которая стояла под окном спальни? Там теперь только пень остался.
– Как же не помнить.
– Такого чудесного дерева я больше нигде не видел? Отец все таскал мне яблоки из собственного сада, а я столько наедался твоего «золотого ранета», что папины яблоки доставались другим парням.
– Так как же насчет санатория?
– У меня был хороший друг, Эрка, ему я всегда отдавал самую большую долю. Умер Эрка по-глупому. Утонул в глиняной яме. Смерть его я долго не мог простить своей матери. Она запрещала мне купаться в этих ямах. Почему я не пошел тогда вместе с Эркой, я бы его вытащил. По крайней мере, я так думал. Когда тебя всю жизнь считают убогим, то и сам себя за человека уже не принимаешь.
– Так как же, Рууди? – требую я ответа.
– Я уже сказал.
– Все же…
– У Эрки были чудесные сестры-двойняшки. Не девочки – ангелы. Теперь это – две толстые, дебелые дамы. Брови выщипаны, вместо них над глазами наведены тонюсенькие черные дуги. А были прямо ангелочки.
Рууди смеется осторожно, чтобы не вызвать приступа кашля.
– Из всех твоих сверстниц получились дамы.
– Когда Эркины сестры отправились на конфирмацию, я обломал полжасмина. Конечно, влетело от матери. Зато Эркиным родителям домашнее торжество обошлось дешевле – от запаха жасмина у гостей разболелись головы, и было выпито мало вина. А на другое утро ветки жасмина оказались в мусорном ящике, девчонки же метали гром и молнию – получилось, что я все испортил. Когда же двойняшки выходили замуж, я послал им обеим по охапке вереска. С письменным приложением, что, мол, так и так, хочу исправить старую ошибку.
Рууди снова смеется.
– Не такой уж ты безнадежный больной, – говорю я с облегчением.
– После восстания двадцать четвертого года[5]5
Восстание таллинского пролетариата, подавленное буржуазией.
[Закрыть] мы с Эркой выкинули самую замечательную штуку в нашей жизни. Заклеили все телеграфные столбы на улице Ренибелла тетрадными листками, на которых вывели: «Долой белых ищеек!» История эта стоила мамаше нервов. Молила Ватикера, тот помог уладить дело – мол, ребячье баловство, и только.
– Смотри-ка, у тебя имеются революционные заслуги, – смеюсь я.
– Следующее лето было для Эрки последним.
– Так как же, Рууди?
– Ну, Анна, ты накрепко приклеилась.
– Оживи душу парочкой крепких словечек, я вытерплю, у меня кожа толстая.
Рууди шевелит губами, лицо озорное, хитрое.
– Не получается, – говорит он вслух, – стыдно перед взрослым человеком.
– Ничего, ты только возьмись за ум.
– Или у тебя путевка уже в кармане, что так уверена?
– Достанем.
– Думаю, не стоит. Знаешь, почему? Давно все собирался, да не хотелось портить отношения.
– Наши отношения не так просто испортить, – говорю я ему беззаботно, а у самой какая-то противная дрожь внутри, спешу спросить. – Ты упомянул Ватикера. А, к слову, где он сейчас обитает? Или за море сбежал?
– Зачем он тебе? – удивляется Рууди.
– Надо бы словом перекинуться…
– Давно не видно. Говорят, лесничим или лесником, черт его знает. Где-то в Кяру…
– Так какую же тайну ты двадцать лет держал за зубами? – спрашиваю я с наигранной беспечностью.
– Был страшно наивным мальчишкой. Долго ничего не понимал.
– А дальше что?
– Не волнуйся, Анна, и не торопи ты бедного больного человека. – Рууди возмущенно закатывает глаза.
– Хорошо.
– Стоило тебе выйти замуж за Кристьяна, как вскоре в нашей семье стали о нем плохо говорить. Что он и ветрогон, и что ни на одной работе не задерживается, только знай себе катает сомнительные статейки в сатирический листок, надолго ли так хватит этого Анниного наследства. И я тоже думал, что влипла ты с ним.
Рууди умолкает.
– Это и есть твоя невысказанная тайна? – нетерпеливо переспрашиваю я.