355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльза Триоле » Анна-Мария » Текст книги (страница 9)
Анна-Мария
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:55

Текст книги "Анна-Мария"


Автор книги: Эльза Триоле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

– Да, – спохватился он, – чуть не забыл, как вам нравится наша патриотка Мария? Хороша, нечего сказать.

– Она пополнела, – ответила я, – и, вероятно, поэтому стала как-то мягче, человечнее…

– Что! – рявкнул актер. – Значит, вы видели эту тварь, эту доносчицу! Она якшалась с бошами. Вас она называла не иначе как «продавшаяся», «объевреившаяся», «террористка»! И муж ее такая же сволочь – оплот «Же сюи парту»! [16]16
  «Же сюи парту» – прогитлеровская газета, выходившая во Франции в период оккупации.


[Закрыть]

Я растерялась. Прежде чем пойти к старенькой тете Жозефине, надо навести справки, не напроказила ли и она за это время. Если только она не умерла.

А Жако стал большим человеком, он полковник, и так далее. Ни на что, кроме работы, у него не хватает времени. Но так живет большинство моих друзей: людей мало, работы непочатый край, а жизнь такая трудная… Метро приходится брать приступом, в домах ни электричества, ни газа, телефон работает с перебоями, к ресторанам не подступиться… После первых радостных встреч люди теряют друг друга из вида, и вскоре в этом столпотворении остаешься совсем одна.

Париж страшен. Будто его съела ржавчина, он как металл, слишком долго пролежавший в воде… а вернее, в проявителе… Без этих проклятых немцев мы, возможно, так бы никогда и не узнали, что представляют собой наши друзья и знакомые. Но я предпочла бы жить в неведении. Предпочла бы не знать, что такой-то или такая-то, с виду самые обыкновенные люди, на деле оказались героями. Предпочла бы лучше не знать, на какие подвиги способен человек, чем убедиться в его героизме такой высокой ценой. Вот что она сделала с нами, Германия…

Но теперь я говорю не о погибших, а о тех, кто остался в живых. Дружба отхлынула от меня, словно море в час отлива. Еще вчера у меня было множество друзей, ведь в те времена дружба завязывалась так быстро, что десять дней стоили десяти обычных лет. Но вот все снова стало на свое место, и я не знаю, чему теперь верить и какова настоящая сущность вещей. Лица друзей меняются: как будто в течение четырех лет мы видели лишь общий контур, а теперь вдруг начинают вырисовываться отдельные черты. Происходит то же самое, что с человеком после окончания военной службы или по выходе из пансиона: он возвращается в свою среду, к семейным привязанностям, к временно покинутым делам и мыслям, вновь обретает свое общественное положение, материальную самостоятельность… И хотя вы и сидели вместе в окопах, хотя есть у вас общие воспоминания – волнующие, страшные, смешные, милые, – каждый возвращается на то место, что занимал до войны. Война осталась за скобкой. Теперь все мы уже бывшие бойцы.

Я пытаюсь закрыть скобки, начать жить, как будто ничего не было. Фильм «Жанна д’Арк» с Женни в заглавной роли идет с огромным успехом. Сегодня, когда все поблекло – и воспоминания, и ненависть, и солидарность, – одна лишь Женни в своем пророческом фильме подымает нас до уровня чувств, взбудораженных живительной силой патриотизма тех героических лет. Не всякому по плечу накал страстей. И ненависть ко злу у многих была лишь страхом и инстинктом самосохранения. Так те, что сегодня позволяют себе роскошь быть милосердными, на деле – просто безвольные трусы. Душевный Мюнхен! Нам не позволят встать на защиту наших детей, но по-христиански спасут несколько убийц… И к тому же терпимость значительно расширяет круг наших знакомств.

Я по-прежнему живу в гостинице. За мной тут ухаживают, как за родным детищем. Однажды коридорный, тот самый, что в день моего возвращения из тюрьмы преподнес мне два яблока, доложил, что меня спрашивает внизу какая-то дама – мадам Боргез. Это имя всегда пронзает меня, как молния.

Это оказалась жена Жан-Жана. Неузнаваемая, страшно похудевшая… Ее голубые глаза глубоко запали в темные орбиты.

– Аммами! – сказала она и бросилась передо мной на колени.

– Это не в моей власти! – сказала я.

– Сделайте хоть что-нибудь, хоть что-нибудь…

Почувствовала ли я жалость?

– Приговорен к смерти… Они приговорили его к смерти!

Я могла лишь поднять ее, усадила в кресло, дала стакан воды. Я тоже была в отчаянии. Но по другим мотивам. По совершенно противоположным мотивам. «Они приговорили его к смерти…» Кто это – они? Те, кто для Ядвиги, жены Жан-Жана, – они, для меня – мы… Ничего не могу для нее сделать. Даже если бы хотела. Париж как войлоком обит, – сколько ни кричи, никто не услышит. В какую дверь стучаться?

– Но, бедная моя Ядвига, скажите, к кому же, по-вашему, мне бежать? Я ведь – ничто, я никого не знаю… Не ломайте руки!.. По чести…

По чести я должна была бы сказать ей, что «они» правы. Зачем она пришла меня мучить? Что мне до Жан-Жана?.. Терпимость расширяет круг знакомств… Какое отдохновение – перестать ненавидеть. Когда-то Женни дала Жан-Жану сто тысяч франков, которые он у нее выпросил. «Это все-таки мой старший брат…» Как бы сейчас поступила Женни? Но все равно от меня ничего не зависит.

Думаю пойти поглядеть на детей Марии, а также навестить злосчастного хирурга, «активно сотрудничавшего с немцами», которого выпустили из тюрьмы. Шутка ли – мировая знаменитость, ученый, чьи работы о нервной системе и о расизме произвели переворот в науке! Ничего не понимаю. Война не кончилась, еще дерутся на Рейне.

Я глубоко несчастлива. Несмотря на вести о детях и на то, что я собираюсь к ним на Острова. Слишком трудно живется сейчас в Париже, чтобы везти их сюда. Попробуем склеить разбитую семью, вновь познакомиться, приноровиться друг к другу. Кто знает, что они делали и думали все это время… Я уже плыву по крутым волнам Тихого океана, я уже далеко от Парижа, где все происходит не так, как мне, в простоте душевной, представлялось… Сердца вновь ушли в свою скорлупу, руки мои шарят в пустоте, не встречая дружеской руки. Люби ближнего своего, как самого себя! Ведь любили же мы друг друга перед лицом врага, значит нам доступна любовь, значит любить друг друга можно… Так неужели же любят только, объединившись против. А если – за? Не знаю, но никогда мне еще не было так страшно.

Париж, 1945

Книга вторая
Вооруженные призраки

I

He могу ни о чем другом говорить, не могу ни о чем другом писать, не могу ни о чем другом думать. Никто мне не отвечает, – значит, никто меня не слышит; я мечусь, но никто этого не замечает. Ничье лицо не выражает ужаса, – значит, никто ничего не видит и не слышит. Просто все куда-то исчезли. Нет никого. Представьте себе сумасшедшую, которая пишет любовное письмо: на четырех страницах бесконечно повторяются выведенные каллиграфическим почерком три слова: «Я вас люблю». Не сошла ли я с ума, ведь я готова исписать страницу за страницей одним лишь словом: «Никого». Каждый копошится в своем углу. Для кого мы все копошимся? Ни для кого. Для кого копошусь я? Кто они, эти люди, которых я хочу силком заставить быть счастливыми? Что пользы в счастье, которое заставляют принимать силком, как ребенка касторку? Чего можно добиться таким путем? Только собственного несчастья.

После пяти лет разлуки я вновь обрела семью: во время войны я застряла во Франции, они – в колонии. Теперь я вновь обрела детей, мужа, домашний очаг, но лишь для того, чтобы все потерять окончательно. Франсуа, мой муж, только что вышел из тюрьмы. Наш дом на Островах стоит пустой. Одни говорят, будто всю мебель вывезли два месяца назад, когда арестовали Франсуа, другие утверждают, что вот уже четыре года, как ее продали за долги; а служанка, старая туземка, клянется, что мебель у Мишели, любовницы Франсуа. Выйдя из тюрьмы, мой муж отправился прямо к Мишели, мы виделись с ним всего лишь один раз.

Я сижу на веранде, подо мной – сад, но я смотрю поверх него, смотрю сквозь листву громадных кокосовых пальм на туго натянутый голубой атлас бухты, на ожерелье из белой пены, вскипающее там, где волны разбиваются о коралловый риф. Дом пуст, а заброшенный сад заполонили цветы и зелень. Волны густого аромата настигают меня, дурманят. Я думаю о Европе, о пыльной, иссохшей, блеклой, по сравнению с этим садом, Европе. По дороге, пролегающей между садом и кокосовыми пальмами, проходят туземцы, рослые, статные; они не смотрят в сторону дома, в мою сторону. Они знают обо мне и о Франсуа все, знают, как обставлен наш дом и как мы одеваемся, им известны наши мысли и намерения, наши недуги и мечты…

За моей спиной – большая комната, в ней только одна табуретка, а на табуретке – патефон. До меня доносится старая, как мир, мелодия, мелодия пятилетней давности, возгласы, восклицания, шарканье ног… Пластинка кончается, и я слышу голос моей дочери: «Она вполне порядочная женщина, никогда не принимала участия в Сопротивлении, во время оккупации жила с немцем, не с австрийцем, а с самым настоящим немцем…» Снова раздается музыка и шарканье ног: мои дети, Лилетта и Жорж, танцуют свинг.

В восемнадцать лет Лилетта вполне сформировавшаяся женщина. Под здешним солнцем девушки созревают быстро. Она собирается выйти замуж за англичанина-плантатора, – друга своего отца. Сорок лет, огромное состояние. Плантатор и прекрасная туземка… Потому что – таково своеобразное проявление закона мимикрии – у Лилетты, уроженки Парижа, смуглая кожа, широкие плечи пловчихи и узкие, как у туземок, бедра, а на неподвижном лице – глаза без блеска, словно вылинявшие на солнце. Только они у нее голубые, и это производит странное впечатление, почти как звезда во лбу. Моя дочь красива и ничуть не похожа ни на меня, ни на Франсуа.

Сын мой, Жорж, пьет ром и волочится за девчонками. В пятнадцать лет! Вот он похож на меня, только волосы у него светлее моих; то ли выгорели на солнце, то ли кажутся такими из-за смуглой кожи. И глаза у него мои, серые.

Недаром в 1939 году я решила вернуться во Францию, я понимала, что детей пора увезти с Островов… Франсуа, казалось, был согласен со мной, а может быть, просто решил отделаться от нас, кто его знает? Я уехала вперед, чтобы подготовить все к приезду семьи, найти квартиру, школу… Разразилась война и на пять лет отрезала меня от семьи.

Страшная встреча. В послевоенной Франции будут десятки тысяч разводов.

Вот я снова в Париже, а в ушах у меня звучит голос дочери: «Она вполне порядочная женщина, никогда не принимала участия в Сопротивлении и жила с немцем…» О ком она говорила? Ведь на Островах никогда не было немцев. Я ей не нужна. Она выходит замуж за англичанина-плантатора, друга своего отца. Я приехала слишком поздно. А Жорж, тот… В день моего отъезда он вошел в пустую комнату, мою бывшую спальню, где я причесывалась, сидя на табурете перед висящим на гвоздике зеркальцем. Зарывшись лицом в мои волосы, он разрыдался: «Мама!» В детстве, бывало, он намотает прядь моих волос себе на пальчик и говорит: «Посмотри, я на тебе женюсь, вот обручальное кольцо…» А теперь, уткнувшись в мои волосы, Жорж плакал, как маленький мальчик, да он и есть маленький, бедный, исстрадавшийся мальчик, который стыдится своей матери, потому что она принимала участие в Сопротивлении. Он счел бы себя предателем, если бы отрекся от сестры, от отца, от тех шалопаев, с которыми дружит… Он говорил со мной, как влюбленный: «Мама, красавица моя, ты уедешь, ты бросишь меня…» С тех пор как я вернулась в семью, я жила в непрерывном отчаянии, теперь оно перелилось через край… Если б можно было увезти его с собой!

Но я знала, что Франсуа не отдаст мне сына. Франсуа способен на все. Ему известно, что я отказалась хлопотать за него, когда его посадили. Коллаборационист есть коллаборационист. Франсуа способен на все. Страшно даже представить себе – человек, «способный на все». Попытайся я увезти Жоржа, и отец похитил бы его, изобрел бы какую-нибудь дьявольщину, стал бы его мучить в отместку мне. Не посчитаться ни с чем, лишь бы сохранить сына? Если бы не пятилетняя разлука, я бы пошла на это. Но все пережитое за пять лет встало между нами, как баррикада. Я пробовала перейти на их сторону, но лишь напрасно разрывала себе сердце: я не могу больше соединиться с моими близкими. Я потеряла все, что составляло смысл моей жизни, смысл жизни стольких женщин, стольких матерей: дети, их благополучие, их занятия, хозяйство, носки, кухня…

Я покинула Острова. Я постаралась забыть все – атласные воды, пламенеющие цветы, насмешливый голос дочери, слезы Жоржа, белесый взгляд мужа, мутно-зеленый, как абсент, которым Франсуа насквозь пропитан… Я уехала не из-за мужа, он для меня будто бы никогда и не существовал. Но останься я, и он, по всей вероятности, убил бы меня, потому что в его мозгу, отравленном алкоголем, засела одна мысль: все его несчастья, отупляющее существование колониального врача, то, что он опустился, обленился до одури, – все это моя вина! Тюрьма доконала его: слишком он трусил, слишком многое ненавидел… Сейчас это душевнобольной. Мне сказали, что он бьет Мишель, однажды ее вырвали из его рук полумертвой… Ну и пусть! Таков удел всех Мишелей… Женщина для временных утех морских офицеров, полутуземка, унаследовавшая все пороки и черных и белых. Немало слез пролила я из-за нее. Век не забуду тот день, когда в Париже я узнала, что после моего отъезда Франсуа перебрался к ней вместе с детьми… Мишель не злая, она даже любит моих детей, но воспитала их по своему образу и подобию. Лилетта могла бы стать просто девкой, которую подбирают на пляже, но практическая сметка спасла ее… А вот мой бедный Жорж, мой милый шалопай, что-то готовит ему жизнь?

Я в Париже. В той самой привокзальной гостинице, куда в 1939 году Женни, моя Женни, которую я знала со дня ее появления на свет, пришла за мной. Я любила ее не меньше моих собственных детей и покинула ее только из-за Франсуа, который грозил мне разводом, если я не поеду с ним и детьми в колонии… Мы не виделись с Женни десять лет; молоденькая ученица Театральной школы приобрела всемирную славу. Женни приехала за мной в гостиницу и настояла, чтобы я поселилась у нее: когда-то она жила у меня, и теперь мы должны жить вместе. Я была застенчивой, молчаливой, незаметной, носила ситцевые платьица, сшитые на Островах, и по мере сил противилась Женни, которая всюду водила меня за собой… Я думала только о своих детях, о том, чтобы найти для них квартиру, подыскать школу…

Потом произошло непоправимое: самоубийство Женни. Затем – война.

Если б Женни увидела меня сегодня, она не узнала бы свою Аммами. Война, оккупация вынудили меня вести жизнь, для которой я, по-видимому, была создана, хотя на первый взгляд в это трудно поверить. Ничего подобного я даже не могла себе вообразить. Должно быть, существует немало людей, которые живут не той жизнью, для которой созданы, но семья, среда пустили их раз навсегда по каким-то рельсам, и если не произойдет крушения, они так и будут катиться вперед, не подозревая, что существуют на свете непроторенные пути. Но, поняв это, сразу сходишь с рельс, которые отполированы для тебя целыми поколениями… До отъезда в колонии я жила с мужем, детьми и Женни на улице Рен, в квартире, похожей на все квартиры этой улицы. У Франсуа была практика, обычная для районного врача, – от нее не разбогатеешь, – я заботилась о детях, о Франсуа, радовалась молодежи, которая бывала у нас из-за Женни… В колониях мы жили точно также, только без Женни, без Парижа, жалкое провинциальное прозябание, уж на что я нетребовательна, но и мне не хватало воздуха, и я задыхалась. В Париж я вернулась настоящей провинциалкой.

Затем пришла война, оккупация, и я сошла с рельс.

II

В 1945 году никто не пришел за Аммами, Анной-Марией, мадам Франсуа Белланже в привокзальную гостиницу. Когда в 1939 году она после десятилетнего отсутствия вернулась в Париж, у нее там не было ни одного близкого человека, но Женни, райская птица из сказки, тут же взяла ее под свое крылышко. На сей раз, в 1944–1945 годах Анна-Мария отлучилась ненадолго – только на Острова и обратно – и за такой короткий срок, казалось бы, не могла растерять друзей и знакомых… Но она никого не предупредила о своем приезде. Эти люди были для нее теперь никем. Всю свою первую парижскую ночь Анна-Мария бродила из угла в угол по комнате, в ночной рубашке, не замечая ни вокзальных огней, ни шаривших по комнате фар грузовиков и джипов, будивших воспоминания о прожекторах военного времени, не слыша клаксонов и автомобильных гудков, напоминавших вой сирен. Откуда этот неумолчный гул самолетов, теперь уж вовсе неуместный? Анна-Мария не задернула штору, не зажгла свет. С распущенными волосами шагала она по комнате, закрыв лицо руками. Она двигалась бесшумно, босые ноги легко скользили по облезлому ковру, губы беззвучно шевелились. Анна-Мария производила не больше шума, чем туман над болотом, над этим болотом с блуждающими огоньками джипов и реющими в воздухе гигантскими стрекозами.

В 1945 году Париж не видел весны. Зиму сразу сменило лето. В одно прекрасное утро деревья зазеленели, ноги девушек покрылись загаром. Ночи стали теплыми. Зима 1944–1945 года. Вокруг Парижа – безлюдье заснеженных дорог, ползущие шагом, задыхающиеся паровозы, неподвижные, вмерзшие в лед Сены баржи. Нечем топить, нечего есть. В домах текло со стен, выстиранное белье не сохло, а замерзало; в учреждениях у служащих перо выпадало из окоченевших, как у трупа, пальцев; в универмагах продавцы превратились в дедов-морозов и, не рискуя растаять, стояли вплотную к обледеневшим батареям центрального отопления, в театрах у актеров отшибало память от холода, а зрители в зимних спортивных костюмах аплодировали и стучали ногами, чтобы согреться; в редких кафе, обогреваемых жаровнями, посетители теснились поближе к огню; деревья превратились в сухостой, все соки в них застыли, как кровь в человеческих жилах. Их голые серые стволы вдоль набережных, проспектов, скверов, в Булонском лесу, в Тюильри и в Пале-Ройяле окоченели словно трупы… И вдруг за один день сухостой расцвел, как посох Парсифаля. Появилась сирень на тележках, косые тени под сводами улицы Риволи, солнечные блики на трибуне площади Согласия, на трибуне, оставшейся там со времени последнего парада, солнечные блики на подпорках, заменяющих колонны гостиницы «Крийон», на развороченном углу здания министерства Морского флота, против входа в метро, на цветах, возложенных прямо на тротуар перед мраморными досками с именами павших здесь в дни Освобождения.

Эта весна-лето разыгралась совсем неожиданно, словно нарочно к возвращению Анны-Марии, и едва она вышла из вокзала, как Париж немедленно ею завладел. Воздух звенел от самолетов, парящих в небе, будто стаи перелетных птиц, а народу на улицах было столько, что Анна-Мария остановилась, стараясь понять причину суматохи: а это просто оттаивал Париж! Париж, до краев переполненный нахлынувшими со всей Франции людьми, а также американцами с их джипами и тяжелыми грузовиками, чье появление, казалось, предвещало счастье еще в ту пору, когда впервые на дорогах раздался этот особенный, дотоле не слыханный, ни на что другое не похожий грохот. Анна-Мария шла по улицам Парижа. Женщины уже не носили шляп в виде башен, придуманных в пику немцам… С каким вкусом они одеты!.. Парижанки… Как все красиво в Париже!.. У ювелиров на улице Мира по-прежнему выставлены драгоценности. Анна-Мария тут же вспомнила Жако, ведь он работал для Картье: Жако, он же полковник Вуарон. Неловко беспокоить человека, который так занят. Жако, несомненно, был бы рад повидаться с ней. Впрочем, его, наверно, нет в Париже, – очевидно, он где-нибудь в Германии, принимает участие в последних боях… Никого… Вандомская площадь еще краше прежнего. В одной витрине – сиреневые шарфы, в другой – боа из страусовых перьев, значит, мода уже отвоевала себе право на сумасбродства! Перед дверью Герлена американские солдаты образовали очередь. Целая очередь из одних только американских солдат… Анна-Мария остановилась: может быть, они реквизировали магазин Герлена под контору или ресторан? Нет, это все тот же Герлен-парфюмер: в витрине выставлены флаконы духов…

Какой-то парень, остановившись возле Анны-Марии, тоже глазел на американцев. До чего же он был нелеп: короткие пузырящиеся штаны цвета хаки были ему явно широки, явно велики, были и немецкие сапоги, зато куртка была мала, чересчур мала… Парень оброс всякой кладью: за спиной рюкзак, в одной руке картонный чемодан, под мышкой круглый, перевязанный бечевкой узел, и еще один узел в другой руке. Хотя он был острижен под машинку, угадывалось, что волосы у него пшеничного цвета… Хорошее лицо, круглое, несмотря на худобу, а голубые, как у новорожденного, глаза смотрели растерянно и внимательно. Наконец он оторвал свой взгляд от американцев и пошел дальше, останавливаясь у витрин и оглядываясь на прохожих. Анна-Мария шла следом за ним. Она тоже останавливалась у витрин, тоже оглядывалась на прохожих. Оба они были репатриированными. Дамский парикмахер особенно заинтересовал их: в обеих витринах лежали прекрасные косы и белокурые локоны, тут же стояла дама из розового воска, в легчайших как дым завитках. Оказывается, прическа Анны-Марии – косы вокруг головы – сейчас самая модная, а она и не подозревала этого. Рассматривая витрину, молодой репатриант провел рукой по своему золотистому жнивью. Вот он причесан не по моде! Анна-Мария посмотрела на него с умилением. Потом внимание их привлекла колбасная с коробками гусиного паштета. Здесь все стоило так дорого, что, казалось, на товарах проставлены не цены, а номера. Молодой репатриант, а следом за ним и Анна-Мария перешли на другую сторону полюбоваться чемоданами. Он дважды оглянулся на хорошенькую девушку… потом на молодцеватого кавалериста в голубой фуражке… Парень уже собрался было перейти обратно на ту сторону – что-то, видимо, его там заинтересовало, – как вдруг появилась старая женщина, сна шла им навстречу усталой походкой, еле передвигая натруженные ноги. Черный шелк, морщины, изможденное лицо. Если не она сама, то ее близкие побывали на фронте – сын, внук, дочь… Она была без шляпы, ветер трепал ее седые волосы, седые волосы, выкрашенные в ярко-фиолетовый цвет. На сей раз чаша переполнилась, потому что парень, очевидно бывший военнопленный или лагерник, словом, репатриированный, сбросил вдруг свою кладь прямо на тротуар:

– Ну и ну! – произнес он вслух.

И так как, кроме Анны-Марии, рядом никого больше не было, он поделился своими чувствами с ней.

– Сдохнуть можно! – воскликнул он.

Старая дама продолжала свой путь. Старая, грустная и почтенная дама с седыми волосами, выкрашенными в фиолетовый цвет. Анна-Мария улыбнулась пареньку. Через неделю ей уже будет непонятно, почему от этого «сдохнуть можно». Ее перестанет удивлять, что старая дама, у которой, наверное, много горя, красит волосы в фиолетовый цвет. Молоденький репатриант продолжал свой богатый сюрпризами путь; Анна-Мария свернула на улицу Сэн-Рок, пересекла Тюильри. Париж был неописуемо прекрасен! В Тюильри полно цветов, небо по-прежнему голубое. В Париже никто не позволяет себе распускаться, в Париже румянятся даже на смертном одре… Анна-Мария почувствовала себя какой-то пропыленной, несвежей, достаточно уехать из Парижа на три месяца, чтобы безнадежно от него отстать. Она дошла до набережной… вот и Сена… Когда Анна-Мария думала о Париже, она всегда представляла его себе таким, каким видела его сейчас отсюда; так, думая о человеке, всегда представляешь его себе в той же одежде, на том же месте… Длинная, длинная стена Лувра, классического парижского серого цвета над серой Сеной… Но она всегда забывала представить себе белые отметины, оставленные пулями на этих серых стенах. А вот деревья на сказочных набережных, излучины Сены, Большой дворец, Эйфелеву башню – все это она умела воскрешать в своем воображении…

Но что это за толпа на другом берегу, возле вокзала Орсе – вереницы автобусов, фургонов, грузовиков? И они все прибывают и прибывают! Сколько машин! Похоже на колонны немцев, бежавших по дорогам Франции в августе 1944 года. Анна-Мария перешла на ту сторону и двинулась вслед за толпой к вокзалу Орсе.

Весь день Анна-Мария провела здесь, возле этого вокзала. И второй день и третий. Машины, толпы встречали возвращающихся на родину военнопленных, сбывалась многолетняя мечта: возвращались военнопленные. Что могло быть фантастичнее того, что здесь происходило: осуществившаяся мечта, чудо, как если бы встал и пошел паралитик, прозрел слепой, воскрес мертвец… Возможно, пройдет некоторое время и паралитик скажет, что ему некуда идти, что начальник канцелярии отравляет ему жизнь, прозревшему придется просить милостыню, – а зрячему труднее протягивать руку, чем слепому, – что же касается мертвеца… Военнопленные слезали с грузовиков со своими узелками и картонными чемоданчиками. Их вынесла сюда волна освобождения, кого раньше, кого позже, неожиданно, стихийно; они не могли предупредить родных, и каждый из них будет для кого-то нечаянной радостью, чудом. А пока что их встречает толпа, безымянная толпа Парижа, молчаливая, дружелюбная, приодевшаяся, заменяя и семью и друзей, и вместе с толпой их встречает ранняя весна, знамена и тысячи рук, которые машут в знак приветствия… Все происходит так, как они себе представляли целых пять лет! Удивительно тихие и терпеливые, они ждут, когда придет их черед слезать с грузовика, они молчат, но готовы пожать любую протянутую руку, ответить на любой вопрос и рассказывать, рассказывать, рассказывать… Анна-Мария, одинокая в этой толпе, упивается их счастьем. Она не думает больше, что мир пуст, она принимает свои иллюзии, она стоит здесь, в толпе, пьянея от счастья этих людей.

Она возвращается в гостиницу с наступлением ночи. Улицы пустеют. Зажигаются редкие фонари, постепенно Парижу возвращают его огни, осторожно, как дают пищу изголодавшемуся человеку. Созвездие площади Согласия уже проступает явственнее и почти целиком, как звезды на безоблачном небе. Анна-Мария оборачивается: там, на левом берегу, ярко горит освещенный огнями вокзал Орсе. В уснувшем городе всю ночь не перестают подходить к вокзалу машины с военнопленными. Перед внушительным порталом, украшенным знаменами, еще толпится народ, будто Париж выслал сюда огромную делегацию.

Анна-Мария спала, убаюканная неумолчным рокотом самолетов, летевших на бреющем полете над самыми крышами Парижа: они привозят людей, все новых и новых людей, и высаживают их на французскую землю…

III

Найти жилье оказалось нелегко, почти невозможно. Но Анна-Мария располагала деньгами. В Париже с его черным рынком, рента, завещанная ей Женни, была не бог весть что, но Анна-Мария унаследовала и драгоценности Женни, драгоценности из Тысячи и Одной ночи, работы волшебника Жако. Она продала кольцо, которого ни разу не видела на руке Женни; Анна-Мария рассталась с ним без сожаления: оно было для нее только материальной ценностью. Она ушла от вокзальных шумов, ничем не похожих на шумы вокзала Орсе, и переехала в VI округ, в старый дом, одной стороной выходящий на набережную, а другой – на узкую улочку. Анна-Мария отнюдь не была провинциалкой, и уже через неделю после приезда поняла, что в этом раненом, всего лишенном Париже победно звенят деньги, вернее, не звенят, а шуршат, как сухие листья, что здесь можно продать и купить все, что угодно, если не скупиться и знать, где делают дела. Достать можно было все – квартиру, книги, драгоценности, ветчину, вино, ткани, сигареты, мыло, чулки… Париж, с нездоровым румянцем на щеках, шумел, кряхтел, мурлыкал, горланил, шушукался; люди возвращались из плена, из концлагерей, из изгнания; воздух был насыщен ужасом разоблачений, скелеты и трупы замученных лишали людей сна. Случалось, ночью на четвертый этаж, где жила Анна-Мария, доносился крик: «Караул! Воры!» Средневековье, пронизанное шумом джипов и площадной бранью.

Квартира, которую нашла Анна-Мария, была одной из тех, что до войны занимали американцы, проводившие все свое время между Монпарнасом и Монмартром, между чашкой кофе с молоком в кафе де Дом и шампанским в ночных кабачках. Помещение сдавалось с мебелью; американка, которой оно принадлежало, вероятно, возвратилась на родину, и за все годы войны никто не обратил внимания на эту брошенную квартиру, Анна-Мария могла бы провести здесь всю жизнь, никем не замеченная. Это был один из редких в Париже домов, где вы не сталкивались с консьержкой, ибо привратницкая выходила в сторону набережной, а подъезд – на улочку. Дверь подъезда на ночь не запиралась. Все квартиры на этой лестнице пустовали: их бывшие хозяева – американцы – уехали обратно в Америку.

В течение четырех лет эти стены хранили разнообразные свидетельства незадачливой любви американки к Парижу и к векам, предшествовавшим открытию Нового Света, и теперь то, что было закупорено тут, порядком отдавало затхлостью. Здесь еще царила мода на изделия из молочно-белого стекла, на подвенечные букеты под стеклянными колпаками, на заключенные в бутылку кораблики, на цветные вазы в форме руки, и одновременно страсть к массивным нормандским шкафам; деревенские столы, старинные ткани и статуи святых, снятые с папертей, загромождали маленькую гостиную… В кухне – кастрюли с вмятинами и посуда из желтого фаянса, хорошей работы, но выщербленная. Желтая и фисташковая краска на деревянных панелях в столовой, маленькой гостиной и спальне, из которых и состояла квартира, совсем облупилась.

Можно было подумать, что Анна-Мария кого-то ждет: она наводила чистоту в квартире, заказывала себе платья… Она не виделась еще ни с кем из знакомых, если не считать модного портного, к которому ее когда-то водила Женни. Пять лет, которые потрясли мир, оказались бессильными что-либо изменить в ателье, здесь все только обновилось, стало еще более щегольским… драпировки, ковры… и даже сам портной – Анна-Мария не сразу узнала его, так он раздобрел. В память Женни Боргез он пожелал лично заняться мадам Белланже.

– Как прискорбно, что Женни Боргез не довелось увидеть коллекцию моих последних моделей! – сказал он.

Услышь эти слова Женни, она бы смеялась до слез. Но без Женни это было не смешно.

Фильм «Жанна д’Арк» шел вторым экраном. Анна-Мария ходила его смотреть. Пророческий фильм, причина стольких несчастий в жизни Женни, сначала запрещенный цензурой, потом триумфально прошедший по экранам, теперь преспокойно шел в захудалых кинотеатрах. Фильм не устарел, и Женни была в нем молодой, восхитительной, живой…

Анна-Мария к чему-то готовилась, хотя никого не ждала. Продуктовые карточки она отдала консьержке, очень неряшливой, обремененной детьми женщине, ютившейся в тесной привратницкой, а сама Анна-Мария питалась в ресторанах или вовсе ничего не ела. Всем прочим, кроме хлеба – кофе, чаем, сахаром, – ее снабжала женщина, которую ей прислал портной. Явилась она под предлогом продажи белья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю