412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльза Триоле » Анна-Мария » Текст книги (страница 25)
Анна-Мария
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:55

Текст книги "Анна-Мария"


Автор книги: Эльза Триоле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Жако пустился в длинные объяснения.

– Конечно, – смущенно заметила Анна-Мария, – рядом со всем этим мои деревенские дела такие пустяки…

– Триест тоже «пустяк»!.. Такой же, каким был Данциг!..

– Ужасно. – Внимательные глаза Анны-Марии затуманились. Она с минуту молчала… – И – ничтожное последствие великих дел – французам опять нельзя путешествовать по Италии. Я не была там со времени моего свадебного путешествия. А впечатление у меня такое, словно я лично не принимала в нем участия. Это был кто-то другой, носивший мое имя…

Жако представил себе Анну-Марию во время свадебного путешествия, представил себе ее желтого, как лимон, мужа, одетого во все черное, только брюки в полоску, как и положено врачу. Анна-Мария в объятиях этого мужчины… Жако прогнал от себя эту мысль, укоризненно сказав себе: «Какая разнузданная фантазия…» Но, возможно, менее разнузданная, чем воображение ее мужа… По лицу видно… Когда Жако познакомился с Аммами на улице Рен, у нее было двое детей, совсем маленьких, и Франсуа, ее муж, уже вел жизнь на стороне. В то время Анна-Мария была не такой худенькой: она кормила Жоржа. Жако вдруг осознал, что впервые заметил ее красоту, случайно увидев, как она давала грудь ребенку. Теперь он понял, что этот образ запечатлелся в его душе и что уже в то время ему хотелось сохранить его навеки. Анна-Мария и мужчины… Сама эта мысль была ему ненавистна. Внезапно он обратил внимание на проходящих мимо мужчин. Все они показались ему уродами. Самодовольные, потные… По бульвару, как обычно, шатались какие-то праздные люди, ротозеи… Супружеские пары, одинокие мужчины, одинокие женщины, завязывавшие случайные знакомства… День был настолько серым, что в этом лишенном солнца Париже, Париже лета 1946 года, попадавшиеся в толпе загорелые прохожие казались иностранцами.

– Вы проводите меня? – спросила Анна-Мария.

Они прошли по авеню Опера, пересекли двор Лувра, перешли через мост.

У дверей своего дома Анна-Мария растерянно сказала:

– Я ругаю себя, что уговорила вас туда поехать. Жако… На месте все кажется очень важным, все видишь «крупным планом». Но в Париже все снова приобретает обычные размеры. Очень жалко, что ребят посадили, но это не так уж страшно, их скоро выпустят, земля не перестанет вертеться из-за этой истории… Право, Клавель и один справится. Прошу вас, не ездите туда!

Жако засмеялся:

– Не терзайтесь угрызениями совести, Аммами. Сойдемся на золотой середине: это не так важно, но все-таки важно. И если без меня здесь дела не развалятся, я поеду. Без ненужных трагедий…

– Я больше ничего не понимаю, – призналась Анна-Мария. – Допустим, что я ничего не говорила, ни за, ни против. Вам известны факты: решайте сами… Роллан в Париже?

– Какой Роллан?

– Роллан Незнакомец, которого вы приводили ко мне.

– А! Вы не забыли его? Его нет в Париже…

Они расстались. Анна-Мария поднялась по лестнице. Люди, места, вещи, когда их некоторое время не видишь, поражают: их воспринимаешь по-иному, смотришь на них глазами постороннего человека. Отсвет пасмурного дня на стенах с облупившейся желтой и фисташковой краской, вытертый ковер, куски старинной парчи на диване и креслах, статуи мадонн из камня, еще более серого, чем этот пасмурный день… Открытый чемодан Анны-Марии был как камень, брошенный в стоячие воды, вокруг него – водоворот: туфли, пеньюар, белье. Анна-Мария сняла платье, надела халат и, отложив до более подходящего момента мысли и чувства, присела, чтобы записать на листке бумаги самые неотложные дела: повидать Мальчика-с-Пальчика, уплатить за телефон, пойти в красильню, отнести туфли в починку и т. д. Она подсунула листок за рамку зеркала, висевшего над камином, просмотрела, не вскрывая, письма, подобранные на полу у входа (почтальон засовывал их под дверь), и заперлась в темной комнатушке, чтобы проявить пленку, привезенную из П., ведь надо было что-то показать в Агентстве.

Она вышла из дому только под вечер, решив зайти к мадам де Фонтероль. И на набережной, возле улицы дю Бак, столкнулась с Марией Дюпон. Для Анны-Марии она все еще оставалась Дюпон – никак не удавалось запомнить фамилию ее мужа, журналиста.

– Какая вы худенькая, Аммами! Вы болели?

– Нет… Кажется, нет… Просто возраст. А вы хорошо выглядите. Дети здоровы? Да, вот уже два года, как мы не виделись.

– Париж велик! – отозвалась Мария.

Она действительно хорошо выглядела, даже чересчур хорошо, она стала дородной, ее мраморное тело Юноны потеряло упругость, красивое холодное лицо расплылось.

– Время… – произнесла Анна-Мария, отвечая своим мыслям.

– Да, теперь все так заняты. – Мария восприняла «время» в ином смысле. – Дети поглощают вас целиком, да к тому же я исполняю обязанности секретаря у мужа. Я ему полезна, не зря я десять лет была секретарем Женни! Я знаю весь Париж, а для журналиста это ценно. Но вы и сами теперь журналистка. Как странно! Мне Пальчик сказал… Почему вы работаете? С таким наследством, какое вам оставила Женни, вы могли бы ничего не делать.

– У меня дети… И прочее…

– А что делает Франсуа? Неужели вы, в самом деле, содержите Франсуа?

– Длинная история… – Как неприятны все эти расспросы! Анна-Мария решила положить им конец. – Если у вас будет свободная минутка, позвоните, заходите… Поговорим о Женни…

– Да… – Мария смотрела куда-то поверх головы Анны-Марии. – Но лучше я не буду кривить душой, Аммами, мой муж не хочет, чтобы я встречалась с людьми, бывшими в Сопротивлении… Чему вы смеетесь?

– Вы превосходите все мои ожидания, Мария! На вашем месте я была бы осторожнее, с вами всегда знаешь, кто сильнее в данный момент, но не знаешь, кто победит…

Не подав ей руки, Анна-Мария повернулась на каблуках и пошла по улице дю Бак. И подумать только, что после Освобождения эта женщина умоляла ее переехать к ней, так она была напугана… К этому нельзя привыкнуть! Бесстыдство, наглость! А она-то хороша, пригласила Марию к себе из жалости, боясь обидеть… Негодование Анны-Марии еще не улеглось, когда она позвонила у дверей мадам де Фонтероль.

– Здравствуйте, Ольга.

– Здравствуйте, мадам Белланже. Мадам в кабинете Ива. Входите без доклада, мадам ждет вас. Хорошо отдохнули, мадам? Здесь все время лил дождь. Боши испортили наш климат…

Мадам де Фонтероль поднялась с дивана, повернутого спинкой к заставленной книгами комнате.

– Дайте я вас поцелую, дорогое дитя мое! Покажитесь-ка! Вы хороши, как божий день… Но вы еще похудели! Ну и талия! Вы скоро переломитесь пополам! Садитесь… Как отпуск? Хорошо отдохнули? Я получила вашу открытку из П. Знаете, вы разъехались с Ивом. Он как раз отправился туда.

– Я не знала… А зачем ваш сын отправился в такую глушь? – Мысли, как серые мыши, забегали в голове Анны-Марии.

– Не могу вам сказать… Я вообще хорошенько не знаю, чем занимается мой сын. Ив становится все более и более скрытным. Кажется, он имеет дело с людьми, которые были в его военной организации, составляет списки пострадавших и тех, кого надо представить к награде…

– Да, понимаю… – сказала Анна-Мария, покоряясь судьбе. Это опять, как с Марией, превосходило все ее опасения… – А вы сами как поживаете, мадам?

– Да я никуда не ездила, я предпочитаю сидеть в Париже. Но поговорим сначала о пересылке денег… Боюсь показаться вам нескромной… Вы позволите задать вам один вопрос?.. Я, конечно, готова пересылать их по-прежнему, но объясните мне, как может воспитание вашего сына стоить таких денег?

– Ничего не могу вам на это ответить…

Анна-Мария отвернулась, словно виноватая. Мадам де Фонтероль вздохнула. Она понимала ее…

– Хорошо, – сказала она, – раз это неизбежно…

Дети… Мадам де Фонтероль взяла обе руки Анны-Марии в свои. Редкий порыв со стороны такой сдержанной женщины. И она тихонько заговорила, словно боясь, как бы ее не услышал кто-нибудь, кроме Анны-Марии. Она решилась быть с ней откровенной, потому что, несмотря на людское злословие, недоброжелательство, сплетни, между ней и Анной-Марией установилась хорошая женская дружба, ведь они сблизились в момент, когда, можно сказать, душа с душою говорит. Мадам де Фонтероль не сомневалась, что Анна-Мария если не поможет ей, то хотя бы поймет ее беспокойство. Доверься она полковнику Вуарону, которого она очень уважала, и он тут же сведет все к политике, а мадам де Фонтероль считала, что политика только сбивает с толку. Анна-Мария не занималась политикой; она была порядочная женщина, мать, она умела и дрожать от страха и без дрожи держать револьвер. А мадам де Фонтероль знала себя, знала, что и она способна выхватить револьвер, если дело коснется, скажем, Ива. Они обе сделаны из одного теста. Вот почему она доверилась Анне-Марии и сказала ей, что в этой комнате, которая служила кабинетом и одновременно спальней Иву, она на его неубранной постели нашла листовку… Антисемитскую, антикоммунистическую листовку, в точности похожую на то, что они читали и слышали в течение четырех лет. Свежая листовка, она даже испачкала ей пальцы – еще не высохла краска. Мадам де Фонтероль судорожно сжимала в руках руки Анны-Марии, словно боялась потерять рассудок. Страх мучил ее по двум причинам: ее пугало и то, что существуют подобные вещи, и то, что Ив причастен к ним. Анна-Мария пыталась найти доводы, которые бы успокоили мадам де Фонтероль.

– Ив против коллаборационистов, – сказала она. – Он за решительную чистку и постоянно говорит об этом.

– Я сама ничего не понимаю, – ответила мать Ива. Она не хотела больше ничего скрывать, она перечисляла все симптомы постыдной болезни, и тем хуже, если диагноз подтвердится. – Этот его приятель, лейтенант Лоран, – она почувствовала, как руки Анны-Марии слегка напряглись, – я и не знала, что вы с ним знакомы… Беспокойный человек… Он занимается политикой. Постоянно толчется в кулуарах Палаты. Отец его жены несметно богат… Его предприятия, видимо, будут национализированы… По-моему, он подстрекает своего зятя, а сам остается в тени. Когда Лоран приезжает в Париж, они с Ивом неразлучны, все ночи проводят на Монмартре – за счет Лорана, я так полагаю, во всяком случае от меня Ив на шампанское в ночных кабаках денег не получает… Не допускаю мысли, что Ив может превратиться в паразита… Больше того: Лоран увивается за Эдмондой, но даже это не смущает Ива… В наше время любовниц не уступали друзьям… Вот до чего они дошли…

Мадам де Фонтероль было что порассказать. Ив с Лораном постоянно о чем-то совещались; здесь, в этом кабинете, собирались не знакомые ей люди… Впрочем, прекрасно воспитанные…

– Мне бы хотелось увидеться с генералом де Шамфором, – сказала мадам де Фонтероль в заключение. – Ив преклоняется перед ним; генерал заставил бы его все рассказать, отругал бы и вразумил как следует…

И снова мадам де Фонтероль почувствовала, как дрогнули руки Анны-Марии, увидела, каким напряженным стало выражение ее лица: Анна-Мария старалась припомнить до мельчайших подробностей все, что произошло во время пребывания Лорана у Селестена… Вот нагруженная мешками машина лейтенанта… Вот Селестен, он поднимается к ней ночью по лестнице, ведущей из подземелья… и в каком виде… Мадам де Фонтероль с нежностью смотрела на Анну-Марию. Она знала, что Анна-Мария молчит не оттого, что думает о чем-то другом, не оттого, что равнодушна: она знала, что всегда найдет отклик в ее душе.

– Де Шамфор, – проговорила наконец Анна-Мария, – прежде всего – солдат; о личных переживаниях лучше с ним не говорить. А для вас все, что касается Ива, переживания личные, душевные…

– Вы думаете лучше не говорить? Я очень рассчитывала на помощь генерала.

– Все мы, матери, одинаковы, и вы, и я… Мы считаем, что существует плохая и хорошая среда, благотворное влияние и злые гении… Все это не так! Возможно, именно наши дети – злые гении для других… Я не говорю сейчас об Иве… Но мать никогда ничего не знает о своих детях. Если заговор действительно существует, мы не в состоянии помешать ему, это дело правительства и полиции! Прошли времена кустарщины в Сопротивлении, когда каждый действовал в одиночку, как умел… Мы можем только признать наше бессилие, откровенно говоря, я чувствую себя, как птица, загипнотизированная змеей…

Она встала, подошла к еще светлому окну. Мадам де Фонтероль зажгла лампу на камине.

– Дни такие длинные, – сказала она. – Мне стало легче оттого, что я вам все рассказала, дорогое дитя мое… – Она поцеловала Анну-Марию. – Как от вас хорошо пахнет… Что вам, Ольга?

Ольга постучалась и с присущим ей решительным видом вошла в комнату:

– Мадам, Жанна спрашивает, что будем готовить завтра.

– Я устала от жизни, – сказала мадам де Фонтероль, провожая Анну-Марию до дверей.

Кроме мадам де Фонтероль, все друзья Анны-Марии уехали отдыхать. Жако и в самом деле отправился в П., он собрался так быстро, что она не успела даже повидаться с ним до отъезда. Мальчик-с-Пальчик после своей неудачной попытки соблазнить Анну-Марию, казалось, потерял к ней всякий интерес. Париж опустел. Впрочем, Анна-Мария не представляла себе, чье присутствие могло сделать для нее этот город менее пустым. Ее ничто не привлекало, ничто не могло бы заставить ее «to look forward» [54]54
  Ждать и надеяться на что-нибудь впереди (англ.).


[Закрыть]
, как говорят англичане, жизнь не сулила ей ничего такого, чего бы она ждала с радостью и нетерпением. Нет, ничто ее не радовало. С самого утра, едва проснувшись, она уже начинала скучать, она носила в самой себе эту засасывающую скуку. Хотелось ли ей чего-нибудь? Нет, ничего. Самое большее, чего она могла бы пожелать, это чтобы не было того, что есть… Она бы очень удивилась, скажи ей кто-нибудь, что это не просто ее тоска, что она беспокоится за всех и за все и что именно это беспокойство гасит в ней радость жизни… Она попыталась бороться с собой, работала до изнеможения, снимала Бэвина, Бирнса, Бидо, металась из стороны в сторону, но не могла справиться со своей тоской.

Атмосфера Мирной конференции не укрепляла веру в возможность мира во всем мире и во Франции. По-прежнему велись бесконечные дебаты вокруг Триеста, вокруг любой проблемы… Дело полковника Пасси пролило свет на действия тайных агентов, на существование черных касс, на язвы общества. Заключенные в тюрьмах умирали при таинственных обстоятельствах, все кругом негодовали, и никто ничего уже не понимал.

Правду сказала Анна-Мария мадам де Фонтероль: она и в самом деле чувствовала себя как птица, загипнотизированная змеей. С тех пор как она побывала в П. и в поселке, ее точно заворожила нависшая над страной мрачная угроза, она смотрела ей в глаза, не имея сил оторвать взгляд; ее тянуло туда, где она окажется ближе к опасности. Она сопротивлялась, стараясь не поддаваться, занималась другими делами, жила, как все люди, работала… А потом в один прекрасный день, получив в Агентстве деньги, бросила все – Конференцию, работу – и села в поезд, отходивший в П.

XXXIII

Библиотека тюрьмы насчитывала всего несколько сот разрозненных томов и пополнялась лишь за счет книг, великодушно оставленных заключенными, отбывшими срок или переведенными в другую тюрьму. Библиотеку обслуживали двое заключенных: Робер Бувен делил эту привилегию с одним типом из ЛВФ, по имени Карапасс.

Библиотека располагалась в камере более светлой, чем остальные; она выходила во двор, как раз против ворот, но свет в нее проникал сквозь слуховое окно, из которого видно было только небо. Солнце припекало Роберу макушку, розовая кожа на ней просвечивала сквозь волосы, светлые и редкие, как у новорожденного. Он сидел за столом и записывал в тетрадь выданные книги. Ступни, с сжатыми точно в кулак пальцами, короткие, как копыта, болтались в воздухе; после его знакомства с гестапо пальцы ног у него скрючились и переплелись между собой. Карапасс устанавливал книги на полки. Для этого ему не приходилось взбираться на табурет, он был такой длинный, что, вытянув руку, мог бы без труда коснуться потолка. Голос у него был громкий и пронзительный.

– Не могу найти, – говорил он, – это ты ее выдал, посмотри, ведь это же твой почерк. Теперь Дюма – неполный. А кто, по-твоему, будет читать неполного Дюма?

Робер положил перо.

– Ее вернули, раз ты ее не можешь найти, значит, ты сам куда-нибудь засунул. После твоей уборки вообще ничего не найти, будто нарочно…

– Только повтори еще раз, что я делаю это нарочно! Как двину в морду!

Карапасс положил книгу, которую держал в руках, и с угрожающим видом пошел на Робера.

– Не дури… – Робер снова взялся за перо. – Могу сказать тебе только одно: вернули оба тома, я положил их вот сюда… Что за странный гул сегодня на улице! Посетители, что ли, скандалят?

Карапасс прислушался: действительно, на улице стоял необычайный шум.

– Не знаю, что там такое… Твой лжесвидетель, кюре, больше не приходит, а?

Карапасс был антиклерикал, он был вообще анти, и так всех и все ненавидел, что самый воздух вокруг него, казалось, щетинился от злости.

– Ну и орут… – добавил он.

Они немного помолчали, прислушиваясь; с улицы доносились голоса, крики, топот, и все это – на фоне гула, как будто в театральном зале перед поднятием занавеса.

– Что там такое?

Робер встал. Он скорее догадался, чем услышал… Пот ручьями струился по его лицу. Уж не сходит ли он с ума? Но, посмотрев на Карапасса, он понял, что не бредит… Впрочем, то, что поначалу словно померещилось ему, теперь разом ворвалось в камеру, как оглушительный громовой клич:

– Робер Бувен! Робер Бувен! Робер Бувен!

– Что-то кричат, – сказал Робер и закашлялся – у него пропал голос.

Послышалось щелканье ключа в замке; надзиратель в хаки сказал:

– Выходи…

– Что случилось? – Карапасс был бледен.

– Молчать! – заорал надзиратель.

Был час прогулки, двери стояли открытые, камеры пустые. Надзиратель, шагая, в застекленном проходе между двумя рядами внутренних дворов, глядел на подходивших Робера и Карапасса и не прибегал ни к пинкам, ни к брани. Он просто открыл дверь внутреннего двора, куда должен был войти Робер. Сюда еще яснее доносился рокот улицы. Около двадцати человек уголовников молча, не двигаясь, слушали. Увидев вошедшего Робера, они слегка подались назад. Он, как всегда, сел на корточки на своем обычном месте, прислонившись спиной к стене. Все остальные смотрели на него.

«Робер Бувен! Свободу Бувену! Свободу Бувену!»

– Кто это там кричит?

Это спрашивал у него шепотом Жюль Татуированный, парень, по натуре отнюдь не робкого десятка.

– Мои товарищи, – ответил наконец Робер с блаженной улыбкой. – Нас в стране целая орава, больше миллиона.

«Свободу Бувену!» – оглушительно рычал голос из репродуктора, и ему, несколько потише, вторили другие голоса, и низкие и пронзительные: «Свободу Бувену!» Затем голоса умолкли, и остался лишь гул толпы, но и тот понемножку стихал, стихал…

Когда заключенные гуськом двинулись к своим камерам, надзиратель сказал проходившему мимо него Роберу:

– Как бы нам от тебя отделаться? В конце концов они возьмут тюрьму штурмом! Драться из-за вашей милости – только этого не хватало.

Робер весь сжался, но надзиратель не пнул его… Дверь камеры закрылась за ним, эта дверь без ручки, бесполезная вещь, все равно что чайник или чемодан без ручки… В одной камере с Робером сидел старый нищий, немного не в своем уме, но тихий. Возможно, этот нищий и был «наседкой», однако ему, несомненно, не поручали прикончить Робера, с ним Робер был спокоен, когда же он сталкивался с ЛВФ и петеновскими молодчиками, которые осыпали его бранью и угрозами, Роберу казалось, что живым ему из тюрьмы не выбраться. Робер сел на соломенный тюфяк, валявшийся на полу. Он ликовал, никогда еще он не испытывал подобного счастья. Что бы ни случилось, он все равно не одинок! Пусть воздвигают стены, пусть запирают на замок двери… Рукавом рубашки Робер вытер глаза, нос – носового платка у него не было, – лег на живот, уткнувшись лицом в ладони и тихонько всхлипывая; плечи его тряслись… Старик нищий не обращал на него внимания; съежившись в углу, он что-то невнятно бормотал. Понемногу Робер успокоился, сел на своем тюфяке и начал рыться в коробке, где хранились все его сокровища: два окурка, фотография родителей, лента военного креста, письма родителей и кремайского кюре. Их он перечитывал в сотый раз:

7 августа 1946 [55]55
  Это подлинные письма сентского кюре; печатаются с разрешения автора. Робер Бувен – лицо вымышленное, но дел, схожих с его делом, было немало; письма кюре написаны одному из несправедливо осужденных участников Сопротивления. (Прим. автора.).


[Закрыть]

Мой дорогой Робер! – писал кюре. – Меня очень порадовали добрые вести, переданные мне твоей матерью по ее возвращении из П. Ты прав, конечно, ты скоро выйдешь из тюрьмы. Мы тоже надеемся, что твое освобождение не за горами, и адвокат разделяет нашу надежду.

Твое дело постарались всячески запутать, и с первой же минуты тебе ставили в вину главным образом то, что ты принадлежал к движению Сопротивления и выполнял свой долг, перенося всякие мучения, в то время как другие пользовались плодами твоей самоотверженности. Ты можешь этим гордиться, потому что страдать во имя справедливости всегда благородно. И когда ты в скором времени вернешься к нам, никому из нас не придется краснеть, ведь мы не отреклись от тебя. Поздравляю с получением военного креста и надеюсь, что он будет торжественно вручен тебе.

Требуй, чтобы занялись лечением твоих язв, которые у тебя остались после пыток в гестапо, нельзя их запускать – иначе это может привести к общему заражению.

Я огорчен, что в последнюю пятницу не мог навестить тебя, но запрет столь же категоричен, сколь и глуп. Представляешь, служащий префектуры сказал мне, что в свидании отказывают даже сожительницам… А мне тем более, я служу по другому ведомству… Чистейшая комедия, но что поделаешь – начальство…

Как всегда, читая это место, Робер долго смеялся…

Твоя мать и все твои друзья присоединяются ко мне, шлют тебе самые сердечные, самые нежные дружеские приветы. Еще раз до скорого свидания.

На самой середине страницы очень жирный тюремный штамп клеймил письмо и дружбу…

29 августа 1946

Мой дорогой Робер!

Последние дни я разъезжал и изрядно переутомился; этим и объясняется мое временное молчание, но мы не перестаем думать о тебе и о твоем освобождении. Мы видели в П. секретаря твоего адвоката, который был у тебя и передал, что все идет хорошо. Очень досадно, что наступившие каникулы значительно оттянут твое возвращение к нам. Ты держишься молодцом и правильно делаешь, потому что настоящая причина твоего заключения нам неизвестна или, вернее, слишком хорошо известна: так же, как во времена гестапо, ты страдаешь безвинно. Раз твое алиби установлено и не вызывает ни малейшего сомнения, просто возмутительно, что тебя продолжают держать в этом семейном пансионе. Больше того, во время праздников в честь Освобождения, когда народ снова ощутил свое единство, мы думали о тебе, имя твое переходило из уст в уста, упоминалось во всех речах. Кроме того, по всему округу ходит петиция, под которой подписывается все население. Видишь, твои земляки тебя не покидают, они не считают тебя тем, кем ты не являешься и кем никогда не был.

Все это, дорогой мой Робер, должно поддержать тебя. Прибавлю, что сестры милосердия из богадельни и все тамошние старички тоже подписываются под этим листом; разве не трогательно, что наши старички, как и все остальные, верят в невиновность того, кто остается для них по-прежнему маленьким Робером…

Восьмого сентября сердце твое будет биться вместе с нашими сердцами и молитвы наши вознесутся к милосердной, о нас слезы, льющей Богоматери, дабы она возвратила тебя нам, как в тот раз, когда она спасла тебя от гестапо.

Прими, мой дорогой Робер, новые уверения в моей глубокой и искренней симпатии…

Письмо это было написано столько же для Робера, сколько и для тех тюремщиков, что ставили штамп. Письмо – защита…

Последнее было датировано 10-м сентября 1946.

Слышал ли ты, – говорилось в нем, – о движении в П. и в Кремае: все требуют твоего освобождения. Это очень трогательно, потому что все мы, от аббатов до коммунистов, объединились вокруг твоего имени, отбросив все, что, казалось бы, в плане идей, должно было нас разъединять.

Мужайся, мой дорогой Робер, недаром твое дело так единодушно сплотило всех…

«Свободу Бувену!» То, что писал кюре, было сущей правдой, а не просто словами, сказанными лишь для того, чтобы утешить Робера и произвести впечатление на его мучителей. Робер собственными ушами слышал крики: «Свободу Бувену!» Если б ему сказали, что именно здесь, в тюрьме, он познает величайшее счастье…

Дверь открылась, принесли суп. Заключенного, который разносил еду, сопровождал надзиратель: в этот вечер Робер получил право на овощи со дна кастрюли. Надзиратель – не тот, что впустил его в камеру, а другой, – сказал:

– Когда только мы от тебя избавимся! Не вздумай, выйдя на волю, рассказывать, что тебя здесь истязали, что мы хуже бошей!

Надзиратель с грохотом захлопнул дверь, а заключенный подмигнул Роберу, состроив уморительную рожу.

XXXIV

Анна-Мария не остановилась в П., она ехала всю ночь и успела попасть на утренний автобус, который должен был довезти ее до селения. Она надеялась застать там Жако, но на постоялом дворе ей сказали, что в связи с делом Бувена он решил объехать деревни и сейчас его нет на месте.

Погода стояла почти жаркая, благословенная пора ранней осени, солнечные дни, которые вам не причитаются, – бесплатное приложение к лету. Анна-Мария постучалась к Жозефу.

– Надеюсь, что вслед за мной не появятся жандармы, как в тот раз…

– Вслед за тобой появилось солнце! Только не говори, что ты обедаешь у Луизетты!

Мирейль, как всегда молчаливая, не спускала глаз с Анны-Марии. Малыш, в великолепном настроении, возился на полу. Он был до смешного похож на отца. Жозеф степенно выкладывал новости, речь его была точной, под стать симметричному, с правильными чертами, лицу: сегодня днем все отправляются в Кремай, там местный праздник, и полковник Вуарон выбрал этот день для организации митинга в защиту Робера. Говорят, что в тюрьме переполох, не знают, как избавиться от неудобного постояльца. В день уличной демонстрации толпа собралась у тюрьмы и громкоговорители на машине, принадлежавшей газете, кричали: «Свободу Бувену!» Толпа чуть не пошла на приступ! Но полковник произнес речь, и все успокоились. Дабы присутствовать на митинге в Кремае, рабочие решили не идти в этот день на завод: отработают в воскресенье.

На этот раз без стука вошли не жандармы, а женщина… Кольца в ушах, черные гладкие блестящие волосы, седая прядь на лбу… Лицо цыганки, но одета по-крестьянски.

– Жозеф, – сказала она, – мне нужно поговорить с тобой.

– Говори, это Барышня… Мать Тото… – объяснил он Анне-Марии.

Женщина бросила на Анну-Марию взгляд раненого животного, у нее были усталые веки, а радужная оболочка глаз такая же черная, как зрачки. Должно быть, еще совсем недавно она была красавицей.

– Слушай, – начала она, – не могу я больше молчать. Все скажу, хотя бы тебе одному, Жозеф… Зря я молчала до сих пор… Тото был еще здесь, ты знаешь, он вечно шляется неизвестно где, но он еще никогда не сидел в тюрьме… Я шла по большой дороге, несла свежие яйца для дочки Марии – она, бедная, уже не встает, недолго протянет. Вот тут-то я их и встретила. Они вышли из машины… чужие, я их никогда не видела. Тот, что поменьше, сказал: «Если ты хочешь, чтобы твой сын остался жив, выкладывай пятьдесят тысяч франков…» У меня ноги подкосились… Господи Иисусе, Мария, Иосиф! «Никто тебя не трогает, – сказал маленький, – чего ж ты трясешься! Иди домой и принеси пятьдесят тысяч франков, а не то прощайся со своим То-то!» Господи боже мой, Мария, Иосиф!..

Она говорила быстро-быстро, по ее смуглой коже пробегала дрожь, как по хребту лошади.

– Ну и что же ты сделала? – спросил Жозеф.

– Я принесла им пятьдесят тысяч франков. И никому ничего не сказала.

В комнате наступило растерянное молчание. Осенние мухи словно взбесились. Мальчик поднял крик. Мирейль взяла его на руки. Он стал уже слишком большим, слишком тяжелым для нее.

– Чего не сделаешь ради спасения сына, – сказал Жозеф, – дашь отрезать собственную руку, если надо. Тебя можно понять. Но не скажу, Сильвия, что ты поступила правильно. Надо было поймать этих бандитов… Для общей пользы. Кто тебе поручится, что это не они возвели поклеп на Тото?

– Нет, не они, – возразила Сильвия. – К нему приходили из полиции и предлагали работать с ними. Но Тото им сказал: «Мне это не по нутру!» Тогда они его посадили…

– Что ты говоришь, Сильвия?.. Почему ты вдруг выкладываешь все это?

– А почему за Робера все заступаются, а за моего сына никто? И сегодня все соберутся в Кремае, а о Тото никто не заикнется!..

Сильвия говорила все той же монотонной скороговоркой; видно было, как пульсирует жилка на худой, дочерна загорелой шее.

– Сама знаешь, почему… Ты сама знаешь, что твой Тото парень хороший, но шальной какой-то, ты же сама знаешь… Он весь в отца, что в голову ему взбредет, то и делает… Пойми, мы не могли его оставить даже в маки…

– В вашем маки не было ни одного парня, который бы стоил его!..

– Послушай, Сильвия, в последний раз, когда я видел Тото – мы с ним возвращались вечером из Кремая, – он расстрелял все патроны из своего пистолета по придорожным платанам.

– Это не он стрелял в трактирщика! – Глаза у Сильвии – как черная бездна, кольца в ушах раскачиваются. Просто огонь, сыну было в кого пойти. – Пусть Барышня скажет, справедливо ли держать в тюрьме ни в чем не повинного человека!

– Никто и не спорит… У Тото есть адвокат, есть свидетели, и он выкарабкается… Но пойми, если, освободившись, он вздумает мстить… Тото не способен рассуждать трезво, он никого не слушает, мы за него ручаться не можем… А ты можешь?

– Иисус, Мария, Иосиф! – прошептала Сильвия. Она встала.

– Закуси с нами, – предложила всегда молчаливая Мирейль.

Сильвия покачала головой, но поцеловала Мирейль, поцеловала мальчика, потом протянула Анне-Марии руку и задержала ее руку в своей, словно что-то хотела сказать. Но ничего не сказала. Жозеф вышел проводить ее.

Мирейль накрывала на стол; для Барышни она достала вилку и нож с костяными черенками, тарелку в цветочках, нераспечатанную бутылку вина. Она сновала из кухни к столу, от стола на кухню, улыбалась Анне-Марии и поглядывала на дверь: в присутствии Жозефа она меньше робела. Анна-Мария думала о Сильвии… Несчастная!.. Есть ли на свете счастливые матери? Она завидовала Мирейль, которая держит своего мальчика на руках. Дети перерастают вас так же, как они вырастают из одежды. Вернулся Жозеф. Мирейль поставила на стол суповую миску.

После обеда Анна-Мария попрощалась с Жозефом и с Мирейль, она хотела зайти к Луизетте. По-прежнему светило прекрасное осеннее солнце, воздух отливал золотом. Ах! Снова смотреть на небо над поселком, смотреть на весь мир именно отсюда! Даже сами мысли становятся здесь совсем иными, будто она все еще та Анна-Мария, времен Сопротивления. Булочник, мясник… Вот и парикмахерская.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю